Отчаянно нуждаясь в обществе англичан, он отправился в оперу, встретил там Гилберта и пригласил к себе на обед. Тем временем Мария, в ярости оттого, что ею так демонстративно пренебрегли, исчезла, прихватив записную книжку.
В конце концов, сделав над собой усилие, чтобы не показать своих чувств, я положил книжку на стол перед собой. К этому времени на улице совсем стемнело. Молодежь теперь хозяйничала в городе, и над мощеными улицами разносились перекликающиеся голоса. Хищно сузив глаза, синьор Апулья внимательно наблюдал за мной, подсчитывая, какую цену заломить.
– Ты прав, синьор, – сказал я. – Возможно, это та книга, которую я ищу. Но, повторю еще раз, она может быть и талантливой подделкой.
– В этом мире ни в чем нельзя быть уверенным. Я могу лишь повторить то, что сказал: книжка находилась в нашей семье сколько я себя помню. Хочешь ты ее купить или нет?
Я помолчал. Здравый смысл подсказывал, что следует по крайней мере позвонить Вернону или даже вызвать его в Неаполь, чтобы он взглянул на книжку. Однако я уже представлял себе его скептицизм и знал, как бы скептически он ни отнесся к этому, я должен купить мемуары.
– Сколько ты просишь?
Апулья секунду пристально смотрел на меня, потом назвал цену: в переводе на фунты что-то около двадцати тысяч. Хотя это было меньше, чем я приготовился заплатить, – а даже часть мемуаров, если они подлинные, стоила этого, – я в ужасе поднял руки. Согласись я слишком легко на его цену, и он бы увеличил ее. Мы торговались добрых полчаса, пока мне наконец не удалось сбить цену до пятнадцати тысяч.
– Деньги для тебя будут у меня завтра, – сказал я, – но ни при каких условиях я не принесу их в этот дом.
Апулья взглянул на меня с видом оскорбленного достоинства.
– Это почему же, синьор?
– Мне не нравятся твои друзья, синьор. Я, как и ты, не дурак. Встретимся в каком-нибудь людном месте. Позвони мне в гостиницу, и я скажу, где именно.
– Так и быть.
– И послушай меня, ты, ничтожный старикашка, – сказал я, наклоняясь к нему через стол. – Я человек очень влиятельный и богатый. Если ты до завтра продашь кому-нибудь эту книжку или я узнаю, что ты еще как обманул меня, ты труп. Понял? Я тебя разыщу и убью, и все крутые молокососы на свете не смогут тебя защитить.
Никогда не пойму, как мне удалось сохранить серьезное лицо в этот момент. Апулья, будучи итальянцем, безропотно проглотил угрозу.
– Ну что ты, синьор! – залопотал он. – Пожалуйста! Я человек слова!
– Вот и хорошо. До завтра.
На другой день вечером я стоял у кромки воды и любовался тем, как ночь укутывает залив. Записная книжка лежала в моем кейсе, и я чувствовал, что причастился величия. Я целую вечность стоял и глядел на море, воображая его огромность. Холмы, окружавшие город, казались еще молчаливей по мере того, как угасал свет, словно ложащаяся тьма, подобно снегу, приглушала все звуки.
Через день я улетел в Лондон. Во время полета я не расставался с кейсом, держа его на коленях. Мой «рейнджровер» ждал меня на парковке в Хитроу. Всякий раз, останавливаясь у светофора на пути в Гринвич, я не мог удержаться, чтобы не протянуть руку на пассажирское сиденье и не коснуться кейса, убеждаясь, что он на месте.
Уже вечерело, когда я подъехал к дому. Деревья в парке, темные и раскачивавшиеся, казалось, стали ниже, чем были до моего отъезда. В воздухе пахло Англией и домом. Теперь, после Италии, мне было здесь прохладно. Открыв парадную дверь, я услышал безудержный смех, доносившийся из кухни. Внутри запах дома ощущался сильней. Шагая по коридору, я чувствовал комок в горле.
Я распахнул дверь в кухню, и все повернули головы. Меня не ждали. Смех замер на их лицах. Все были тут: Элен, Росс и Фрэн – три родные души, так или иначе ставшие чуждыми. Вернувшись из другого мира, я вдруг увидел это намного ясней, чем прежде: умершая дружба, супружество, ставшее невыносимым, дочь, которая выросла из моей ревнивой любви. Они тоже, должно быть, увидели это еще ясней, потрясенные моим появлением.
