Но это слезы покорности, ярмо любви больше не будит во мне ярость. Я готова терпеть даже инспекторов. Я верю в добрые намерения каждого встречного, будто пронеслась очистительная буря. Былое смятение, былые страхи кажутся мне сейчас такими жалкими.
Я склоняю голову, которая меня так запутала. Я всласть оплакиваю всех, кого не понимала. И в один из ласковых, нестерпимо прекрасных летних вечеров наступает прозрение. Если бы только я могла продлить это состояние и выйти из Селаха очищенной. Но я знаю, что продлить нельзя и очиститься тоже нельзя, единственное, что остается, – это снова взять в руки кисть. Настала пора слез, как настает пора любви. Я погружаю хвостик сурка в желтую краску и рисую, как Вики. Потому что все малыши немного волшебники, и я невольно подпадаю под их чары.
«Когда я встала, – пишет Ронго, пританцовывая у доски и старательно нажимая на мел, чтобы всем было видно, –
я приготовилась идти
в школу.
И я торопилась,
потому что папа
был злой
он был сердитый».
Мы идем пить чай, внезапно выглядывает солнце, и старший инспектор замирает на лужайке. Игровая площадка испещрена желтым. Теперь я хожу пить чай только по таким случаям. Когда он здесь.
Его руки по-мальчишечьи засунуты в карманы, ноги широко расставлены. За стенами класса он совсем другой. Он всегда другой в другом окружении.
– Сколько в них энергии! – говорит мистер Аберкромби.
После чая я, конечно, провожаю его до ворот; он идет быстрым шагом и уносит пишущую машинку – его очередь. Полсотни малышей, конечно, тоже идут за ним до ворот.
– Я с тобой, ладно? – говорит Вики.
И я, конечно, говорю то же самое.
Мысленно. Он протягивает мне прозаическую инспекторскую руку и задает последний краткий деловой вопрос:
– Надеюсь, сейчас вы чувствуете себя лучше?
– Просто Великолепно, спасибо, мистер Аберкромби.
Я не могу позволить себе возомнить, что его частые посещения, выходящие за рамки служебных обязанностей, вызваны тревогой обо мне. Малейшее проявление сочувствия обратит в прах крепостные стены, за которыми укрыто мое «я», и тогда мне конец.
«Потому что, – пишет Ронго; пока она не научилась писать, я считала ее самой
прелестной девочкой маори, –
папа был злой
и я тоже была
злая потому что
папа был пьяный.
А потом он побил Ронго».
Но какие бы прозрения ни озаряли меня порой, письменные упражнения малышей иногда кажутся мне совершенно непереносимыми. Непосредственное общение – это костер. Пламя, которое перескакивает с одного полена на другое. Какое разнообразие форм: повседневная переброска словами из уст в уста, душевные контакты Вайвини и Матаверо, чувственные контакты Варепариты, зачавшей близнецов, и матери Ронго, заработавшей синяк под глазом, национальные контакты, благодаря которым появляется на свет новая раса. Но хотя я знаю, что такова жизнь, я не в силах стерпеть, когда при мне бьют человека, пусть мне самой случалось наносить удары. И я не в силах стерпеть одиночество, когда знаю, что двое возлюбленных вместе. Потому что общение, видимо, всемогуще, если только понять, в чем именно оно заключается и как его использовать в моей работе в классе и в моих книгах. Освобожденные от оков традиционного обучения, мои малыши только об этом и пишут. И они – мои самые трудолюбивые учителя. Может быть, я уже достаточно хорошо усвоила их нескончаемый урок и имею право применить свои знания на деле?
Это «нечто», передающееся от одного к другому... как оно неуловимо и как существенно. Как оно кружит голову и волнует кровь. Меня бьет дрожь, будто моя жизнь в школе, в Селахе и в саду – всего лишь разные проявления одной всепоглощающей страсти.
Что это такое? Можно к этому «нечто» прикоснуться пальцем? Есть у него ноги, колеса или крылья? Почему оно обладает такой сверхъестественной силой? И так необходимо? Должна ли невинность заставить себя подчиниться непоэтичным «законам жизни», чтобы познать это «нечто», выдержать его? «Чтоб жажду утолить, что день и ночь меня снедает».
Ощущают ли другие потребность в общении так же остро, как я? Или эта одержимость свойственна только мне? Может быть, она связана с тем, что «Ты да я» так и не состоялось?
