Сидят себе молча, уставившись в стену или в окно, так и хочется взять за шкирку да вернуть на землю – напомнить, что она, Жанин, тоже есть на свете, и это она кормит их, гладит им белье. А может, лучше и вовсе не знать, о чем они там думают. Иначе и свихнуться недолго.
Всякий раз, возвращаясь в зеленый, сонный пригород Эдинбурга, где она выросла, Эллен диву давалась, как эти тихие, скучные улицы могли казаться ей рассадником порока, интриг и индейским святилищем.
В детстве Эллен была уверена, что миссис Пауло, жившая через три дома от них, – кинозвезда. А если даже не кинозвезда, то все равно у нее шикарные знакомства и жизнь как в кино. И все потому, что однажды Эллен увидела, как миссис Пауло у окна разговаривает по телефону. Длинный провод доставал до самого окна, а главное, телефон был белый. Только у кинозвезд бывают белые телефоны. Зоркие детские глаза долго потом следили, не поднимется ли на крыльцо Одри Хепберн или Рок Хадсон. Однажды кто-нибудь из них обязательно зайдет. Только сперва, конечно, позвонит – по белому телефону.
Еще Эллен знала, что мистер Мартин, живший через четыре дома наискосок, – шпион, а его соседка миссис Робб – ведьма. Но самое главное было то, что в конце улицы, на поле для гольфа, обитает племя индейцев сиу – в этом Эллен не сомневалась и секунды. Ибо все лето она по ночам скакала по Великим Равнинам, что раскинулись на запущенном городском поле для гольфа – а за ней следовал ее народ сиу. Никто об этом не подозревал, и лишь Коре довелось узнать – в свое время, когда стала самой близкой подругой Эллен.
– Бог ты мой, Эллен! – изумилась Кора, услыхав об этом. – Ты, должно быть, дурочка с самого рождения. А ко мне дурь с годами привязалась. Впрочем, я и сама искала приключений на свою задницу, не ленивей тебя была по этой части. Замужество, мужики, жизнь, дети… и все такое прочее.
– Ты же никогда не была замужем.
– Ладно. Мужики. Жизнь. Дети. И без замужества дури хватает. Не обязательно все доводить до конца. – Кора не любила, когда ей указывали на ошибки.
Эллен ничего от нее не таила. Такая уж она уродилась. Эллен была вечным ребенком, из тех, кто так и не освоил нехитрое искусство сначала думать, а потом говорить. Она одевалась с ног до головы в черное, робко смотрела на мир из-под густой челки, но в душе вовсе не была такой холодной и мрачной, какой казалась со стороны. Улыбнись ей, подари немножко тепла, доброе слово – и она к тебе потянется. «Вот я, вся перед вами, – словно говорила Эллен. – А вот моя жизнь! – и выкладывала все без остатка. – Полюбуйтесь – правда, дурацкая? Вот здесь я оплошала, видите?» О своих неудачах Эллен рассказывала так же охотно, как и об успехах. Ей было невдомек, что за откровенность ее могут презирать. Но за нее же Эллен и любили, хотя и об этом она не догадывалась.
Живость Коры, ее тяга к крайностям, напротив, были всего лишь маской. Эллен она рассказывала многое, но не все. Кое-что из постыдного, часть своих яростных вспышек и большинство сожалений Кора хранила при себе. Нельзя держать душу нараспашку.
В то лето (про себя Эллен называла его летом сиу) почти каждый вечер, когда мать и сестра ложились, Эллен вылезала из окна своей спальни в сад. Поверх пижамы она надевала уличную одежду – темно-синие вельветовые брюки на резинке и вязаный свитер с высоким воротом. На атласном вороном жеребце по кличке Гром пускалась она рысью под фонарями вдоль Уэйкфилд-авеню; звякали поводья, поскрипывало седло. Коня Эллен, разумеется, выдумала. Но свято верила, что он настоящий. И обожала его, ибо он был единственным, за кого стоило держаться. Единственным, кому она позволяла действительно существовать. Тем более, отец только что умер. На скаку Эллен напевала песенки – любимые песенки, из тех, что без конца крутили по радио. Прислушивалась к собственному шепоту: «Хей, Джуд, ту-ти-ту-ту…»
Ничего глупее Эллен в жизни не делала. Но когда тебе восемь лет, а у восемнадцатой лунки на поле для гольфа тебя ждет целое племя сиу, то бояться нужно только железного коня, застилающего паром твои охотничьи угодья, да длинных ножей, да обозов с бледнолицыми, не знающими бизоньих повадок. Ни пума, ни изменник-пауни не испугают мудрую и храбрую девочку. Пусть ей всего восемь лет, зато слух у нее, как у самого Сидячего Быка.
«В ту пору я была счастлива, – печально шепчет Эллен, бездумно моя посуду после ужина или рассеянно глядя в окно. И тотчас одергивает себя: – Нет, не была. Ясное дело, не была. Если маленькая девочка бродит ночами по полю для гольфа с целым племенем невидимых приятелей, значит, с ней что-то не так, и всерьез не так».
Сейчас Эллен кажется, что все это происходило сто лет назад, когда она была другим человеком, – еще до Коры, Дэниэла, Эмили Бойл и Чиппи Нортона. Чиппи, разумеется, плод ее фантазии. Но среди всех придуманных ею персонажей он самый любимый и самый удачный. Этот мечтательный увалень на самом деле главнее всех. Это Чиппи платит за квартиру и отопление, покупает Эллен одежду, продукты, французские сигареты и русскую водку.
Грома она впервые увидела в марте. Ее звали тогда Эллен Дэвидсон – Дэниэл Куинн появится в ее жизни лишь через много лет. Эллен как сейчас помнит ту ночь, когда умер отец. Помнит каждый миг, каждый взгляд – нахмуренные брови матери, улыбку паиньки-сестры Розалинды, когда та доела печенку и дочиста вылизала тарелку, заслужив миндальный пирог; каждый звук – и приглушенный гул телевизора, который Розалина оставила включенным в гостиной, и звон кастрюль на кухне; все запахи – и подгоревшей печенки, и свежевыглаженного белья. Этот кусочек воспоминаний можно воскресить в памяти, когда тебе плохо, чтобы еще сильнее себя помучить.
Был вторник. А это значило, что в домике с верандой и двумя спальнями на Уэйкфилд-авеню на ужин печенка, а после ужина – ванна. Эллен печенку терпеть не могла и ела всегда медленно: не спеша нарезала ненавистное мясо на мелкие кусочки, размазывала по тарелке и ждала, пока мать выйдет из-за стола. И под укоризненным взглядом сестры отточенным движением сваливала печенку в полиэтиленовый пакет, который всегда держала наготове по вторникам. Туго свернув, Эллен прятала его под свитер. От пакета с печенкой исходило тепло. Чуть погодя Эллен закапывала его в саду. До сих пор вид дряблой, окровавленной печенки на прилавке у мясника вызывает у Эллен приступ тошноты.
Отец в тот вечер вернулся домой поздно. Не снимая твидовой куртки, в которой он водил машину, рухнул в кресло у камина (это было его кресло, и больше ничье) и пожаловался на головную боль.
Мать поставила на стол тарелку с его порцией печенки, глянула на него озабоченно, сдвинув брови.
– Значит, ужинать не будешь?
Отец покачал головой.
– Вымой посуду, Эллен, – велела мать. Эллен возмутилась. Она ведь, как положено, избавилась от печенки, проглотила обязательный кусочек хлеба и теперь ждала миндального пирога. – Вымой посуду, – повторила мать не терпящим возражений тоном.
Эллен нехотя поплелась на кухню, наполнила раковину горячей водой, капнула жидкости для мытья посуды и затеяла морской бой с тарелками и чашкой. Розовая чашка с золотой каемкой – вражеская подводная лодка, она притаилась на глубине и ждет, когда над ней пройдет мирная тарелка. И готовит удар. Бум, плюх! Торпеды со стороны порта! Эллен прижималась животом к раковине, чтобы пакет не выпал. Печенка остывала, от нее срочно надо бы избавиться.
– Господи, Эллен, ничего-то ты не можешь сделать по-человечески! – Мать вошла в кухню и, оттолкнув Эллен от раковины, принялась за работу. – Иди купаться!
– Но ведь еще рано. Как же моя любимая передача? Я хочу посмотреть телевизор.
– Марш, я сказала!
Отец стонал. По пути в ванную Эллен бросила на него взгляд. Землистое, мокрое от пота лицо. Отца явно только что вырвало, голова запрокинута, рот приоткрыт. Руку он прижимал к груди, дышал с трудом, хрипел. Взглянув на Эллен, он окликнул ее: «М-м-м…» Отец всегда звал ее так. В доме вечно толпилось столько девчонок – его дочери, их подруги, соседские дочки, – что все стали для него на одно лицо. Разумеется, он знал, что Эллен – его дочь. Но он невыносимо уставал. Работа отнимала у него все силы. При виде Эллен в голове у него всплывало множество имен, и он не всегда мог вспомнить, как ее зовут.
– М-м-м… – позвал отец.
Тот раз был последним, когда Эллен видела его живым и слышала его голос.