Элен пришла в себя первой.
– Клод! Ты вернулся! Удачно съездил?
– Нет. – По какому праву, в конце концов, они обязаны все знать? Я для них больше ничего не значил. – Не было никаких мемуаров. Все это было сплошное мошенничество.
Перед тем как покинуть Неаполь, я съездил на холм на северной стороне залива, желая найти палаццо, которое увидел вечером в день моего прибытия. Я легко нашел его. Это было самое большое и старое строение в округе – величественные руины, чьи сады были прибежищем пальм, фонтанов и ящериц. Как я предчувствовал, дом оказался необитаемым.
10
– Пли!
Едва лодки поравнялись, град водяных бомб описал дугу в колеблющемся свете под деревьями. Воздух взорвался водопадом искрящихся брызг. Экзамены остались позади, и студентам Оксфордского университета было все равно, кто узнает об их проделках.
– Не ввязывайся, – благоразумно посоветовал я, приподнимаясь на локте и глядя через борт. Хотя мы приехали в Оксфорд освежить воспоминания о старых добрых временах, у меня не было желания мокнуть. – Иначе нам придется туго.
Росс, который сидел позади, свесив ноги в воду, предоставил лодке скользить самой по себе и лишь чуть повернул весло, направляя ее под укрытие противоположного берега.
– Элен беспокоится о тебе, Клод.
Я смотрел на проплывавшую над головой листву, ожидая, когда лодка мягко ткнется носом в берег. Я знал, почему Элен беспокоится. Прошло несколько недель после моего возвращения из Италии, а я почти не выходил из дому. Как я предчувствовал, с обнаружением мемуаров кончилась моя карьера антиквара. Записную книжку я спрятал в своем кабинете наверху. Теперь, когда она оказалась в моих руках, я увидел, что по большей части важность ее содержимого была иллюзорной; значение имел лишь сам поиск. И все же постоянное присутствие моей находки, кажется, несколько повлияло на все, что произошло до этого события, как знак вопроса в конце романа. Она стала вещественным символом пропасти, которая легла между мной и моей семьей. Только я знал об этой пропасти.
– И что она тебе говорит? – спросил я наконец.
– Не очень много. Просто, что ты кажешься ей очень подавленным и что ты все время торчишь дома.
– Ну, не знаю. Иногда я выхожу.
Порой я чувствовал, что дом давит на меня и необходимо бежать куда-нибудь подальше. Однажды я уехал в Брайтон и в одиночестве бродил по приморскому бульвару, лакомясь сахарной ватой и глядя на зеленоватые волны. Как-то после полудня я несколько часов провел на жаре в саду, вырезая узоры на палочке, как бывало в детстве. Раз вечером мы с Элен отправились на вечеринку – важное парадное сборище, где было полно друзей. Я скоро улизнул оттуда, спустился к реке и до утра бродил вдоль воды.
Лодка мягко ткнулась носом в берег.
– Хочешь рассказать, что с тобой?
Ему пришлось сделать усилие, чтобы вопрос прозвучал небрежно. Уже очень давно мы с ним не говорили по душам. Много лет наша дружба ограничивалась чисто символическими и формальными проявлениями.
– Да нечего особо рассказывать. Если я никуда не хожу, то просто потому, что не вижу в этом особого смысла. Работать мне больше не надо. Пожалуй, можешь назвать это отставкой. Да, я ушел в отставку.
– Но почему?
Я долго лежал молча, раздумывая, слушая крики студентов и плеск реки. Нос лодки застрял в земле, и весла, развернувшись по течению, медленно, почти неощутимо покачивались в движущихся струях.
– Во многом из-за Фрэн, – наконец ответил я. – У нее, как тебе известно, сегодня последний экзамен.
– Да, Элен мне сказала. А еще она сказала, что ты уже несколько недель не обращаешь на нее никакого внимания.
– Думаю, у нас с Фрэн были кое-какие проблемы. – Я смотрел вверх на качающуюся листву. Было легче разговаривать с Россом, когда я не смотрел на него. – Теперь, разумеется, это не имеет особого значения. Наши отношения закончились несколько лет назад.
– Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
– Для отца и дочери ее взросление означает отдаление. Это как неприятный развод. Когда между вами все кончено, можно поддерживать цивилизованные отношения, но подлинная теплота уходит навсегда. Это заложено изначально.