Почта, наверное, уже пришла. Я прерываю стирку красноречивых рубашек Раухия, выхожу из прачечной и иду под деревьями к воротам. Кто знает, может быть, в ящике лежит письмо от Юджина, даже от него. Кто знает, может быть, там меня ждет общение!
Даже меня.
«Мамочка плачет, – пишет Ронго; целый день в школе она занята только одним: «Давай немножко потанцуем, совсем немножко потанцуем»; она изысканно одета во все желтое, черная шелковая головка причесана волосок к волоску, –
потому что папа
ударил ее по
лицу. Мамочка
идет к Нэнни
сегодня. Папа
сердитый».
Бывают дни, когда я не в силах преподавать, сегодня один из них. Оргия творчества, красок, музыки, чтения, пения, смеха, наше утлое суденышко качается на волнах и продолжает путь по синему морю в лучах яркого солнца. Но я в своей каюте «впадаю вдруг в тягчайшее унынье».
Хотя вечерами в Селахе, когда по низкой крыше барабанит летний дождь, моя кисть трудится достаточно усердно. В конце концов, мне было дано узреть смысл жизни, и не один раз. И каждый раз я понимала, что вижу.
Я тщательно прикрываю краски и кисти, чтобы уберечь их от пыли, которая падает с ветхого деревянного потолка, и заодно от пепла, который разлетается по комнате, когда я утром развожу огонь, потом поворачиваюсь спиной к двери, к любви, к себе самой и просматриваю готовые страницы. Внезапно я замечаю, что во вторую часть книги вкралось насилие, замаскированное и открытое. Оно сквозит в красках, в сюжете, в замысле и спаяно воедино с отзывчивостью и любовью. Что подумает старший инспектор? Я делаю эти книги для него, вернее, из-за него. Поймет ли он? А впрочем, так ли уж это важно? Цель достигнута. Ранние утра и поздние вечера, когда я отдаю кому-то самую важную, самую лучшую часть себя, – это тоже часы, полные смысла.
Однако мысль о подушке безжалостно изгоняет все остальные, и я еще раз закрываю за собой дверь. Тем не менее время, отданное желанной работе, незаметно оказало свое целебное действие. Я иду к дому, вдыхаю запахи лета и понимаю, что гроза миновала. «Чем дорожишь, о том не позабудешь».
На заре меня будит птичья болтовня в плюще, я потягиваюсь и, не поднимая головы, разглядываю сквозь занавески дальнего окна узор, расшитый черными ветвями дерева на фоне нежного юного неба, потом поворачиваюсь к другому окну, смотрю в сад и сквозь кружево листьев на поля за дорогой, на далекие холмы, на сумрачные, погруженные в печальные раздумья горы. День, который простирается передо мной, – тоже гора с гребнями усилий, с расселинами поражений и холодным снегом одиночества, а все-таки, как ни удивительно, я тоже частичка этой сияющей жизни и мне дарован еще один день.
«Папа, – пишет Блоссом, и в этот блаженный миг его пудовые башмаки никому не угрожают, –
уехал на грузовике стричь овец.
Он забрал
с собой одеяла
и. Он
забрал
матрац».
– Полно, малышка, – говорю я крошке Хиневаке; она положила маленькую голову мне на плечо и заливается слезами: у нее невыразимо тяжкое горе, но, к счастью, я знаю, что она плачет из-за своих ног. – Полно, малышка.
Я сажусь на свой низенький стул, устраиваю ее у себя на коленях и продолжаю заниматься с Таме. Он читает вторую часть моей маорийской книги об Ихаке, там рассказывается еще один эпизод из жизни маленького мальчика маори, и я, как беркут, высматриваю ошибки, которые допустила. Таме доходит до строчки; «Ихака, поцелуй на прощанье маму».
– Что это за слово? – спрашивает он.
– Поцелуй.
Его охватывает странное волнение. Он бессмысленно улыбается, потом громко смеется, потом повторяет: «Поцелуй», тянет к себе Пэтчи, благо тот стоит рядом, и тычет пальцем в книгу.
– Смотри: «поцелуй», – возбужденно говорит он. – П-о-ц-е-л-у-й.
Пэтчи тоже загорается, неизвестно почему. Они оба произносят слово по буквам. Я подзываю других детей, разговариваю с ними, чтение продолжается, но я чувствую: что-то случилось, случилось что-то непонятное.
На следующее утро, когда Пэтчи вбегает в класс, его веснушки пылают.