Эллен наполнила ванну, послушно разделась, сложила одежду точно, как учила мать. Для Жанин Дэвидсон величайшим жизненным достижением стала покупка маленького бунгало. Номер сто девяносто два по Уэйкфилд-авеню принадлежал к загадочному лабиринту типовых одноэтажных построек, выросших после войны. С того самого дня, как они с Дугласом въехали сюда, все свое время и силы Жанин тратила на сакральное поддержание порядка – по ее представлению, иначе в собственном отдельном доме и нельзя. Она до ужаса боялась, что в ней разглядят уроженку бедных рабочих окраин, недостойную этого благопристойного, холодного и невыносимо чистого домика. Потому-то Жанин и не позволяла себе расслабиться и порадоваться жизни и своей семье.
Мать Эллен свято верила, что для всякого дела есть свое правило. И в доме Дэвидсонов все делали по правилам, даже одежду в ванной складывали по правилам.
Под безупречно сложенную стопку одежды Эллен сунула печенку. Теперь ее не зароешь в саду. Придется запихнуть в портфель и по дороге в школу выбросить в мусорный бак. В животе у Эллен урчало. Есть хотелось отчаянно. Эллен с тоской подумала о миндальном пироге, все еще ждавшем ее на столе. Но ванна – тоже неплохо. Эллен продолжила игру в морской бой. Губка – вражеская подводная лодка, она притаилась за скалой (у левой коленки) и подстерегает мыльницу – мирный корабль с грузом бананов и сахарного тростника.
– Алло, доктор Филипс? Это миссис Дэвидсон, Уэйкфилд-авеню, сто девяносто два, – донесся до нее голос матери. Особенный голос, торжественный – для врача и страхового агента, который заходил по четвергам.
Эллен нравился их адрес. Как песенка. У-эйк-филд-а-ве-ню, сто-де-вя-но-сто-два. Широкая улица, вся в огнях. Одна среди десятков, сотен точно таких же. Только пошикарней, да еще и с полем для гольфа в конце.
– Мой муж Дуглас заболел! Его тошнит. Трудно дышать и… да… в груди. Спасибо. Дом на правой стороне улицы, сразу за автобусной остановкой.
Доктор Филипс приедет на «ягуаре». Эллен затаила дыхание: что-то случилось. Если затаить дыхание, все про тебя забудут и можно подглядеть, как взрослые занимаются взрослыми делами. Ее зовут Эллен Дэвидсон, ей восемь лет, у нее прямые темные волосы, карие глаза и худенькое личико. Больше всех на свете она любит Берта Ланкастера. А еще ей нравится светящийся шарик на ниточке и альбом наклеек с видами природы. Но самая заветная ее мечта – лошадь. Будь у нее лошадь, Эллен была бы самой счастливой на свете и ни о чем больше не просила, никогда в жизни. Каждый год она писала письма Санта-Клаусу и просила вороного скакуна с атласными боками, но так и не получила его. Каждый год на Рождество она выбегала утром в гостиную и выглядывала через окно в сад. «Пусть он будет там! Пожалуйста!» В мечтах ей виделось: конь стоит на газоне, за кустом сирени, вороной, величавый, бьет копытом, храпит и ждет ее. И зовут его Гром.
– Эллен, мы не можем завести лошадь, – твердила мать. – Где нам ее держать?
– В саду. Или в сарае, когда дождик. Рядом с газонокосилкой, ей там хватит места. Я буду за ней ухаживать. Чистить. Ездить верхом на поле для гольфа.
Этот разговор повторялся каждый год под Рождество. Каждый год Эллен мечтала, ждала, а мать вздыхала. И дарила дочери совсем не то. Настольные игры, новое платье, кукольный домик, карманный радиоприемник – ничто, ничто не могло заменить вороного жеребца с гладкими боками и густой гривой, который ждал бы Эллен за кустом сирени.
Приехал доктор. Голос его гремел по всему коридору. Почему у врачей всегда такие громкие голоса? Эллен затаила дыхание. Досчитала до двухсот сорока семи, хотя после ста девяноста считать пришлось очень быстро, скороговоркой. Ну и ничего, пригодится, если нужно будет прятаться под водой от изменников-пауни.
– «Скорую», пожалуйста. – Доктор говорил по телефону, по их телефону. Интересно, оставит он деньги в коробочке, как это делала миссис Маккензи из дома напротив, когда по воскресеньям звонила матери в Инвернесс? – Уэйкфилд-авеню, сто девяносто два. Сердечный приступ…
Эллен подняла руки и посмотрела на пальцы. Они побелели и сморщились. Вода в ванне остыла, но вылезать было страшно.
Появиться в самый разгар суматохи? Ни за что. Ее там только не хватало. Отложив губку, Эллен замерла, прислушалась. Ее дыхание – гулкое, хриплое – отдавалось эхом во влажном воздухе. За дверью привычные, будничные звуки: бубнил телевизор, урчала вода в трубах. Где-то залаяла собака. Вышла соседка, миссис Барр, вынесла мусор, хлопнула крышкой бака и вернулась к себе на кухню. Эллен покрылась гусиной кожей. Холодно.
– Хочу лошадь, – прошептала Эллен. – Хочу, хочу, хочу…
Приехала «скорая». Раздался звонок. Мать вышла.
Эллен услыхала шум, топот по коридору. От парадной двери до гостиной – десять шагов. Не больше, не меньше. Эллен каждый раз считала.
– Дэвидсон? «Скорая». Где он?..
– Дальше по коридору… по коридору…
Парадную дверь оставили открытой, в ванной потянуло сквозняком. Эллен вся дрожала. Ей представилось, как машина «скорой» в темном дворе светит синей мигалкой в окна соседям. Соседи будут подсматривать. «В доме сто девяносто два что-то случилось».
Было слышно, как через черный ход вынесли носилки. Санитары со «скорой», наверное, большие и сильные. Мама собралась ехать с ними:
– Возьму плащ и сумочку. – Голос у нее был чужой. – Розалинда, присмотри за Эллен. Уложи ее спать и в десять сама ложись. Когда вернусь, не знаю.
– А где Эллен?
– Господи, да она в ванной! Просидела там все это время! – Громкий стук в дверь ванной. – Как ты там?
– Нормально, – пискнула Эллен.
– Я еду с папой на «скорой». А ты ложись спать. Слушайся Розалинду.
Вредина-сестра будет дразниться, так что надо поосторожнее с печенкой.
Вся дрожа, Эллен вылезла из воды, вытерлась полотенцем, поскорее нырнула в кровать и даже не помолилась на ночь.
Каждый вечер Жанин Дэвидсон заставляла дочерей молиться перед сном. Чтоб все было как у людей. Тем самым она каждый вечер подтверждала уверенность Эллен, что до рассвета ей не дожить.
Ложусь я спать на склоне дня.
Прошу, Господь, храни меня.
А если я умру во сне,
Открой ворота рая мне.
Эллен лежала одна-одинешенька в спальне, ловила приглушенные звуки за стеной и ждала, когда к ней явится смерть. Смерть – человек в шляпе, с тоненькими усиками и горящими злобой глазами, в остроносых черно-белых штиблетах – застрелит ее из маленького блестящего пистолета. Или задушит сильными руками в черных перчатках. А может быть, смерть – это дама в белом шуршащем платье. Лицо у нее худое, надменное, белое-белое, как и ее наряд. А в руке – серебряный кинжал, который она вонзит Эллен в сердце с криком: «Умри! Умри! Умри, дитя, умри!» Каждую ночь, до самого утра, Эллен пряталась с головой под одеяло, чтобы смерть подкралась незаметно. Пусть не будет слышно ни стука остроносых черно-белых штиблет, ни зловещего шороха белого платья.
Мать вернулась домой за полночь. Привалилась к дверному косяку, замерла, вся пепельно-серая. На лице, лишенном всех прежних выражений, застыло новое – ужаса и боли.
– Он умер, – сказала она и согнулась пополам, обхватив себя руками. – Ваш отец умер.
И зарыдала, громко-громко. Ей было трудно дышать. Плечи ее тряслись, она хватала ртом воздух, хрипя и поскуливая по-звериному. Эллен и Розалинда в пижамах, теплые со сна, молча смотрели на нее. Эллен застыла от ужаса. Она не знала, что так бывает. Не знала, что мамы тоже могут страдать, плакать. Эллен робко шагнула вперед, протянула руку, чтобы обнять мать. Но лицо той исказилось горем и внезапной ненавистью.
– Только не ты, – прошипела она, тряся головой. – Только не ты. Не хочу, чтобы ты!
В прихожей было темно и зябко. Розалинда шагнула к матери и прижала ее к себе.
– Тсс… – шепнула она. – Ну-ну, успокойся. – Обняла мать покрепче и стала баюкать, поглаживать.
Страшные всхлипы стихли, по лицу Жанин заструились потоки беззвучных слез. Мать и дочь, обнявшись, исчезли в гостиной.
Эллен осталась одна в темной прихожей; на ее худеньком личике отразились смятение, тревога, желание угодить. По телу бегали мурашки. Эллен была противна самой себе. Никто ее не любит, маме она не нужна. Что теперь – все-таки пойти в гостиную или остаться здесь навсегда, в холоде и темноте? Что делать? Ледяной ветер дохнул в щель под входной дверью. Продрогшая до костей Эллен переминалась с ноги на ногу. Она хмуро оглядела свои руки, всю себя, такую ненужную, нелюбимую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Всякий раз, возвращаясь в зеленый, сонный пригород Эдинбурга, где она выросла, Эллен диву давалась, как эти тихие, скучные улицы могли казаться ей рассадником порока, интриг и индейским святилищем.
В детстве Эллен была уверена, что миссис Пауло, жившая через три дома от них, – кинозвезда. А если даже не кинозвезда, то все равно у нее шикарные знакомства и жизнь как в кино. И все потому, что однажды Эллен увидела, как миссис Пауло у окна разговаривает по телефону. Длинный провод доставал до самого окна, а главное, телефон был белый. Только у кинозвезд бывают белые телефоны. Зоркие детские глаза долго потом следили, не поднимется ли на крыльцо Одри Хепберн или Рок Хадсон. Однажды кто-нибудь из них обязательно зайдет. Только сперва, конечно, позвонит – по белому телефону.
Еще Эллен знала, что мистер Мартин, живший через четыре дома наискосок, – шпион, а его соседка миссис Робб – ведьма. Но самое главное было то, что в конце улицы, на поле для гольфа, обитает племя индейцев сиу – в этом Эллен не сомневалась и секунды. Ибо все лето она по ночам скакала по Великим Равнинам, что раскинулись на запущенном городском поле для гольфа – а за ней следовал ее народ сиу. Никто об этом не подозревал, и лишь Коре довелось узнать – в свое время, когда стала самой близкой подругой Эллен.
– Бог ты мой, Эллен! – изумилась Кора, услыхав об этом. – Ты, должно быть, дурочка с самого рождения. А ко мне дурь с годами привязалась. Впрочем, я и сама искала приключений на свою задницу, не ленивей тебя была по этой части. Замужество, мужики, жизнь, дети… и все такое прочее.
– Ты же никогда не была замужем.
– Ладно. Мужики. Жизнь. Дети. И без замужества дури хватает. Не обязательно все доводить до конца. – Кора не любила, когда ей указывали на ошибки.
Эллен ничего от нее не таила. Такая уж она уродилась. Эллен была вечным ребенком, из тех, кто так и не освоил нехитрое искусство сначала думать, а потом говорить. Она одевалась с ног до головы в черное, робко смотрела на мир из-под густой челки, но в душе вовсе не была такой холодной и мрачной, какой казалась со стороны. Улыбнись ей, подари немножко тепла, доброе слово – и она к тебе потянется. «Вот я, вся перед вами, – словно говорила Эллен. – А вот моя жизнь! – и выкладывала все без остатка. – Полюбуйтесь – правда, дурацкая? Вот здесь я оплошала, видите?» О своих неудачах Эллен рассказывала так же охотно, как и об успехах. Ей было невдомек, что за откровенность ее могут презирать. Но за нее же Эллен и любили, хотя и об этом она не догадывалась.
Живость Коры, ее тяга к крайностям, напротив, были всего лишь маской. Эллен она рассказывала многое, но не все. Кое-что из постыдного, часть своих яростных вспышек и большинство сожалений Кора хранила при себе. Нельзя держать душу нараспашку.
В то лето (про себя Эллен называла его летом сиу) почти каждый вечер, когда мать и сестра ложились, Эллен вылезала из окна своей спальни в сад. Поверх пижамы она надевала уличную одежду – темно-синие вельветовые брюки на резинке и вязаный свитер с высоким воротом. На атласном вороном жеребце по кличке Гром пускалась она рысью под фонарями вдоль Уэйкфилд-авеню; звякали поводья, поскрипывало седло. Коня Эллен, разумеется, выдумала. Но свято верила, что он настоящий. И обожала его, ибо он был единственным, за кого стоило держаться. Единственным, кому она позволяла действительно существовать. Тем более, отец только что умер. На скаку Эллен напевала песенки – любимые песенки, из тех, что без конца крутили по радио. Прислушивалась к собственному шепоту: «Хей, Джуд, ту-ти-ту-ту…»
Ничего глупее Эллен в жизни не делала. Но когда тебе восемь лет, а у восемнадцатой лунки на поле для гольфа тебя ждет целое племя сиу, то бояться нужно только железного коня, застилающего паром твои охотничьи угодья, да длинных ножей, да обозов с бледнолицыми, не знающими бизоньих повадок. Ни пума, ни изменник-пауни не испугают мудрую и храбрую девочку. Пусть ей всего восемь лет, зато слух у нее, как у самого Сидячего Быка.
«В ту пору я была счастлива, – печально шепчет Эллен, бездумно моя посуду после ужина или рассеянно глядя в окно. И тотчас одергивает себя: – Нет, не была. Ясное дело, не была. Если маленькая девочка бродит ночами по полю для гольфа с целым племенем невидимых приятелей, значит, с ней что-то не так, и всерьез не так».
Сейчас Эллен кажется, что все это происходило сто лет назад, когда она была другим человеком, – еще до Коры, Дэниэла, Эмили Бойл и Чиппи Нортона. Чиппи, разумеется, плод ее фантазии. Но среди всех придуманных ею персонажей он самый любимый и самый удачный. Этот мечтательный увалень на самом деле главнее всех. Это Чиппи платит за квартиру и отопление, покупает Эллен одежду, продукты, французские сигареты и русскую водку.
Грома она впервые увидела в марте. Ее звали тогда Эллен Дэвидсон – Дэниэл Куинн появится в ее жизни лишь через много лет. Эллен как сейчас помнит ту ночь, когда умер отец. Помнит каждый миг, каждый взгляд – нахмуренные брови матери, улыбку паиньки-сестры Розалинды, когда та доела печенку и дочиста вылизала тарелку, заслужив миндальный пирог; каждый звук – и приглушенный гул телевизора, который Розалина оставила включенным в гостиной, и звон кастрюль на кухне; все запахи – и подгоревшей печенки, и свежевыглаженного белья. Этот кусочек воспоминаний можно воскресить в памяти, когда тебе плохо, чтобы еще сильнее себя помучить.
Был вторник. А это значило, что в домике с верандой и двумя спальнями на Уэйкфилд-авеню на ужин печенка, а после ужина – ванна. Эллен печенку терпеть не могла и ела всегда медленно: не спеша нарезала ненавистное мясо на мелкие кусочки, размазывала по тарелке и ждала, пока мать выйдет из-за стола. И под укоризненным взглядом сестры отточенным движением сваливала печенку в полиэтиленовый пакет, который всегда держала наготове по вторникам. Туго свернув, Эллен прятала его под свитер. От пакета с печенкой исходило тепло. Чуть погодя Эллен закапывала его в саду. До сих пор вид дряблой, окровавленной печенки на прилавке у мясника вызывает у Эллен приступ тошноты.
Отец в тот вечер вернулся домой поздно. Не снимая твидовой куртки, в которой он водил машину, рухнул в кресло у камина (это было его кресло, и больше ничье) и пожаловался на головную боль.
Мать поставила на стол тарелку с его порцией печенки, глянула на него озабоченно, сдвинув брови.
– Значит, ужинать не будешь?
Отец покачал головой.
– Вымой посуду, Эллен, – велела мать. Эллен возмутилась. Она ведь, как положено, избавилась от печенки, проглотила обязательный кусочек хлеба и теперь ждала миндального пирога. – Вымой посуду, – повторила мать не терпящим возражений тоном.
Эллен нехотя поплелась на кухню, наполнила раковину горячей водой, капнула жидкости для мытья посуды и затеяла морской бой с тарелками и чашкой. Розовая чашка с золотой каемкой – вражеская подводная лодка, она притаилась на глубине и ждет, когда над ней пройдет мирная тарелка. И готовит удар. Бум, плюх! Торпеды со стороны порта! Эллен прижималась животом к раковине, чтобы пакет не выпал. Печенка остывала, от нее срочно надо бы избавиться.
– Господи, Эллен, ничего-то ты не можешь сделать по-человечески! – Мать вошла в кухню и, оттолкнув Эллен от раковины, принялась за работу. – Иди купаться!
– Но ведь еще рано. Как же моя любимая передача? Я хочу посмотреть телевизор.
– Марш, я сказала!
Отец стонал. По пути в ванную Эллен бросила на него взгляд. Землистое, мокрое от пота лицо. Отца явно только что вырвало, голова запрокинута, рот приоткрыт. Руку он прижимал к груди, дышал с трудом, хрипел. Взглянув на Эллен, он окликнул ее: «М-м-м…» Отец всегда звал ее так. В доме вечно толпилось столько девчонок – его дочери, их подруги, соседские дочки, – что все стали для него на одно лицо. Разумеется, он знал, что Эллен – его дочь. Но он невыносимо уставал. Работа отнимала у него все силы. При виде Эллен в голове у него всплывало множество имен, и он не всегда мог вспомнить, как ее зовут.
– М-м-м… – позвал отец.
Тот раз был последним, когда Эллен видела его живым и слышала его голос.
Эллен наполнила ванну, послушно разделась, сложила одежду точно, как учила мать. Для Жанин Дэвидсон величайшим жизненным достижением стала покупка маленького бунгало. Номер сто девяносто два по Уэйкфилд-авеню принадлежал к загадочному лабиринту типовых одноэтажных построек, выросших после войны. С того самого дня, как они с Дугласом въехали сюда, все свое время и силы Жанин тратила на сакральное поддержание порядка – по ее представлению, иначе в собственном отдельном доме и нельзя. Она до ужаса боялась, что в ней разглядят уроженку бедных рабочих окраин, недостойную этого благопристойного, холодного и невыносимо чистого домика. Потому-то Жанин и не позволяла себе расслабиться и порадоваться жизни и своей семье.
Мать Эллен свято верила, что для всякого дела есть свое правило. И в доме Дэвидсонов все делали по правилам, даже одежду в ванной складывали по правилам.
Под безупречно сложенную стопку одежды Эллен сунула печенку. Теперь ее не зароешь в саду. Придется запихнуть в портфель и по дороге в школу выбросить в мусорный бак. В животе у Эллен урчало. Есть хотелось отчаянно. Эллен с тоской подумала о миндальном пироге, все еще ждавшем ее на столе. Но ванна – тоже неплохо. Эллен продолжила игру в морской бой. Губка – вражеская подводная лодка, она притаилась за скалой (у левой коленки) и подстерегает мыльницу – мирный корабль с грузом бананов и сахарного тростника.
– Алло, доктор Филипс? Это миссис Дэвидсон, Уэйкфилд-авеню, сто девяносто два, – донесся до нее голос матери. Особенный голос, торжественный – для врача и страхового агента, который заходил по четвергам.
Эллен нравился их адрес. Как песенка. У-эйк-филд-а-ве-ню, сто-де-вя-но-сто-два. Широкая улица, вся в огнях. Одна среди десятков, сотен точно таких же. Только пошикарней, да еще и с полем для гольфа в конце.
– Мой муж Дуглас заболел! Его тошнит. Трудно дышать и… да… в груди. Спасибо. Дом на правой стороне улицы, сразу за автобусной остановкой.
Доктор Филипс приедет на «ягуаре». Эллен затаила дыхание: что-то случилось. Если затаить дыхание, все про тебя забудут и можно подглядеть, как взрослые занимаются взрослыми делами. Ее зовут Эллен Дэвидсон, ей восемь лет, у нее прямые темные волосы, карие глаза и худенькое личико. Больше всех на свете она любит Берта Ланкастера. А еще ей нравится светящийся шарик на ниточке и альбом наклеек с видами природы. Но самая заветная ее мечта – лошадь. Будь у нее лошадь, Эллен была бы самой счастливой на свете и ни о чем больше не просила, никогда в жизни. Каждый год она писала письма Санта-Клаусу и просила вороного скакуна с атласными боками, но так и не получила его. Каждый год на Рождество она выбегала утром в гостиную и выглядывала через окно в сад. «Пусть он будет там! Пожалуйста!» В мечтах ей виделось: конь стоит на газоне, за кустом сирени, вороной, величавый, бьет копытом, храпит и ждет ее. И зовут его Гром.
– Эллен, мы не можем завести лошадь, – твердила мать. – Где нам ее держать?
– В саду. Или в сарае, когда дождик. Рядом с газонокосилкой, ей там хватит места. Я буду за ней ухаживать. Чистить. Ездить верхом на поле для гольфа.
Этот разговор повторялся каждый год под Рождество. Каждый год Эллен мечтала, ждала, а мать вздыхала. И дарила дочери совсем не то. Настольные игры, новое платье, кукольный домик, карманный радиоприемник – ничто, ничто не могло заменить вороного жеребца с гладкими боками и густой гривой, который ждал бы Эллен за кустом сирени.
Приехал доктор. Голос его гремел по всему коридору. Почему у врачей всегда такие громкие голоса? Эллен затаила дыхание. Досчитала до двухсот сорока семи, хотя после ста девяноста считать пришлось очень быстро, скороговоркой. Ну и ничего, пригодится, если нужно будет прятаться под водой от изменников-пауни.
– «Скорую», пожалуйста. – Доктор говорил по телефону, по их телефону. Интересно, оставит он деньги в коробочке, как это делала миссис Маккензи из дома напротив, когда по воскресеньям звонила матери в Инвернесс? – Уэйкфилд-авеню, сто девяносто два. Сердечный приступ…
Эллен подняла руки и посмотрела на пальцы. Они побелели и сморщились. Вода в ванне остыла, но вылезать было страшно.
Появиться в самый разгар суматохи? Ни за что. Ее там только не хватало. Отложив губку, Эллен замерла, прислушалась. Ее дыхание – гулкое, хриплое – отдавалось эхом во влажном воздухе. За дверью привычные, будничные звуки: бубнил телевизор, урчала вода в трубах. Где-то залаяла собака. Вышла соседка, миссис Барр, вынесла мусор, хлопнула крышкой бака и вернулась к себе на кухню. Эллен покрылась гусиной кожей. Холодно.
– Хочу лошадь, – прошептала Эллен. – Хочу, хочу, хочу…
Приехала «скорая». Раздался звонок. Мать вышла.
Эллен услыхала шум, топот по коридору. От парадной двери до гостиной – десять шагов. Не больше, не меньше. Эллен каждый раз считала.
– Дэвидсон? «Скорая». Где он?..
– Дальше по коридору… по коридору…
Парадную дверь оставили открытой, в ванной потянуло сквозняком. Эллен вся дрожала. Ей представилось, как машина «скорой» в темном дворе светит синей мигалкой в окна соседям. Соседи будут подсматривать. «В доме сто девяносто два что-то случилось».
Было слышно, как через черный ход вынесли носилки. Санитары со «скорой», наверное, большие и сильные. Мама собралась ехать с ними:
– Возьму плащ и сумочку. – Голос у нее был чужой. – Розалинда, присмотри за Эллен. Уложи ее спать и в десять сама ложись. Когда вернусь, не знаю.
– А где Эллен?
– Господи, да она в ванной! Просидела там все это время! – Громкий стук в дверь ванной. – Как ты там?
– Нормально, – пискнула Эллен.
– Я еду с папой на «скорой». А ты ложись спать. Слушайся Розалинду.
Вредина-сестра будет дразниться, так что надо поосторожнее с печенкой.
Вся дрожа, Эллен вылезла из воды, вытерлась полотенцем, поскорее нырнула в кровать и даже не помолилась на ночь.
Каждый вечер Жанин Дэвидсон заставляла дочерей молиться перед сном. Чтоб все было как у людей. Тем самым она каждый вечер подтверждала уверенность Эллен, что до рассвета ей не дожить.
Ложусь я спать на склоне дня.
Прошу, Господь, храни меня.
А если я умру во сне,
Открой ворота рая мне.
Эллен лежала одна-одинешенька в спальне, ловила приглушенные звуки за стеной и ждала, когда к ней явится смерть. Смерть – человек в шляпе, с тоненькими усиками и горящими злобой глазами, в остроносых черно-белых штиблетах – застрелит ее из маленького блестящего пистолета. Или задушит сильными руками в черных перчатках. А может быть, смерть – это дама в белом шуршащем платье. Лицо у нее худое, надменное, белое-белое, как и ее наряд. А в руке – серебряный кинжал, который она вонзит Эллен в сердце с криком: «Умри! Умри! Умри, дитя, умри!» Каждую ночь, до самого утра, Эллен пряталась с головой под одеяло, чтобы смерть подкралась незаметно. Пусть не будет слышно ни стука остроносых черно-белых штиблет, ни зловещего шороха белого платья.
Мать вернулась домой за полночь. Привалилась к дверному косяку, замерла, вся пепельно-серая. На лице, лишенном всех прежних выражений, застыло новое – ужаса и боли.
– Он умер, – сказала она и согнулась пополам, обхватив себя руками. – Ваш отец умер.
И зарыдала, громко-громко. Ей было трудно дышать. Плечи ее тряслись, она хватала ртом воздух, хрипя и поскуливая по-звериному. Эллен и Розалинда в пижамах, теплые со сна, молча смотрели на нее. Эллен застыла от ужаса. Она не знала, что так бывает. Не знала, что мамы тоже могут страдать, плакать. Эллен робко шагнула вперед, протянула руку, чтобы обнять мать. Но лицо той исказилось горем и внезапной ненавистью.
– Только не ты, – прошипела она, тряся головой. – Только не ты. Не хочу, чтобы ты!
В прихожей было темно и зябко. Розалинда шагнула к матери и прижала ее к себе.
– Тсс… – шепнула она. – Ну-ну, успокойся. – Обняла мать покрепче и стала баюкать, поглаживать.
Страшные всхлипы стихли, по лицу Жанин заструились потоки беззвучных слез. Мать и дочь, обнявшись, исчезли в гостиной.
Эллен осталась одна в темной прихожей; на ее худеньком личике отразились смятение, тревога, желание угодить. По телу бегали мурашки. Эллен была противна самой себе. Никто ее не любит, маме она не нужна. Что теперь – все-таки пойти в гостиную или остаться здесь навсегда, в холоде и темноте? Что делать? Ледяной ветер дохнул в щель под входной дверью. Продрогшая до костей Эллен переминалась с ноги на ногу. Она хмуро оглядела свои руки, всю себя, такую ненужную, нелюбимую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25