Только сейчас я понял, насколько это верно. Я помолчал. Казалось, от водного сражения, сейчас начавшего затихать, раскаленный летний воздух стал явственно прохладней. Свет колебался едва заметно, как качели, которые еще чуть покачиваются, когда соскочивший с них ребенок уже убежал домой пить чай.
– Элен думает, тебя гнетет то, что ты не нашел мемуары.
– Вот еще! Просто поиск мемуаров был способом отрешиться от всего. Может, он символизировал собой нечто более широкое, может, за ним стояла своеобразная жажда определенности или правды. Не знаю. Во всяком случае, это никогда не было причиной. Думаю, что по-настоящему дело было только в детях. Теперь они повзрослели, осталась пустота.
Лодка сильно качнулась. Я приподнял голову и, взглянув прищурясь, увидел, что Росс встал со дна лодки и опустился на скамью. Не желая слушать Росса в лежачем положении, я тоже сел, опершись спиной о подушки в носу лодки. Росс пристально смотрел на меня, с возбужденным видом подавшись вперед. Он ничего не сказал, просто – жестом, будто пытался вытряхнуть монеты из поросенка-копилки, – разочарованно тряхнул рукой, что означало, что он не находит слов. Неожиданно он широким движением развел руки.
– Мир прекрасен!
Какой-то момент он сидел вот так, раскинув руки, словно показывая, что его восклицание относится ко всему: к лодкам, к деревьям, к воде, шпилям, к настоящему и будущему. Затем, словно эмоциональный порыв отнял у него последние силы, уронил в изнеможении руки. Его спина согнулась под грузом света, лицо скрылось в тень ладоней. Наконец измученный Росс, словно выползши на берег после кораблекрушения, страдальчески глядя, сказал загробным голосом:
– Элен несчастлива, Клод.
Следующие несколько дней моя жизнь текла по распорядку, установившемуся после возвращения из Неаполя. То есть я не выходил из дому. Время от времени звонил телефон, но в общем я удивлялся, как, видимо, гладко идут дела в моих магазинах без какого-то вмешательства с моей стороны. Погода по-прежнему стояла теплая. Занять себя было решительно нечем. Временами возникало искушение извлечь мемуары из тайника в кабинете, где они хранились. За все время после возвращения из Неаполя я ни разу даже не взглянул на них. Что-то говорило мне, что это подделка. Профессиональная гордость и боязнь усугубить свое депрессивное состояние мешали мне показать их специалистам Британской библиотеки.
Фрэн после экзаменов поехала с друзьями во Францию, и в доме после ее отъезда возникла неожиданная и ужасающая пустота: все было кончено. Мы превратились в стариков. В другое время я бы стал волноваться, с кем она уехала да что у нее на уме, но больше не было никакого смысла беспокоиться. Она выросла и отмахнулась от прежних эмоций, как лошадь, которая дергает головой, прогоняя мух.
Каждый вечер Элен возвращалась из своей бутербродной и находила меня одного в пустом доме. По комнатам гуляло эхо. Оно повторяло наши голоса, как это происходит в покинутом или необставленном здании. Как бы то ни было, – может, по этой причине, – разговаривали мы мало. Элен по-прежнему не унывала. Это был ее ответ миру. По вечерам она часто садилась в гостиной и смотрела телевизор, как бывало в старые времена, но я редко присоединялся к ней. У меня вошло в привычку ставить на кухне стул у застекленной двери в сад и сидеть, часами глядя на то, как спускается тьма, наваливаясь своей тяжестью на землю и мне на плечи. Тьма лилась с небес, тихая и бархатистая, как аромат цветов, затопляя дом.
По ночам мы больше не занимались любовью. После моего возвращения из Неаполя мы договорились, что с этим покончено. Мы оба честно избегали всяческих намеков на это словом или действием. Но оно всегда стояло между нами, как ни старались мы обходить его. Стояло за всем, что мы говорили или делали, точно так же, как за всяким разговором с престарелыми родственниками стоит одна неизбежная мысль, которую, чувствуешь, нужно гнать прочь.
Боли в желудке усилились, или, может, так казалось в опустелом доме. Сослаться на отсутствие времени, занятого магазинами или поисками мемуаров, я не мог, да и Элен заставляла, так что я наконец пошел к врачу на обследование. Это было накануне возвращения Фрэн из Франции. К моему удивлению, вместо того чтобы успокоить меня, врач очень серьезно воспринял мой рассказ о том, что именно меня беспокоит. Похоже на язву, сказал он, но все же нужно сделать кое-какие анализы в клинике, просто чтобы убедиться. Услышав это, я понял, что он думает о раке. Ну и плевать, сказал я себе.