– Я знаю, как писать «пацалуй», – кричит он. – П-а-ц-а-л-у-й!
Пулей влетает Таме. Проскальзывает за моей спиной, хватает со стола книгу про Ихаку, находит нужную страницу и показывает слово «поцелуй» тем, кто толпится вокруг него.
– Смотрите, – возбужденно говорит он, – здесь написано «поцелуй».
Откуда эта внезапная любовь к чтению? – раздумываю я, выписывая на доску очередную порцию слов из европейских учебников. Что за таинственная сила заключена в таком слове, как «поцелуй»?
Разгадка мелькает, когда мои мысли устремляются совсем в ином направлении и с чтением на этот день покончено. Я играю Чайковского, малыши танцуют, и вдруг я понимаю, что это слово задевает в их душе какую-то струну... какую-то струну, к которой я прежде не прикасалась...
Я продолжаю играть и не слышу шагов. Я не подозреваю, что у меня за спиной стоит старший инспектор с пишущей машинкой в руках – моя очередь. Только доиграв до конца сюиту из «Щелкунчика», я чувствую, что к моему плечу прикасается не маленькая ручонка, а... я вскакиваю со стула, взмахиваю руками и закрываю лицо. Переход слишком резок...
– Вот, например, слово «поцелуй», – говорю я немного позже. – Посмотрите, как они на него реагируют.
Я подзываю Таме, Пэтчи и Раремоану и беру книгу.
– Это слово связано с какими-то очень глубокими переживаниями, – говорю я. – Но я не могу понять, с какими.
– Вы думаете, это нечто вроде подписи под картинкой?
– Подпись! Подпись!.. Подпись...
– Мне нужно заглянуть к мистеру Риердону. Мы хотим попытаться убедить Дом собраний организовать еще один класс и взять еще одного учителя.
Подпись... Все сразу становится на свои места. Это слово – подпись под необычайно яркой картиной, запечатлевшейся в их сознании.
– У нас здесь достаточно места, – рассеянно отвечаю я. – Два этажа: пол и столы. Рыжик предпочитает второй этаж.
– Может быть, использовать еще и третий? Перекладины между стропилами?
Это подпись под картиной, в которой скрыт эмоциональный заряд огромной силы.
– Лично я хочу прежде попросить председателя, попросить Совет спустить с крыши веревку и укрепить на ней сиденье, тогда мы сможем передвигаться по воздуху.
Ну конечно, осеняет меня в ту самую минуту, когда великан в сером исчезает за дверью, это подпись под картиной, символизирующей могучий инстинкт – инстинкт пола.
Какая же я тупица. Другой такой тупицы просто не найти, особенно когда что-то происходит у меня под носом. Только через день или два я делаю следующий шаг. Я стою в кладовке, согнувшись в три погибели, и разминаю комки глины, и вдруг мне приходит в голову, что существуют, вероятно, другие подписи. Другие подписи под другими картинами, теснящимися в мозгу... Страх, например, – единственный инстинкт, который, насколько мне известно, сильнее инстинкта пола. Интересно, какая подпись стоит под картиной, символизирующей страх? Я выпрямляюсь и начинаю счищать глину с пальцев.
– Рыжик! – Мой зов не сразу достигает его ушей, потому что он занимается письмом сразу с несколькими группами. – Я сейчас вернусь. Я иду в большую школу мыть руки.
Рыжик стоит, наклонившись над маленькой ручонкой, он распрямляется и потирает спину:
– Тогда я пущу в ход дубинку и буду смотреть за ними в оба.
– В этом нет ни малейшей необходимости. Творчество более надежный учитель, чем я. Я могу иссякнуть в любую минуту.
– Мисс Воронтозов, я простоял полчаса, не разгибая спины. Если я нагнусь еще раз, я больше никогда не разогнусь.
– Ты думаешь, я не понимаю? «О труд желанный, какая ты мука».
Интересно, что представляют собой другие подписи и картины, раздумываю я, пока льется вода. Слова обладают, наверное, огромной силой воздействия на маленьких детей, надо только научиться их отбирать и использовать. В полном изнеможении – проколотый мяч! – я бреду по траве к нашему сборному домику и вытираю руки своим полотенцем. Где-то рядом навзрыд плачет малыш, я слышу, но не беру его на руки. Я подхожу к группе детей, поглощенных составлением коротких, переполненных чувствами отчетов о себе.
– Таме, кого ты боишься?
