А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Насколько он стал крепким и сильным, настолько она стала хрупкой и воздушной; от ее груди и бедер, наверное, ничего уже не осталось; скрывающее ее тело черное одеяние ниспадает ровно и прямо, словно бесплотная оболочка.
Первый раз решились они взглянуть друг другу в лицо, возлюбленный и возлюбленная, Рамунчо и Грациоза. Их взгляды встретились и замерли. Она больше не опускает перед ним голову, но кажется, что она смотрит на него словно из какой-то бесконечной дали, словно из-за непроницаемой белой дымки, словно она стоит по ту сторону пропасти, по ту сторону смерти; ее взгляд, мягкий и нежный, но отчужденный, говорит о том, что здесь ее больше нет, что она живет в ином, безмятежном и недоступном мире… И в конце концов Раймон, подчиняясь взгляду ее девственных глаз, опускает свой пылающий взор.
Монахини продолжают щебетать, они предлагают молодым людям переночевать в Амескете; на улице так темно, говорят они, и вот-вот пойдет дождь. Господин кюре, который пошел в горы навестить больного, скоро вернется. Он знал Аррошкоа в ту пору, когда был викарием в Эчезаре. Он рад будет приютить его у себя и его друга, конечно, тоже.
Но, бросив на Рамунчо серьезный вопросительный взгляд, Аррошкоа отказывается. Они не могут здесь ночевать, еще пять минут и им надо уходить, их там ждут, у них дела на испанской границе.
Грациоза, справившись наконец со своим волнением, начинает задавать вопросы своему брату. То по-баскски, то по-французски она расспрашивает о тех, кого покинула навеки.
– А мать? Она теперь совсем одна в доме, даже ночью?
– О нет! – отвечает Аррошкоа. – За ней ухаживает старая Катрин, и я потребовал, чтобы она оставалась с ней на ночь.
– А как твой малыш, Аррошкоа? Его уже окрестили? Как его назвали? Наверное, как и его дедушку, Лоран?
Эчезар находится в шестидесяти километрах от Амескеты, и добираются из одной деревни в другую тем же прадедовским способом, что и в прошлом веке.
– О, мы хоть и далеко, – говорит юная монахиня, – но сюда все-таки доходят известия о вас. Например, в прошлом месяце местные жители встретили на рынке в Гаспарене женщин из Эчезара: вот так я узнала… много узнала… Я очень надеялась увидеть тебя на Пасху; мне сказали, что в Эррикальде будет большая игра и что ты приедешь туда играть; тогда я подумала, что ты ко мне заедешь, и все два дня праздников я все смотрела в это окно на дорогу, поджидая тебя.
И она указывает на открытое окно, сквозь которое в комнату вливается чернота ночи и бесконечная тишина, время от времени нарушаемая шелестом весенней листвы и пением сверчков и древесных лягушек.
Слушая ее спокойную речь, Рамунчо чувствует себя растерянным перед этим отречением от всего и от всех. Она кажется ему еще более безвозвратно переменившейся, еще более далекой… Бедная маленькая монахиня. Ее звали Грациоза; теперь ее зовут сестра Мария-Анжелика, и у нее больше нет семьи; лишенная собственного лица, здесь, в этом домишке с белыми стенами, без каких бы то ни было земных надежд, а быть может, и без желаний, она уже вступила на дорогу, ведущую к великому забвению смерти. И однако, окончательно успокоившись, она улыбается и, кажется, даже не страдает.
Аррошкоа обращает к Рамунчо вопросительный взгляд своих зорких глаз, привыкших вглядываться в темноту ночи, и сам, тоже покоренный этим неожиданным покоем, чувствует, что решимость покинула его бесстрашного друга, что планы их рушатся, что все становится бесплодным и бесполезным, разбиваясь о невидимую стену, которой окружена его сестра. Время от времени, охваченный желанием каким-то образом положить этому конец, разрушить эти чары или смириться перед ними и бежать, он вытаскивает часы и говорит, что им пора уходить, потому что там их ждут товарищи… Монахини прекрасно понимают, кто эти товарищи и почему они ждут, но это их совершенно не смущает: они баски, дочери и внучки басков, в их жилах течет кровь контрабандистов, и они снисходительно смотрят на такого рода дела…
Наконец Грациоза в первый раз произносит имя Рамунчо; не осмеливаясь обратиться прямо к нему, она со спокойной улыбкой спрашивает у брата:
– Так, стало быть, Рамунчо теперь с тобой? Он решил остаться здесь, и вы работаете вместе?
Снова воцаряется молчание, и Аррошкоа смотрит на Рамунчо, ожидая его ответа.
– Нет, – медленно и глухо произносит тот, – нет… я завтра уезжаю в Южную Америку.
Смятение и вызов звучат в каждом слове его ответа, внезапно разрушившего эту странную безмятежность. Маленькая монахиня опирается на плечо брата, и Рамунчо, понимая, какой жестокий удар он ей нанес, смотрит на нее, обволакивая ее своим искушающим взглядом. Дерзкая надежда вновь зажглась в его сердце, завораживающая, властная сила исходит от всего его полного любви, молодости и огня существа, созданного для нежных и сладостных объятий… И тогда на какое-то неуловимое мгновение возникает ощущение, что маленький монастырь затрепетал, что белые воздушные силы отступают, рассеиваются, как печальные бесплотные волны тумана, перед этим молодым властелином, принесшим сюда торжествующий зов жизни.
И вновь еще более тягостное молчание нарушает ход этой разыгрывающейся почти без слов драмы.
Наконец сестра Мария-Анжелика начинает говорить, теперь она обращается к самому Рамунчо. И невозможно себе представить, что сердце ее чуть не разорвалось от боли при известии о его отъезде, что все ее девственное тело затрепетало под взглядом возлюбленного… Голос ее не дрожит, просто как с другом она говорит с ним о самых обыкновенных вещах.
– Ах, да… ведь там дядя Игнацио. Я всегда думала, что вы в конце концов отправитесь к нему… Мы все будем молить Пресвятую Деву, чтобы она хранила вас в пути…
И контрабандист снова опускает голову, понимая, что теперь все кончено, что она потеряна для него навеки, его маленькая подружка детских лет, что она окутана неприкосновенным саваном. Слова любви и страсти, которые он хотел сказать ей, планы, которые он так долго строил, все теперь кажется ему безумным, святотатственным, неосуществимым, ребяческим… Аррошкоа смотрит на Рамунчо и чувствует, что им тоже овладевают эти легкие и властные чары; они без слов понимают друг друга, они признаются себе, что сделать уже ничего нельзя, что они никогда не осмелятся…
И все-таки, когда Аррошкоа встает, собираясь уходить, в глазах сестры Марии-Анжелики появляется выражение еще человеческого смятения и страдания: дрогнувшим голосом она просит его остаться еще немного. И у Рамунчо внезапно возникает желание броситься перед ней на колени и, прижавшись головой к краю ее покрывала, выплакать рвущиеся из груди рыдания, просить у нее прощения, просить прощения у настоятельницы, которая кажется такой доброй; сказать им всем, что она его невеста, с которой он обручен с детства, что она – его надежда, мужество, жизнь, что нужно сжалиться над ним и вернуть ее ему, потому что без нее для него все кончено… Все, что есть в его сердце доброго, загорается бесконечной жаждой мольбы, страстной молитвой, верой в доброту и человеческое сострадание…
И, Боже мой, кто знает, осмелься он на эту страстную мольбу чистейшей нежности, кто знает, какие добрые, мягкие, человеческие чувства, быть может, разбудил бы он в душах бедных девушек, закутанных в черные покрывала. Может быть, даже сама настоятельница, эта высохшая старая девственница с детской улыбкой и славными ясными глазами, открыла бы ему свои объятья, все поняв, все простив, забыв об уставе и обетах! И быть может, Грациоза была бы ему возвращена без похищения, без обмана, почти прощенная своими монастырскими подругами. И уж по крайней мере, если бы все это оказалось невозможным, утешением для него стало бы долгое, нежное, скрепленное безгрешным поцелуем прощание.
Но нет, он по-прежнему молча сидит на своем стуле. Даже это, даже эту мольбу не в силах он выговорить. А уже действительно пора уходить. Аррошкоа встает и делает ему решительный знак головой. Тогда Рамунчо тоже поднимается, берет свой берет, готовый последовать за другом. Они благодарят за ужин и прощаются какими-то тихими, почти робкими голосами. Во время всего визита эти два гордеца держали себя очень вежливо, очень почтительно, даже робко. И вот теперь, как будто ничего не случилось, как будто не были здесь разбиты надежды и жизнь одного из них, они спокойно спускаются по чистенькой лестнице среди белых стен, а монахини освещают им путь.
– Пойдемте, сестра Мария-Анжелика, – весело говорит настоятельница, – мы вдвоем проводим их вниз до конца аллеи, знаете, там, где она поворачивает к деревне…
Кто она, старая фея, уверенная в своем могуществе, или простушка, бессознательно играющая со всепожирающим пламенем?..
Все кончено; они смирились и с раздирающей душу болью, и с вечной разлукой; мятежные порывы потухли, словно засыпанные белыми ватными хлопьями, и вот они идут рядом по аллее, теплой, весенней, любовно обволакивающей их ночью, под покровом молодой листвы, среди высокой травы, напоенной соками властно пробуждающейся к новой жизни природы.
Не сговариваясь, словно желая удлинить теряющуюся во мраке тропинку, они медленно идут сквозь восхитительную темноту, сжигаемые страстным желанием и мучительным страхом мимолетного соприкосновения одежды, хоть легкого касания руки. Аррошкоа и настоятельница, тоже молча, ступают за ними след в след. Монахини в своих сандалиях и контрабандисты в туфлях на веревочной подошве бесшумно, словно призраки, идут сквозь теплый мрак ночи, и их странный неторопливый кортеж в погребальном молчании спускается к тому месту, где их ждет повозка. Тишина царит в окружающем их непроглядном мраке, заливающем и леса, и глубокие горные ущелья. А наверху в беззвездном небе дремлют тяжелые облака, насыщенные животворящей влагой, которую ждет земля и которая изольется на нее завтра, чтобы сделать листву еще более густой, а траву еще более высокой; тяжелые облака над их головами таят в себе то великолепие южного лета, которое с детских лет очаровывало и волновало их обоих и которого Рамунчо, наверное, никогда уже больше не увидит, а Грациозе суждено смотреть на него безжизненными глазами, не понимая и не узнавая его…
Вокруг них на маленькой темной аллее – ни души, и деревня внизу, кажется, уже спит. Совсем темно. Ночь раскинула свой таинственный покров над этим глухим краем, над его горами и дикими ущельями… И как легко было бы осуществить то, что задумали эти двое молодых людей, в этом уединенном месте с уже готовой повозкой и резвой лошадью!
Но, так и не сказав ни слова и не прикоснувшись друг к другу, возлюбленные доходят до поворота дороги, где они должны расстаться навеки. Повозка уже на месте, рядом стоит маленький мальчик с фонарем, лошадь нетерпеливо ждет седоков.
Настоятельница останавливается: вот и конец последней прогулки, которую им суждено было совершить вместе в этом мире, и старая монахиня чувствует, что в ее власти произнести окончательный приговор. Все тем же тоненьким и почти веселым голосом она говорит:
– Ну, сестра моя, попрощайтесь с гостями.
Она произносит это с невозмутимым спокойствием парки, чей смертный приговор обжалованию не подлежит.
Действительно, никто даже и не пытается сопротивляться этому бесстрастному приказу. Мятежный Рамунчо побежден, побежден тихими белыми силами. Еще дрожа от только что пережитой глухой внутренней борьбы, он опускает голову, лишенный воли и мысли, словно околдованный злыми чарами…
– Ну, сестра моя, попрощайтесь с ними, – спокойно повторяет старая парка. И, видя, что Грациоза всего лишь протягивает руку Аррошкоа, добавляет:
– А вы разве не поцелуете вашего брата?.. Наверное, она только об этом и мечтала, маленькая сестра Мария-Анжелика, расцеловать его от всего сердца, от всей души, сжать его в объятьях, приникнуть к его плечу, ища поддержки в это мгновение сверхчеловеческой жертвы, когда нужно расстаться с любимым, так и не сказав ни слова любви… И все же в ее поцелуе есть что-то испуганное и безжизненное; это поцелуй монахини, чем-то напоминающий холодное прикосновение уст усопшей.
Бог весть, когда она снова увидит своего брата, хотя тот и не покидает край басков! Когда еще услышит она что-нибудь о матери, о доме, о деревне! Когда еще забредет сюда какой-нибудь прохожий из Эчезара!
А Рамунчо она даже не осмеливается протянуть свою бессильно опущенную маленькую холодную руку, сжимающую четки.
И вот они уходят; медленно, подобные безмолвным теням, возвращаются они в скромный монастырь под сенью креста. А два усмиренных бунтовщика неподвижно смотрят им вслед, пока их более черные, чем ночь, покрывала не растворяются в густом сумраке аллеи.
О! она тоже сломлена, та, что вот-вот исчезнет во мраке поднимающейся к монастырю тропинки. Но она словно не чувствует боли, одурманенная умиротворяющим белым туманом; душевная боль растворяется в каком-то подобии сна наяву. Завтра она уже снова вернется к своему до странности простому существованию, которое останется неизменным до самой смерти: лишенная собственного «я», выполняющая каждый день одни и те же нехитрые обязанности, окруженная безликими, от всего отрекшимися существами, она будет идти сквозь жизнь, устремив взор к сладостному небесному видению.
И так без перемен и без передышки до самой могилы, среди неизменно белых стен кельи, переезжая по чужой воле, даже не успевая к нему привязаться, из одного жалкого сельского монастыря в другой. Ничего не иметь и ничего не желать в этом мире, ничего не ждать и ни на что не надеяться. Считать пустыми и преходящими скоротечные мгновения земной жизни и чувствовать себя освобожденной от всего, даже от любви, как освобождает одна лишь смерть…
Тайна подобного существования останется навеки непостижимой для этих двух молодых мужчин, созданных для борьбы, красивых, сильных, полных желаний, созданных для того, чтобы наслаждаться жизнью и страдать от нее, чтобы любить и давать жизнь…
О crux, ave, spea unica!
Монахини уже скрылись из виду, они вернулись в свой маленький уединенный монастырь.
Аррошкоа и Рамунчо не говорят ни слова о сорвавшемся предприятии, ни о том, почему впервые в жизни им вдруг изменило мужество. Они почти стыдятся своей внезапной и непреодолимой робости.
Некоторое время их головы были обращены в сторону медленно удаляющихся монахинь; теперь они смотрят в темноте друг на друга.
Сейчас они расстанутся и, наверное, навсегда. Аррошкоа передает другу поводья маленькой повозки, которую он обещал одолжить ему.
– Ну, вот и все, мой бедный Рамунчо! – говорит он дружески-сострадательным тоном, в котором ясно слышится: «Уезжай, раз уж ты не сумел сделать то, что задумал; а мне, знаешь, пора, меня ждут товарищи…»
Раймон хотел в последний раз перед разлукой прижать к сердцу брата своей возлюбленной, дать волю слезам, которые, быть может, хоть на мгновение утишили бы его боль.
Но Аррошкоа снова стал таким, каким бывал в свои дурные дни, бездушным красавцем игроком, которому нет дела до слабых и робких. Он рассеянно пожимает руку Рамунчо:
– Ну, ладно, прощай!.. Желаю удачи, там, за океаном!.. И бесшумным шагом удаляется в темноту, туда, где на границе его ждут контрабандисты.
Вот и все, больше у него никого нет на свете… Раймон ударом кнута пускает вскачь маленькую горную лошадку, и та мчится вперед под легкий перезвон колокольчиков. Этот поезд, который должен пройти через Араноц, этот пароход, отплывающий из Бордо… какой-то инстинкт еще подсказывает ему, что нужно успеть вовремя. Он торопится, сам не зная почему, словно лишившееся души тело, машинально выполняющее приказ; и вскоре он, не имеющий в этом мире ни цели, ни надежды, углубляется в дикую чащу леса, в непроглядный мрак майской ночи, который открывается монахиням из высоких окон их монастыря.
Для него все навеки кончено, и родина, и восхитительные сладостные грезы юности. Он словно растение, вы рванное с корнем из родной баскской почвы, гонимое прочь прихотливым ветром.
Колокольчики на шее лошади весело позванивают в тишине заснувшего леса; привязанный к повозке фонарь освещает печальному беглецу покрытые свежей листвой ветви дубов и растущие вдоль дороги цветы Франции, иногда он узнает дома знакомой деревушки, старую церковь – все, что он никогда больше не увидит, разве только в очень далекой, почти нереальной старости.
Впереди у него Южная Америка, изгнание без надежды на возвращение, бесконечная новизна полного неожиданностей мира, встреча с которым теперь пугает его. Впереди целая жизнь, вероятно, еще очень долгая; душе его, оторванной от родной почвы, суждено там страдать и ожесточиться, и кто знает, в каких трудах и в какой борьбе истощится его молодая сила.
А там, наверху, в своем маленьком монастыре, в своем маленьком склепе с белыми стенами монахини безмятежно читают свои вечерние молитвы…
О crux, ave, spes unica!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18