Это произошло в тот вечер, когда Элен призналась мне. Когда она вернулась домой, я сидел в кухне у двери в сад. Скоро ночь должна была раскрыть свои незримые сети и высыпать миллионы черных лепестков на мир внизу – знак всеобъемлющий и торжественный. В ответ над всем полушарием замерцают огоньки. Когда Элен сказала, что ей нужно поговорить со мной, я не захотел даже обернуться, хотя она просила, почти умоляла уделить ей четыре-пять минут. В конце концов она вынуждена была все высказать в мое левое плечо. Она любит Росса. С того самого года, года одиночества для нее, когда Кристофер поступил в университет, она чувствовала, что наш брак умер. Она делала все, что в ее силах, чтобы оживить его, но было бесполезно. Ни она, ни Росс не смогли подавить своих чувств. Они решили подождать, пока Фрэн окончит школу, а там все рассказать мне. Они испытывают огромное и невыносимое чувство вины, такое, что нельзя выразить словами. Она умоляла постараться и понять их.
Я долго молчал. Смотрел в сад. Смерть, даже когда неизлечимо болен, всегда страшный удар. Впрочем, я был меньше потрясен, чем должен был бы. Где-то в глубине души я знал, что у нее кто-то есть и этот кто-то – Росс, натура страстная, которого трудно не полюбить.
– Клод, пожалуйста, поговори со мной.
– Хорошо, поговорим. Ты трахалась с ним?
– Пожалуйста, не говори таких слов, милый.
– Меня от тебя тошнит. Слово тебе не нравится, а дело ничего, да? Просто скажи, да или нет.
– Нет. Никогда.
Снова повисло молчание. Близящаяся ночь уже укутала деревья на горизонте. Сжавшись под тяжестью неба, они походили на кочаны цветной капусты, которые обмакнули в тушь. Это напомнило мне о всех тех вечерах, когда я сидел на ступеньках, куря последнюю сигарету и глядя на парк. Та жизнь подошла к концу.
– Что Фрэн скажет, когда узнает? Или это не приходило тебе в голову?
– Клод… – Я слышал, как Элен шевельнулась у меня за спиной. – С того скандала, какой ты устроил, застав ее с сигаретой, она никак не может прийти в себя. Ей было тяжело жить с тобой, – а может, и с нами обоими, – готовиться к экзаменам и все такое. Она чувствовала себя как в тюрьме. Постарайся понять.
– Понять что?
– Я сказала ей. Она уже знает.
Теперь я наконец повернулся к ней. Элен сидела на своем обычном месте за столом. Ее лицо все было в слезах. Она улыбалась, словно в печальной попытке подбодрить меня. Когда я увидел эту улыбку, то понял главное в наших отношениях: Элен – чужой, незнакомый человек. Я увидел это, словно ее лицо физически изменилось. Она была более чужой, чем любой прохожий на улице, потому что по крайней мере существовала возможность однажды познакомиться с прохожим, узнать поближе. Улыбка Элен сказала мне, что я никогда не знал ее. Она была более чужой, чем женщина, которую я встретил нашу совместную жизнь тому назад.
Ободренная тем, что я повернулся к ней, Элен подошла и присела на корточки у моего стула, хотя по-прежнему не осмеливалась прикоснуться ко мне.
– Ты сказала ей, – повторил я, не веря своим ушам. – Моя дочь раньше меня узнала, что ты собираешься уйти от меня.
Элен залепетала, умоляя понять ее и простить, но у меня в голове не укладывалось, что можно было так поступить.
– И что Фрэн сказала на это? – перебил я ее.
– Она, конечно, огорчилась, ужасно огорчилась, ты и представить не можешь как. Но потом согласилась, что больше ничего не остается. Эти постоянные ссоры и полное непонимание между нами. Она собирается какое-то время жить с нами. То есть со мной и Россом.
Вдруг мне показалось, что все это время я спал. С момента моего возвращения из Италии. Я воспринял смерть нашей совместной с ней жизни с какой-то непонятной апатией. И лишь известие о намерении Фрэн по-настоящему разбудило меня. Я понял, что отныне мне предстоит жить с болью, которой никогда не избыть. Боль была настолько острой, что я едва не задохнулся.
– Обо всем договорились у меня за спиной! Элен опять что-то залепетала. Я смотрел на нее как зачарованный. Только лицо, знакомое до мельчайшей черточки, может стать вдруг таким чужим. Оживи какой-нибудь из предметов мебели и заговори со мной, и то я меньше бы изумился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
В конце концов, сделав над собой усилие, чтобы не показать своих чувств, я положил книжку на стол перед собой. К этому времени на улице совсем стемнело. Молодежь теперь хозяйничала в городе, и над мощеными улицами разносились перекликающиеся голоса. Хищно сузив глаза, синьор Апулья внимательно наблюдал за мной, подсчитывая, какую цену заломить.
– Ты прав, синьор, – сказал я. – Возможно, это та книга, которую я ищу. Но, повторю еще раз, она может быть и талантливой подделкой.
– В этом мире ни в чем нельзя быть уверенным. Я могу лишь повторить то, что сказал: книжка находилась в нашей семье сколько я себя помню. Хочешь ты ее купить или нет?
Я помолчал. Здравый смысл подсказывал, что следует по крайней мере позвонить Вернону или даже вызвать его в Неаполь, чтобы он взглянул на книжку. Однако я уже представлял себе его скептицизм и знал, как бы скептически он ни отнесся к этому, я должен купить мемуары.
– Сколько ты просишь?
Апулья секунду пристально смотрел на меня, потом назвал цену: в переводе на фунты что-то около двадцати тысяч. Хотя это было меньше, чем я приготовился заплатить, – а даже часть мемуаров, если они подлинные, стоила этого, – я в ужасе поднял руки. Согласись я слишком легко на его цену, и он бы увеличил ее. Мы торговались добрых полчаса, пока мне наконец не удалось сбить цену до пятнадцати тысяч.
– Деньги для тебя будут у меня завтра, – сказал я, – но ни при каких условиях я не принесу их в этот дом.
Апулья взглянул на меня с видом оскорбленного достоинства.
– Это почему же, синьор?
– Мне не нравятся твои друзья, синьор. Я, как и ты, не дурак. Встретимся в каком-нибудь людном месте. Позвони мне в гостиницу, и я скажу, где именно.
– Так и быть.
– И послушай меня, ты, ничтожный старикашка, – сказал я, наклоняясь к нему через стол. – Я человек очень влиятельный и богатый. Если ты до завтра продашь кому-нибудь эту книжку или я узнаю, что ты еще как обманул меня, ты труп. Понял? Я тебя разыщу и убью, и все крутые молокососы на свете не смогут тебя защитить.
Никогда не пойму, как мне удалось сохранить серьезное лицо в этот момент. Апулья, будучи итальянцем, безропотно проглотил угрозу.
– Ну что ты, синьор! – залопотал он. – Пожалуйста! Я человек слова!
– Вот и хорошо. До завтра.
На другой день вечером я стоял у кромки воды и любовался тем, как ночь укутывает залив. Записная книжка лежала в моем кейсе, и я чувствовал, что причастился величия. Я целую вечность стоял и глядел на море, воображая его огромность. Холмы, окружавшие город, казались еще молчаливей по мере того, как угасал свет, словно ложащаяся тьма, подобно снегу, приглушала все звуки.
Через день я улетел в Лондон. Во время полета я не расставался с кейсом, держа его на коленях. Мой «рейнджровер» ждал меня на парковке в Хитроу. Всякий раз, останавливаясь у светофора на пути в Гринвич, я не мог удержаться, чтобы не протянуть руку на пассажирское сиденье и не коснуться кейса, убеждаясь, что он на месте.
Уже вечерело, когда я подъехал к дому. Деревья в парке, темные и раскачивавшиеся, казалось, стали ниже, чем были до моего отъезда. В воздухе пахло Англией и домом. Теперь, после Италии, мне было здесь прохладно. Открыв парадную дверь, я услышал безудержный смех, доносившийся из кухни. Внутри запах дома ощущался сильней. Шагая по коридору, я чувствовал комок в горле.
Я распахнул дверь в кухню, и все повернули головы. Меня не ждали. Смех замер на их лицах. Все были тут: Элен, Росс и Фрэн – три родные души, так или иначе ставшие чуждыми. Вернувшись из другого мира, я вдруг увидел это намного ясней, чем прежде: умершая дружба, супружество, ставшее невыносимым, дочь, которая выросла из моей ревнивой любви. Они тоже, должно быть, увидели это еще ясней, потрясенные моим появлением.
Элен пришла в себя первой.
– Клод! Ты вернулся! Удачно съездил?
– Нет. – По какому праву, в конце концов, они обязаны все знать? Я для них больше ничего не значил. – Не было никаких мемуаров. Все это было сплошное мошенничество.
Перед тем как покинуть Неаполь, я съездил на холм на северной стороне залива, желая найти палаццо, которое увидел вечером в день моего прибытия. Я легко нашел его. Это было самое большое и старое строение в округе – величественные руины, чьи сады были прибежищем пальм, фонтанов и ящериц. Как я предчувствовал, дом оказался необитаемым.
10
– Пли!
Едва лодки поравнялись, град водяных бомб описал дугу в колеблющемся свете под деревьями. Воздух взорвался водопадом искрящихся брызг. Экзамены остались позади, и студентам Оксфордского университета было все равно, кто узнает об их проделках.
– Не ввязывайся, – благоразумно посоветовал я, приподнимаясь на локте и глядя через борт. Хотя мы приехали в Оксфорд освежить воспоминания о старых добрых временах, у меня не было желания мокнуть. – Иначе нам придется туго.
Росс, который сидел позади, свесив ноги в воду, предоставил лодке скользить самой по себе и лишь чуть повернул весло, направляя ее под укрытие противоположного берега.
– Элен беспокоится о тебе, Клод.
Я смотрел на проплывавшую над головой листву, ожидая, когда лодка мягко ткнется носом в берег. Я знал, почему Элен беспокоится. Прошло несколько недель после моего возвращения из Италии, а я почти не выходил из дому. Как я предчувствовал, с обнаружением мемуаров кончилась моя карьера антиквара. Записную книжку я спрятал в своем кабинете наверху. Теперь, когда она оказалась в моих руках, я увидел, что по большей части важность ее содержимого была иллюзорной; значение имел лишь сам поиск. И все же постоянное присутствие моей находки, кажется, несколько повлияло на все, что произошло до этого события, как знак вопроса в конце романа. Она стала вещественным символом пропасти, которая легла между мной и моей семьей. Только я знал об этой пропасти.
– И что она тебе говорит? – спросил я наконец.
– Не очень много. Просто, что ты кажешься ей очень подавленным и что ты все время торчишь дома.
– Ну, не знаю. Иногда я выхожу.
Порой я чувствовал, что дом давит на меня и необходимо бежать куда-нибудь подальше. Однажды я уехал в Брайтон и в одиночестве бродил по приморскому бульвару, лакомясь сахарной ватой и глядя на зеленоватые волны. Как-то после полудня я несколько часов провел на жаре в саду, вырезая узоры на палочке, как бывало в детстве. Раз вечером мы с Элен отправились на вечеринку – важное парадное сборище, где было полно друзей. Я скоро улизнул оттуда, спустился к реке и до утра бродил вдоль воды.
Лодка мягко ткнулась носом в берег.
– Хочешь рассказать, что с тобой?
Ему пришлось сделать усилие, чтобы вопрос прозвучал небрежно. Уже очень давно мы с ним не говорили по душам. Много лет наша дружба ограничивалась чисто символическими и формальными проявлениями.
– Да нечего особо рассказывать. Если я никуда не хожу, то просто потому, что не вижу в этом особого смысла. Работать мне больше не надо. Пожалуй, можешь назвать это отставкой. Да, я ушел в отставку.
– Но почему?
Я долго лежал молча, раздумывая, слушая крики студентов и плеск реки. Нос лодки застрял в земле, и весла, развернувшись по течению, медленно, почти неощутимо покачивались в движущихся струях.
– Во многом из-за Фрэн, – наконец ответил я. – У нее, как тебе известно, сегодня последний экзамен.
– Да, Элен мне сказала. А еще она сказала, что ты уже несколько недель не обращаешь на нее никакого внимания.
– Думаю, у нас с Фрэн были кое-какие проблемы. – Я смотрел вверх на качающуюся листву. Было легче разговаривать с Россом, когда я не смотрел на него. – Теперь, разумеется, это не имеет особого значения. Наши отношения закончились несколько лет назад.
– Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
– Для отца и дочери ее взросление означает отдаление. Это как неприятный развод. Когда между вами все кончено, можно поддерживать цивилизованные отношения, но подлинная теплота уходит навсегда. Это заложено изначально.
Только сейчас я понял, насколько это верно. Я помолчал. Казалось, от водного сражения, сейчас начавшего затихать, раскаленный летний воздух стал явственно прохладней. Свет колебался едва заметно, как качели, которые еще чуть покачиваются, когда соскочивший с них ребенок уже убежал домой пить чай.
– Элен думает, тебя гнетет то, что ты не нашел мемуары.
– Вот еще! Просто поиск мемуаров был способом отрешиться от всего. Может, он символизировал собой нечто более широкое, может, за ним стояла своеобразная жажда определенности или правды. Не знаю. Во всяком случае, это никогда не было причиной. Думаю, что по-настоящему дело было только в детях. Теперь они повзрослели, осталась пустота.
Лодка сильно качнулась. Я приподнял голову и, взглянув прищурясь, увидел, что Росс встал со дна лодки и опустился на скамью. Не желая слушать Росса в лежачем положении, я тоже сел, опершись спиной о подушки в носу лодки. Росс пристально смотрел на меня, с возбужденным видом подавшись вперед. Он ничего не сказал, просто – жестом, будто пытался вытряхнуть монеты из поросенка-копилки, – разочарованно тряхнул рукой, что означало, что он не находит слов. Неожиданно он широким движением развел руки.
– Мир прекрасен!
Какой-то момент он сидел вот так, раскинув руки, словно показывая, что его восклицание относится ко всему: к лодкам, к деревьям, к воде, шпилям, к настоящему и будущему. Затем, словно эмоциональный порыв отнял у него последние силы, уронил в изнеможении руки. Его спина согнулась под грузом света, лицо скрылось в тень ладоней. Наконец измученный Росс, словно выползши на берег после кораблекрушения, страдальчески глядя, сказал загробным голосом:
– Элен несчастлива, Клод.
Следующие несколько дней моя жизнь текла по распорядку, установившемуся после возвращения из Неаполя. То есть я не выходил из дому. Время от времени звонил телефон, но в общем я удивлялся, как, видимо, гладко идут дела в моих магазинах без какого-то вмешательства с моей стороны. Погода по-прежнему стояла теплая. Занять себя было решительно нечем. Временами возникало искушение извлечь мемуары из тайника в кабинете, где они хранились. За все время после возвращения из Неаполя я ни разу даже не взглянул на них. Что-то говорило мне, что это подделка. Профессиональная гордость и боязнь усугубить свое депрессивное состояние мешали мне показать их специалистам Британской библиотеки.
Фрэн после экзаменов поехала с друзьями во Францию, и в доме после ее отъезда возникла неожиданная и ужасающая пустота: все было кончено. Мы превратились в стариков. В другое время я бы стал волноваться, с кем она уехала да что у нее на уме, но больше не было никакого смысла беспокоиться. Она выросла и отмахнулась от прежних эмоций, как лошадь, которая дергает головой, прогоняя мух.
Каждый вечер Элен возвращалась из своей бутербродной и находила меня одного в пустом доме. По комнатам гуляло эхо. Оно повторяло наши голоса, как это происходит в покинутом или необставленном здании. Как бы то ни было, – может, по этой причине, – разговаривали мы мало. Элен по-прежнему не унывала. Это был ее ответ миру. По вечерам она часто садилась в гостиной и смотрела телевизор, как бывало в старые времена, но я редко присоединялся к ней. У меня вошло в привычку ставить на кухне стул у застекленной двери в сад и сидеть, часами глядя на то, как спускается тьма, наваливаясь своей тяжестью на землю и мне на плечи. Тьма лилась с небес, тихая и бархатистая, как аромат цветов, затопляя дом.
По ночам мы больше не занимались любовью. После моего возвращения из Неаполя мы договорились, что с этим покончено. Мы оба честно избегали всяческих намеков на это словом или действием. Но оно всегда стояло между нами, как ни старались мы обходить его. Стояло за всем, что мы говорили или делали, точно так же, как за всяким разговором с престарелыми родственниками стоит одна неизбежная мысль, которую, чувствуешь, нужно гнать прочь.
Боли в желудке усилились, или, может, так казалось в опустелом доме. Сослаться на отсутствие времени, занятого магазинами или поисками мемуаров, я не мог, да и Элен заставляла, так что я наконец пошел к врачу на обследование. Это было накануне возвращения Фрэн из Франции. К моему удивлению, вместо того чтобы успокоить меня, врач очень серьезно воспринял мой рассказ о том, что именно меня беспокоит. Похоже на язву, сказал он, но все же нужно сделать кое-какие анализы в клинике, просто чтобы убедиться. Услышав это, я понял, что он думает о раке. Ну и плевать, сказал я себе.
Это произошло в тот вечер, когда Элен призналась мне. Когда она вернулась домой, я сидел в кухне у двери в сад. Скоро ночь должна была раскрыть свои незримые сети и высыпать миллионы черных лепестков на мир внизу – знак всеобъемлющий и торжественный. В ответ над всем полушарием замерцают огоньки. Когда Элен сказала, что ей нужно поговорить со мной, я не захотел даже обернуться, хотя она просила, почти умоляла уделить ей четыре-пять минут. В конце концов она вынуждена была все высказать в мое левое плечо. Она любит Росса. С того самого года, года одиночества для нее, когда Кристофер поступил в университет, она чувствовала, что наш брак умер. Она делала все, что в ее силах, чтобы оживить его, но было бесполезно. Ни она, ни Росс не смогли подавить своих чувств. Они решили подождать, пока Фрэн окончит школу, а там все рассказать мне. Они испытывают огромное и невыносимое чувство вины, такое, что нельзя выразить словами. Она умоляла постараться и понять их.
Я долго молчал. Смотрел в сад. Смерть, даже когда неизлечимо болен, всегда страшный удар. Впрочем, я был меньше потрясен, чем должен был бы. Где-то в глубине души я знал, что у нее кто-то есть и этот кто-то – Росс, натура страстная, которого трудно не полюбить.
– Клод, пожалуйста, поговори со мной.
– Хорошо, поговорим. Ты трахалась с ним?
– Пожалуйста, не говори таких слов, милый.
– Меня от тебя тошнит. Слово тебе не нравится, а дело ничего, да? Просто скажи, да или нет.
– Нет. Никогда.
Снова повисло молчание. Близящаяся ночь уже укутала деревья на горизонте. Сжавшись под тяжестью неба, они походили на кочаны цветной капусты, которые обмакнули в тушь. Это напомнило мне о всех тех вечерах, когда я сидел на ступеньках, куря последнюю сигарету и глядя на парк. Та жизнь подошла к концу.
– Что Фрэн скажет, когда узнает? Или это не приходило тебе в голову?
– Клод… – Я слышал, как Элен шевельнулась у меня за спиной. – С того скандала, какой ты устроил, застав ее с сигаретой, она никак не может прийти в себя. Ей было тяжело жить с тобой, – а может, и с нами обоими, – готовиться к экзаменам и все такое. Она чувствовала себя как в тюрьме. Постарайся понять.
– Понять что?
– Я сказала ей. Она уже знает.
Теперь я наконец повернулся к ней. Элен сидела на своем обычном месте за столом. Ее лицо все было в слезах. Она улыбалась, словно в печальной попытке подбодрить меня. Когда я увидел эту улыбку, то понял главное в наших отношениях: Элен – чужой, незнакомый человек. Я увидел это, словно ее лицо физически изменилось. Она была более чужой, чем любой прохожий на улице, потому что по крайней мере существовала возможность однажды познакомиться с прохожим, узнать поближе. Улыбка Элен сказала мне, что я никогда не знал ее. Она была более чужой, чем женщина, которую я встретил нашу совместную жизнь тому назад.
Ободренная тем, что я повернулся к ней, Элен подошла и присела на корточки у моего стула, хотя по-прежнему не осмеливалась прикоснуться ко мне.
– Ты сказала ей, – повторил я, не веря своим ушам. – Моя дочь раньше меня узнала, что ты собираешься уйти от меня.
Элен залепетала, умоляя понять ее и простить, но у меня в голове не укладывалось, что можно было так поступить.
– И что Фрэн сказала на это? – перебил я ее.
– Она, конечно, огорчилась, ужасно огорчилась, ты и представить не можешь как. Но потом согласилась, что больше ничего не остается. Эти постоянные ссоры и полное непонимание между нами. Она собирается какое-то время жить с нами. То есть со мной и Россом.
Вдруг мне показалось, что все это время я спал. С момента моего возвращения из Италии. Я воспринял смерть нашей совместной с ней жизни с какой-то непонятной апатией. И лишь известие о намерении Фрэн по-настоящему разбудило меня. Я понял, что отныне мне предстоит жить с болью, которой никогда не избыть. Боль была настолько острой, что я едва не задохнулся.
– Обо всем договорились у меня за спиной! Элен опять что-то залепетала. Я смотрел на нее как зачарованный. Только лицо, знакомое до мельчайшей черточки, может стать вдруг таким чужим. Оживи какой-нибудь из предметов мебели и заговори со мной, и то я меньше бы изумился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29