– Призрака, – отвечает он, и глаза у него уже другие.
– Пэтчи, кого ты боишься?
– Крокодила.
– Пату, кого ты боишься?
– Призрака.
– Раремоана, кого ты боишься?
– Призрака.
Я показываю слова «призрак» и «поцелуй» малышам, которые до сих пор не умеют читать. Я пишу эти слова печатными буквами в низу доски, где они могут достать до них пальцем, – и вот, пожалуйста! На следующее утро мои неумейки с первого взгляда узнают эти слова – те самые дети, которые месяцами мямлили что-то невразумительное, глядя в европейские книжки: «Подойди и взгляни, посмотри на лодки». И Вики, и Блоссом, и Уан-Пинт, и «все они». Вот, пожалуйста, эти мямли вдруг начали читать!
В классе ужасный шум, я пробираюсь к окну, стараясь никого не задеть и ни на кого не наступить: мне хочется посмотреть на свой любимый холм там, вдалеке. Это путешествие требует времени, потому что жадные детские руки то и дело вцепляются в захватанные полы моего халата и потому что на полу громоздятся замки, гаражи, картонный театр и пушка, не говоря о мольберте, печке, пианино, песочнице, корыте с водой, столах и стульях. Но когда я достигаю цели и наклоняюсь над открытым пианино, мне уже безразлично, что этот холм иногда голубой, иногда серый, а сегодня белый, я могу только кусать ногти. Призрак... поцелуй; подписи под инстинктами. Таких слов должно быть гораздо больше, слов-подписей, связанных с другими инстинктами, желаниями, обидами, страхами, увлечениями. Что это за слова? Как их отыскать? Как просунуть руку в черепную коробку и извлечь содержимое на свет божий?
На моем холме этих слов не видно. Я беспокойно хожу взад и вперед, дети убирают игрушки, ссорятся, с грохотом складывают большие кубики в длинный ящик на террасе. Что это за всесильные, произвольно отобранные слова, произвольно связанные с определенной картиной? Таме кончает рисунок на доске. Огромный красноглазый призрак в белой мантии. С широко разверстой черной пастью, подобной пасти ночи, когда ко мне в гости приходит отчаяние. Я прокладываю себе путь к пианино. И запускаю пальцы в волосы: я хочу понять, что это за ощущение, когда голова стиснута обручем. Пытаюсь играть трудного Бетховена. Сочинение сто одиннадцать. В нагромождении тем мне слышатся крики разума, который корчится в родовых муках...
А потом вдруг что-то дребезжит и тренькает. Звонок. Его сиятельство повелитель школы, он указывает нам, когда начинать думать и когда кончать. Камень за камнем воздвигается ажурная башня мысли, а дуновение ветра грозит ей гибелью, как замкам, которые я всегда обхожу, если не могу через них перешагнуть, и вот она рушится, будто Блоссом разносит ее ударом своего огромного башмака, моя башня содрогается, рассыпается на куски и гибнет.
Где она, моя башня?
Звонок сровнял ее с землей.
«Когда я заснул, – пишет Матаверо, –
Мне приснился
Призрак
Призрак пришел
К нам на кухню.
и испугал
нас. У него были большие
жирные глаза. У него была
белая простыня».
Кто только не является ко мне в этом году; но даже старший инспектор волнует меня меньше, чем некий бесплотный дух. Имя ему – дух смерти, он властвует над нами не потому, что владеет приемами самоустранения, а потому, что внушает нам откровенный страх: он вездесущ и всесокрушающ. За годы работы в школе дух смерти стал моей неотступной тенью – днем и ночью, в горе и в радости. Я ощущаю его присутствие в каждой юной кипящей душе, порученной моим заботам. Воистину это самое странное создание из всех, кого я видела за свою учительскую жизнь. Я видела призрак.
«Папа уехал стричь овец, – пишет Блоссом; тема явно вдохновляет его, –
и он не
вернется домой
пока
не кончит
стричь и он тогда
принесет
назад наши одеяла
с собой и наши
матрацы».
Как все-таки странно: меня больше не посещают другие инспектора... и как приятно: чем их меньше, тем лучше.
– Рыжик, дай мне, пожалуйста, чаю. Налей сам. Я еще не встречала маори, который умеет наливать чай. И сам принеси сюда. Постарайся, чтобы блюдце осталось сухим. И постарайся не оставить следов от пальцев по краям чашки. И не забудь добавить сливок. И завари крепкий чай. И позаботься, чтобы он был горячий.
– Да, да, мисс Воронтозов.
Рыжик уже не чувствует себя так непринужденно. Только «да, мисс Воронтозов» и «нет, мисс Воронтозов». Ну и что? Я больше не хочу заниматься проблемой объединения поколений.
Рыжик возвращается и говорит с улыбкой:
– Они там сказали, что не видели вас уже несколько недель. Они соскучились о вас.
– На все есть причина, – недружелюбно отвечаю я.
– Мистер Риердон сам налил вам чаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Я склоняю голову, которая меня так запутала. Я всласть оплакиваю всех, кого не понимала. И в один из ласковых, нестерпимо прекрасных летних вечеров наступает прозрение. Если бы только я могла продлить это состояние и выйти из Селаха очищенной. Но я знаю, что продлить нельзя и очиститься тоже нельзя, единственное, что остается, – это снова взять в руки кисть. Настала пора слез, как настает пора любви. Я погружаю хвостик сурка в желтую краску и рисую, как Вики. Потому что все малыши немного волшебники, и я невольно подпадаю под их чары.
«Когда я встала, – пишет Ронго, пританцовывая у доски и старательно нажимая на мел, чтобы всем было видно, –
я приготовилась идти
в школу.
И я торопилась,
потому что папа
был злой
он был сердитый».
Мы идем пить чай, внезапно выглядывает солнце, и старший инспектор замирает на лужайке. Игровая площадка испещрена желтым. Теперь я хожу пить чай только по таким случаям. Когда он здесь.
Его руки по-мальчишечьи засунуты в карманы, ноги широко расставлены. За стенами класса он совсем другой. Он всегда другой в другом окружении.
– Сколько в них энергии! – говорит мистер Аберкромби.
После чая я, конечно, провожаю его до ворот; он идет быстрым шагом и уносит пишущую машинку – его очередь. Полсотни малышей, конечно, тоже идут за ним до ворот.
– Я с тобой, ладно? – говорит Вики.
И я, конечно, говорю то же самое.
Мысленно. Он протягивает мне прозаическую инспекторскую руку и задает последний краткий деловой вопрос:
– Надеюсь, сейчас вы чувствуете себя лучше?
– Просто Великолепно, спасибо, мистер Аберкромби.
Я не могу позволить себе возомнить, что его частые посещения, выходящие за рамки служебных обязанностей, вызваны тревогой обо мне. Малейшее проявление сочувствия обратит в прах крепостные стены, за которыми укрыто мое «я», и тогда мне конец.
«Потому что, – пишет Ронго; пока она не научилась писать, я считала ее самой
прелестной девочкой маори, –
папа был злой
и я тоже была
злая потому что
папа был пьяный.
А потом он побил Ронго».
Но какие бы прозрения ни озаряли меня порой, письменные упражнения малышей иногда кажутся мне совершенно непереносимыми. Непосредственное общение – это костер. Пламя, которое перескакивает с одного полена на другое. Какое разнообразие форм: повседневная переброска словами из уст в уста, душевные контакты Вайвини и Матаверо, чувственные контакты Варепариты, зачавшей близнецов, и матери Ронго, заработавшей синяк под глазом, национальные контакты, благодаря которым появляется на свет новая раса. Но хотя я знаю, что такова жизнь, я не в силах стерпеть, когда при мне бьют человека, пусть мне самой случалось наносить удары. И я не в силах стерпеть одиночество, когда знаю, что двое возлюбленных вместе. Потому что общение, видимо, всемогуще, если только понять, в чем именно оно заключается и как его использовать в моей работе в классе и в моих книгах. Освобожденные от оков традиционного обучения, мои малыши только об этом и пишут. И они – мои самые трудолюбивые учителя. Может быть, я уже достаточно хорошо усвоила их нескончаемый урок и имею право применить свои знания на деле?
Это «нечто», передающееся от одного к другому... как оно неуловимо и как существенно. Как оно кружит голову и волнует кровь. Меня бьет дрожь, будто моя жизнь в школе, в Селахе и в саду – всего лишь разные проявления одной всепоглощающей страсти.
Что это такое? Можно к этому «нечто» прикоснуться пальцем? Есть у него ноги, колеса или крылья? Почему оно обладает такой сверхъестественной силой? И так необходимо? Должна ли невинность заставить себя подчиниться непоэтичным «законам жизни», чтобы познать это «нечто», выдержать его? «Чтоб жажду утолить, что день и ночь меня снедает».
Ощущают ли другие потребность в общении так же остро, как я? Или эта одержимость свойственна только мне? Может быть, она связана с тем, что «Ты да я» так и не состоялось?
Почта, наверное, уже пришла. Я прерываю стирку красноречивых рубашек Раухия, выхожу из прачечной и иду под деревьями к воротам. Кто знает, может быть, в ящике лежит письмо от Юджина, даже от него. Кто знает, может быть, там меня ждет общение!
Даже меня.
«Мамочка плачет, – пишет Ронго; целый день в школе она занята только одним: «Давай немножко потанцуем, совсем немножко потанцуем»; она изысканно одета во все желтое, черная шелковая головка причесана волосок к волоску, –
потому что папа
ударил ее по
лицу. Мамочка
идет к Нэнни
сегодня. Папа
сердитый».
Бывают дни, когда я не в силах преподавать, сегодня один из них. Оргия творчества, красок, музыки, чтения, пения, смеха, наше утлое суденышко качается на волнах и продолжает путь по синему морю в лучах яркого солнца. Но я в своей каюте «впадаю вдруг в тягчайшее унынье».
Хотя вечерами в Селахе, когда по низкой крыше барабанит летний дождь, моя кисть трудится достаточно усердно. В конце концов, мне было дано узреть смысл жизни, и не один раз. И каждый раз я понимала, что вижу.
Я тщательно прикрываю краски и кисти, чтобы уберечь их от пыли, которая падает с ветхого деревянного потолка, и заодно от пепла, который разлетается по комнате, когда я утром развожу огонь, потом поворачиваюсь спиной к двери, к любви, к себе самой и просматриваю готовые страницы. Внезапно я замечаю, что во вторую часть книги вкралось насилие, замаскированное и открытое. Оно сквозит в красках, в сюжете, в замысле и спаяно воедино с отзывчивостью и любовью. Что подумает старший инспектор? Я делаю эти книги для него, вернее, из-за него. Поймет ли он? А впрочем, так ли уж это важно? Цель достигнута. Ранние утра и поздние вечера, когда я отдаю кому-то самую важную, самую лучшую часть себя, – это тоже часы, полные смысла.
Однако мысль о подушке безжалостно изгоняет все остальные, и я еще раз закрываю за собой дверь. Тем не менее время, отданное желанной работе, незаметно оказало свое целебное действие. Я иду к дому, вдыхаю запахи лета и понимаю, что гроза миновала. «Чем дорожишь, о том не позабудешь».
На заре меня будит птичья болтовня в плюще, я потягиваюсь и, не поднимая головы, разглядываю сквозь занавески дальнего окна узор, расшитый черными ветвями дерева на фоне нежного юного неба, потом поворачиваюсь к другому окну, смотрю в сад и сквозь кружево листьев на поля за дорогой, на далекие холмы, на сумрачные, погруженные в печальные раздумья горы. День, который простирается передо мной, – тоже гора с гребнями усилий, с расселинами поражений и холодным снегом одиночества, а все-таки, как ни удивительно, я тоже частичка этой сияющей жизни и мне дарован еще один день.
«Папа, – пишет Блоссом, и в этот блаженный миг его пудовые башмаки никому не угрожают, –
уехал на грузовике стричь овец.
Он забрал
с собой одеяла
и. Он
забрал
матрац».
– Полно, малышка, – говорю я крошке Хиневаке; она положила маленькую голову мне на плечо и заливается слезами: у нее невыразимо тяжкое горе, но, к счастью, я знаю, что она плачет из-за своих ног. – Полно, малышка.
Я сажусь на свой низенький стул, устраиваю ее у себя на коленях и продолжаю заниматься с Таме. Он читает вторую часть моей маорийской книги об Ихаке, там рассказывается еще один эпизод из жизни маленького мальчика маори, и я, как беркут, высматриваю ошибки, которые допустила. Таме доходит до строчки; «Ихака, поцелуй на прощанье маму».
– Что это за слово? – спрашивает он.
– Поцелуй.
Его охватывает странное волнение. Он бессмысленно улыбается, потом громко смеется, потом повторяет: «Поцелуй», тянет к себе Пэтчи, благо тот стоит рядом, и тычет пальцем в книгу.
– Смотри: «поцелуй», – возбужденно говорит он. – П-о-ц-е-л-у-й.
Пэтчи тоже загорается, неизвестно почему. Они оба произносят слово по буквам. Я подзываю других детей, разговариваю с ними, чтение продолжается, но я чувствую: что-то случилось, случилось что-то непонятное.
На следующее утро, когда Пэтчи вбегает в класс, его веснушки пылают.
– Я знаю, как писать «пацалуй», – кричит он. – П-а-ц-а-л-у-й!
Пулей влетает Таме. Проскальзывает за моей спиной, хватает со стола книгу про Ихаку, находит нужную страницу и показывает слово «поцелуй» тем, кто толпится вокруг него.
– Смотрите, – возбужденно говорит он, – здесь написано «поцелуй».
Откуда эта внезапная любовь к чтению? – раздумываю я, выписывая на доску очередную порцию слов из европейских учебников. Что за таинственная сила заключена в таком слове, как «поцелуй»?
Разгадка мелькает, когда мои мысли устремляются совсем в ином направлении и с чтением на этот день покончено. Я играю Чайковского, малыши танцуют, и вдруг я понимаю, что это слово задевает в их душе какую-то струну... какую-то струну, к которой я прежде не прикасалась...
Я продолжаю играть и не слышу шагов. Я не подозреваю, что у меня за спиной стоит старший инспектор с пишущей машинкой в руках – моя очередь. Только доиграв до конца сюиту из «Щелкунчика», я чувствую, что к моему плечу прикасается не маленькая ручонка, а... я вскакиваю со стула, взмахиваю руками и закрываю лицо. Переход слишком резок...
– Вот, например, слово «поцелуй», – говорю я немного позже. – Посмотрите, как они на него реагируют.
Я подзываю Таме, Пэтчи и Раремоану и беру книгу.
– Это слово связано с какими-то очень глубокими переживаниями, – говорю я. – Но я не могу понять, с какими.
– Вы думаете, это нечто вроде подписи под картинкой?
– Подпись! Подпись!.. Подпись...
– Мне нужно заглянуть к мистеру Риердону. Мы хотим попытаться убедить Дом собраний организовать еще один класс и взять еще одного учителя.
Подпись... Все сразу становится на свои места. Это слово – подпись под необычайно яркой картиной, запечатлевшейся в их сознании.
– У нас здесь достаточно места, – рассеянно отвечаю я. – Два этажа: пол и столы. Рыжик предпочитает второй этаж.
– Может быть, использовать еще и третий? Перекладины между стропилами?
Это подпись под картиной, в которой скрыт эмоциональный заряд огромной силы.
– Лично я хочу прежде попросить председателя, попросить Совет спустить с крыши веревку и укрепить на ней сиденье, тогда мы сможем передвигаться по воздуху.
Ну конечно, осеняет меня в ту самую минуту, когда великан в сером исчезает за дверью, это подпись под картиной, символизирующей могучий инстинкт – инстинкт пола.
Какая же я тупица. Другой такой тупицы просто не найти, особенно когда что-то происходит у меня под носом. Только через день или два я делаю следующий шаг. Я стою в кладовке, согнувшись в три погибели, и разминаю комки глины, и вдруг мне приходит в голову, что существуют, вероятно, другие подписи. Другие подписи под другими картинами, теснящимися в мозгу... Страх, например, – единственный инстинкт, который, насколько мне известно, сильнее инстинкта пола. Интересно, какая подпись стоит под картиной, символизирующей страх? Я выпрямляюсь и начинаю счищать глину с пальцев.
– Рыжик! – Мой зов не сразу достигает его ушей, потому что он занимается письмом сразу с несколькими группами. – Я сейчас вернусь. Я иду в большую школу мыть руки.
Рыжик стоит, наклонившись над маленькой ручонкой, он распрямляется и потирает спину:
– Тогда я пущу в ход дубинку и буду смотреть за ними в оба.
– В этом нет ни малейшей необходимости. Творчество более надежный учитель, чем я. Я могу иссякнуть в любую минуту.
– Мисс Воронтозов, я простоял полчаса, не разгибая спины. Если я нагнусь еще раз, я больше никогда не разогнусь.
– Ты думаешь, я не понимаю? «О труд желанный, какая ты мука».
Интересно, что представляют собой другие подписи и картины, раздумываю я, пока льется вода. Слова обладают, наверное, огромной силой воздействия на маленьких детей, надо только научиться их отбирать и использовать. В полном изнеможении – проколотый мяч! – я бреду по траве к нашему сборному домику и вытираю руки своим полотенцем. Где-то рядом навзрыд плачет малыш, я слышу, но не беру его на руки. Я подхожу к группе детей, поглощенных составлением коротких, переполненных чувствами отчетов о себе.
– Таме, кого ты боишься?
– Призрака, – отвечает он, и глаза у него уже другие.
– Пэтчи, кого ты боишься?
– Крокодила.
– Пату, кого ты боишься?
– Призрака.
– Раремоана, кого ты боишься?
– Призрака.
Я показываю слова «призрак» и «поцелуй» малышам, которые до сих пор не умеют читать. Я пишу эти слова печатными буквами в низу доски, где они могут достать до них пальцем, – и вот, пожалуйста! На следующее утро мои неумейки с первого взгляда узнают эти слова – те самые дети, которые месяцами мямлили что-то невразумительное, глядя в европейские книжки: «Подойди и взгляни, посмотри на лодки». И Вики, и Блоссом, и Уан-Пинт, и «все они». Вот, пожалуйста, эти мямли вдруг начали читать!
В классе ужасный шум, я пробираюсь к окну, стараясь никого не задеть и ни на кого не наступить: мне хочется посмотреть на свой любимый холм там, вдалеке. Это путешествие требует времени, потому что жадные детские руки то и дело вцепляются в захватанные полы моего халата и потому что на полу громоздятся замки, гаражи, картонный театр и пушка, не говоря о мольберте, печке, пианино, песочнице, корыте с водой, столах и стульях. Но когда я достигаю цели и наклоняюсь над открытым пианино, мне уже безразлично, что этот холм иногда голубой, иногда серый, а сегодня белый, я могу только кусать ногти. Призрак... поцелуй; подписи под инстинктами. Таких слов должно быть гораздо больше, слов-подписей, связанных с другими инстинктами, желаниями, обидами, страхами, увлечениями. Что это за слова? Как их отыскать? Как просунуть руку в черепную коробку и извлечь содержимое на свет божий?
На моем холме этих слов не видно. Я беспокойно хожу взад и вперед, дети убирают игрушки, ссорятся, с грохотом складывают большие кубики в длинный ящик на террасе. Что это за всесильные, произвольно отобранные слова, произвольно связанные с определенной картиной? Таме кончает рисунок на доске. Огромный красноглазый призрак в белой мантии. С широко разверстой черной пастью, подобной пасти ночи, когда ко мне в гости приходит отчаяние. Я прокладываю себе путь к пианино. И запускаю пальцы в волосы: я хочу понять, что это за ощущение, когда голова стиснута обручем. Пытаюсь играть трудного Бетховена. Сочинение сто одиннадцать. В нагромождении тем мне слышатся крики разума, который корчится в родовых муках...
А потом вдруг что-то дребезжит и тренькает. Звонок. Его сиятельство повелитель школы, он указывает нам, когда начинать думать и когда кончать. Камень за камнем воздвигается ажурная башня мысли, а дуновение ветра грозит ей гибелью, как замкам, которые я всегда обхожу, если не могу через них перешагнуть, и вот она рушится, будто Блоссом разносит ее ударом своего огромного башмака, моя башня содрогается, рассыпается на куски и гибнет.
Где она, моя башня?
Звонок сровнял ее с землей.
«Когда я заснул, – пишет Матаверо, –
Мне приснился
Призрак
Призрак пришел
К нам на кухню.
и испугал
нас. У него были большие
жирные глаза. У него была
белая простыня».
Кто только не является ко мне в этом году; но даже старший инспектор волнует меня меньше, чем некий бесплотный дух. Имя ему – дух смерти, он властвует над нами не потому, что владеет приемами самоустранения, а потому, что внушает нам откровенный страх: он вездесущ и всесокрушающ. За годы работы в школе дух смерти стал моей неотступной тенью – днем и ночью, в горе и в радости. Я ощущаю его присутствие в каждой юной кипящей душе, порученной моим заботам. Воистину это самое странное создание из всех, кого я видела за свою учительскую жизнь. Я видела призрак.
«Папа уехал стричь овец, – пишет Блоссом; тема явно вдохновляет его, –
и он не
вернется домой
пока
не кончит
стричь и он тогда
принесет
назад наши одеяла
с собой и наши
матрацы».
Как все-таки странно: меня больше не посещают другие инспектора... и как приятно: чем их меньше, тем лучше.
– