А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Утреннее затишье сменяется легким осенним ветром, дуновением ноября, которое с какой-то чарующей печалью явственно напоминает о приближении зимы, правда, зимы южной, лишь ненадолго приостанавливающей жизнь природы. А пока еще и сады, и старые стены сплошь покрыты цветущими розами.
Потягивая сидр, они болтают о том о сем, о путешествиях Раймона, о том, что произошло в деревне за время его отсутствия, о состоявшихся и несостоявшихся свадьбах. И в беседу этих двух бунтовщиков, избегающих церкви, то и дело врываются звуки мессы, звон колоколов, гудение органа, старинные песнопения, раздающиеся под гулкими сводами храма.
Наконец Аррошкоа снова возвращается к волнующей их обоих теме:
– О, если бы ты был тогда здесь, этого бы не произошло! Да и теперь еще, если бы она тебя увидела…
Раймон вздрагивает, не решаясь поверить услышанному.
– И теперь еще? Что ты хочешь этим сказать?
– О, дорогой мой, женщины… никогда не знаешь, чего от них ожидать! А что она тебя любила, и очень, это я точно знаю… И черт побери, в наше время нет закона, который бы мог ее удерживать! Что до меня, так мне плевать, если она сбежит из монастыря!
Рамунчо отворачивается и, молча постукивая ногой, смотрит в пол. И пока длится это молчание, то, что казалось ему святотатством, то, в чем он едва осмеливался признаться самому себе, понемногу начинает представляться ему не таким уж безумным, даже осуществимым, почти легким… Нет, право же, это совсем не так уж невозможно повидать ее. А при необходимости ее брат, сидящий вот тут рядом с ним Аррошкоа, конечно же поможет ему. О Боже! какое искушение и какое смятение снова охватывает его душу!
– Где она? Далеко отсюда?
– Довольно далеко. Часов пять-шесть езды в сторону Наварры. Они даже два раза перевозили ее с тех пор, как завладели ею. Сейчас она живет в Амескете, по ту сторону больших дубовых лесов Ойансабала. Туда надо ехать через Мендичоко; мы один раз там были с Ичуа, по нашим делам.
Mecca окончена… люди выходят из церкви: женщины, девушки, хорошенькие и изящные, но среди которых больше нет Грациозы, загорелые мужчины в надвинутых на лоб беретах. И все они оборачиваются, чтобы взглянуть на сидящих у открытого окна трактира молодых людей. Ветер усилился, и вокруг их стаканов танцуют залетевшие в окно большие листья чинар.
Какая-то уже старая женщина, проходя мимо, бросает на них из-под черной шерстяной мантильи тяжелый и печальный взгляд.
– А вот и мамаша! – говорит Аррошкоа. – Опять она на нас злобится. Хорошенькое дельце она тогда обделала! Есть чем гордиться! И себя же первую наказала… будет теперь на старости лет одна… Днем ей прислуживает Катрин – знаешь, та, что работает у Эльсагаррэ, – а вечером ей и поговорить не с кем.
Их беседу прерывает приветствие, произнесенное по-баскски низким и гулким голосом, и на плечо Рамунчо опускается чья-то тяжелая и цепкая рука: Ичуа, Ичуа, который только что кончил петь литургию! Вот уж кто совсем не переменился: все то же не имеющее возраста лицо, все та же маска, в которой есть что-то от монаха и от грабителя, те же глубоко посаженные, будто спрятанные, отсутствующие глаза. Такова же, должно быть, и его душа, одновременно способная и на хладнокровное убийство, и на пылкое благочестие.
– А! – говорит он почти добродушным тоном, – вот ты и опять с нами, Рамунчо! Ну что, будем работать вместе? Дела с Испанией сейчас идут неплохо, и лишний человек на границе не помешает. Ну так что, по рукам?
– Может быть, – отвечает Рамунчо, – да мы еще вернемся к этому и обо всем договоримся.
Несколько последних минут все перевернули в душе Рамунчо, и отъезд в Южную Америку отодвинулся на задний план… Нет, нужно остаться здесь, вернуться к прежней жизни, думать и упорно ждать. Теперь, когда он знает, где она, его мысли с опасным упорством возвращаются к этой деревне Амескета в пяти или шести часах езды отсюда, и он невольно строит святотатственные планы, о которых до сегодняшнего дня он вряд ли осмелился бы подумать.
4
В полдень Рамунчо вернулся домой к матери. Она чувствовала себя не хуже, чем утром. Несколько искусственное, вызванное радостным возбуждением улучшение сохранялось. При ней была старуха Дойамбуру. Франкита уверила сына, что поправляется, и, опасаясь, что, сидя дома, он снова отдастся своим невеселым размышлениям, заставила его вернуться на площадь, чтобы посмотреть на воскресную игру в лапту.
Дыхание ветра становилось горячим, он опять дул с юга; только что набегавших холодных волн не было и в помине, все дышало летом: и солнце, и воздух, и порыжевшие леса, и ржавые папоротники, и дороги, устланные печально слетающими с деревьев листьями. Но небо затягивалось плотными облаками, внезапно выплывшими из-за гор, где они, казалось, сидели в засаде, готовые появиться все как один по первому сигналу.
Когда Рамунчо пришел на площадь, игра еще не начиналась и между различными группами шел яростный спор. Все тотчас же радостно окружили его. Было единодушно решено, что он должен играть, чтобы поддержать честь своей деревни. Он отказывался, боясь, что за те три года, что не играл, рука его утратила силу и ловкость. В конце концов он уступил и пошел раздеваться. Но кому отдать теперь свою куртку? И снова перед ним внезапно возник образ Грациозы, сидящей на передних ступенях и протягивающей руки, чтобы взять его куртку. Кому же бросить ее теперь? Обычно, как тореадоры свой шелковый плащ, ее отдают кому-нибудь из друзей. Рамунчо, не глядя, бросил куртку на старые каменные ступени, среди которых пробивались запоздалые цветы скабиоз.
Игра началась. Поначалу немного неуверенный и растерянный, он несколько раз промахнулся, не сумев поймать на лету этот шальной прыгающий шарик. Но он продолжал яростно играть, и постепенно к нему вернулась прежняя легкость и точность движений. Мышцы его, отчасти утратившие гибкость и легкость, налились новой силой. Он снова слышал бурные приветствия зрителей, бегал, прыгал, опьяненный упругой мощью всех своих членов, наслаждался восторженным гулом толпы.
Но вот наступил момент передышки, необходимой в слишком затянувшихся партиях. Момент, когда можно сесть, перевести дыхание, успокоить стучащую в виски кровь, дать отдохнуть покрасневшим дрожащим рукам и вернуться к прерванным игрой мыслям.
И тогда снова его охватило отчаяние одиночества.
Над головами собравшихся, над шерстяными беретами и над прелестными шиньонами, повязанными шелковыми шарфами, собирались грозовые тучи, которые обычно нагоняют южные ветры. Воздух стал абсолютно прозрачным, словно разреженным до пустоты. Горы будто приблизились вплотную, готовые раздавить деревню; испанские и французские вершины были одинаково близкими, словно налепленными одна на другую, отчего коричневые тона переходили в угольно-черные, а фиолетовые обретали особую густоту и интенсивность. Огромные тучи, казалось, обладающие плотностью земных предметов, ширились, изгибались полукругом, закрывая солнце и окутывая все мраком затмения. А кое-где в разрывах окаймленных яркой серебряной полосой туч проглядывало голубовато-зеленое, почти африканское небо. И весь этот край с его капризным климатом, где утром нельзя сказать, какая погода будет вечером, на несколько часов становится удивительно южным по своим краскам, теплу и свету.
Рамунчо вдыхал этот сухой, сладостный, живительный воздух юга. Таким всегда бывал воздух его родины в эту пору, которую он особенно любил раньше и которая теперь наполняла его физическим блаженством и душевным смятением, потому что в сгущающихся в вышине тучах таилась свирепая угроза, и казалось, что небо глухо к молитвам, что в нем, как и в его властителе, нет мысли, что оно – лишь источник оплодотворяющих гроз и слепых сил, созидающих, разрушающих и вновь созидающих, не ведая зачем и для чего. Еще не отдышавшись, он сидел, погруженный в задумчивость, не отвечая на поздравления окружавших его мужчин в беретах, которым были неведомы волновавшие его порывы. Он ничего не слышал, он только всем своим существом ощущал в это мгновение бьющую через край молодость, силу и волю; он говорил себе, что будет яростно и отчаянно наслаждаться жизнью, что ни пустые страхи, ни религиозные запреты не помешают ему вернуть себе эту девушку, к которой он так давно стремится всей душой и всем телом, свою единственную, свою невесту.
Игра блистательно закончилась, и Рамунчо, полный печальной решимости, одиноко пошел к дому. Он был горд своей победой, горд тем, что сохранил и ловкость и силу: ведь положение одного из лучших игроков в стране басков давало ему средства к существованию, было источником заработка.
Все то же черное небо, те же резкие краски, те же четкие и темные линии горизонта. И то же мощное дыхание юга, сухое и горячее, бодрящее и тревожное одновременно.
Но тучи спускаются все ниже и ниже, и вот-вот все переменится, исчезнет обманчивая видимость лета. Он знал это, как и все сельские жители, привыкшие наблюдать за небом. Надвигающийся осенний ураган стряхнет последние листья с деревьев и положит конец теплым южным ветрам. И тотчас же начнется пора долгих холодных дождей и туманов, делающих зыбкими и далекими очертания гор. Наступит унылое царство зимы, остановятся жизненные соки в растениях, замрут дерзкие планы, потухнут бунтарские порывы.
Как и накануне, когда он в сумерках вернулся домой, мать была одна.
Когда он бесшумно поднялся в ее комнату, она спала тяжелым, беспокойным, горячечным сном.
Чтобы дом выглядел не таким мрачным, он попытался развести огонь в большом камине внизу, но дрова не хотели разгораться, дымили и в конце концов погасли. Снаружи потоками лил дождь. Сквозь затянутые серым саваном дождя окна деревня была едва видна, поглощенная зимним ненастьем. Ветер и потоки воды хлестали стены одинокого дома, вокруг которого, как и каждый год в эту пору, сгущался мрак дождливых сельских ночей, тот бесконечный мрак и то бесконечное безмолвие, от которых Раймон уже давно отвык. И понемногу в его детское сердце стал закрадываться страх одиночества и заброшенности; он чувствовал, как начинает слабеть его воля, его вера в свою любовь, в свою молодость и силу, как растворяются в туманном сумраке все его планы борьбы и сопротивления. Будущее, о котором он столько мечтал, казалось ему сейчас жалким и призрачным; будущее игрока в лапту, потешающего толпу, которое в минуту может быть разрушено болезнью и даже просто малейшей физической слабостью. Зыбкие опоры, на которых зиждились его дневные надежды, таяли и исчезали, поглощаемые ночью. И как некогда в детстве, он всей душой потянулся к матери, у которой всегда находил защиту и нежное утешение. Боясь ее разбудить, он на цыпочках поднялся в комнату матери, чтобы просто увидеть ее, просто посидеть рядом, пока она будет спать.
Но когда он зажег стоящую в противоположном углу комнаты неяркую лампу, ему показалось, что со вчерашнего дня мать еще больше переменилась; он вдруг с ужасом понял, что может потерять ее, остаться один, никогда больше не почувствовать, как ее голова ласково прижимается к его щеке… Впервые она показалась ему старой, и, вспомнив, сколько горечи и разочарований пережила она из-за него, он почувствовал бесконечно нежную жалость к морщинам, которых он не видел раньше, к ее недавно поседевшим вискам. Жалость отчаянную и безнадежную, потому что он знал: ничто уже не изменит жизнь к лучшему… Что-то мучительно и властно сдавило ему грудь, исказило черты юного лица; очертания предметов расплылись в его глазах, и в безотчетном желании просить, умолять о прощении он, упав на колени, приник лицом к постели матери, и безутешные, отчаянные слезы наконец полились из его глаз…
5
– Ну, кого ты видел в деревне, сынок? – расспрашивала она его на следующий день. По утрам температура спадала, и она чувствовала себя гораздо лучше. – Ну, кого ты видел в деревне, сынок? – Она старалась казаться веселой, говорить только о пустяках, чтобы, не дай Бог, не затронуть серьезных тем и не услышать тревожных ответов.
– Я видел Аррошкоа, матушка, – ответил он таким тоном, что нельзя было не заговорить о том, что мучило их обоих.
– Аррошкоа!.. И как он тебя встретил?
– О! Он говорил со мной, как с братом…
– Да, я знаю, знаю… О! Нет, это не он ее заставил…
– Он мне даже сказал…
Рамунчо замолчал и опустил голову, не решаясь продолжать.
– Так что же он тебе сказал, сынок?
– Ну, в общем, что… что было непросто запереть ее там, что может быть… что еще теперь, если бы она меня увидела, то возможно…
Она выпрямилась, потрясенная внезапно мелькнувшей догадкой, откинула исхудавшими руками свои поседевшие волосы; ее внезапно помолодевшие глаза зажглись какой-то почти злобной радостью и отомщенной гордостью.
– Он сам тебе сказал это, сам!..
– А вы бы простили меня, матушка, если бы я попытался?
Она взяла его за руки, и оба молчат, глядя друг на друга: они слишком хорошие католики, чтобы осмелиться выговорить эту святотатственную мысль. Злобный блеск в ее глазах постепенно затухает.
– Простить тебя, – тихо заговорила она. – О! Ты же знаешь, я-то, конечно, прощу… Но не делай этого, сынок, умоляю тебя, не делай; это принесло бы вам несчастье, вам обоим! Забудь об этом, Рамунчо, забудь навсегда…
Они замолчали, услышав шаги врача, пришедшего со своим ежедневным визитом.
И никогда больше не говорили они об этом.
Но Раймон теперь знал, что даже после смерти она не проклянет его, если он попытается это сделать или сделает это; ему было довольно ее прощения, и теперь, когда он знал, что будет прощен, рухнула самая большая преграда, отделявшая его от невесты.
6
Вечером температура опять повысилась, и стало ясно, что она больна гораздо серьезнее, чем ему показалось сначала. По своему крестьянскому упрямству и недоверию к врачам и лекарствам она долгое время отказывалась лечиться, и теперь слишком поздно замеченная болезнь яростно набросилась на ее крепкий организм.
Понемногу страшная мысль, что он может ее потерять, стала неотвязно преследовать Рамунчо. В те долгие часы, что он молча просиживал у ее постели, он начинал явственно представлять себе неизбежность разлуки, ужас этой смерти и этих похорон и даже те безотрадные дни, которые его ожидали после, все, что необходимо будет делать в ближайшем будущем: дом, который нужно будет продать, прежде чем покинуть свой край; потом, быть может, отчаянная попытка вырвать Грациозу из монастыря в Амескете, потом отъезд, скорее всего одинокий и безвозвратный в эту неведомую Южную Америку…
И еще его неотвязно преследовала мысль о великой тайне, которую она унесет с собой навсегда, – тайне его рождения.
В конце концов, дрожа и замирая, словно совершая святотатство, Рамунчо склонился к матери и проговорил:
– Матушка!.. Матушка, скажите мне теперь, кто мой отец!
Она вздрогнула, услышав этот роковой вопрос: раз он осмелился спросить ее об этом, значит, дни ее сочтены. Она помедлила минуту; мысли мешались в ее горячечном мозгу, она не могла решить, что ей следует делать. Потрясенная внезапным видением смерти, она готова была нарушить свое упорное многолетнее молчание…
Но мгновение слабости прошло, и, приняв окончательное решение, она ответила резко, как бывало раньше в трудные минуты:
– Твой отец!.. А зачем, сынок? Что тебе от него нужно, от этого отца, который за двадцать лет ни разу о тебе и не вспомнил?
Нет, решено окончательно, она ему ничего не скажет. Впрочем, теперь было уже поздно. Покидая этот мир, на пороге холодного бессилия смерти, как решиться полностью переменить жизнь сына, когда она уже не сможет больше ему помочь, как отдать его отцу, который, быть может, сделает его таким же отчаявшимся безбожником, как и он сам? Как ужасна такая ответственность!
Теперь, когда ее решение было окончательно принято, она могла думать о самой себе. Впервые осознав, что врата жизни готовы сомкнуться за ней, она сложила руки для безнадежной молитвы.
А Рамунчо, которому эта мучительная попытка узнать тайну казалась сейчас уже чем-то кощунственным, склонился перед волей матери и ни о чем больше не спрашивал.
7
Болезнь стремительно развивалась. Приступы изнурительной лихорадки, когда с пылающими щеками и пересохшими губами она металась в жару, сменялись полным изнеможением, она обливалась потом, пульс едва бился.
Рамунчо не думал ни о ком, кроме матери; образ Грациозы перестал являться ему в эти тяжкие дни.
Франкита уходила; уходила молча и как бы равнодушно, ничего не требуя, ни на что не жалуясь…
И все же как-то вечером она вдруг тихо позвала его голосом полным страха и смятения, обхватила его руками, привлекла к себе и прижалась головой к его щеке. И в эту минуту Раймон увидел в ее глазах великий Ужас – ужас плоти, чувствующей приближение конца, одинаково невыносимый для всех, для людей и для животных… Она, конечно, была верующей, но не слишком, скорее просто ходила в церковь, как почти все женщины в деревне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18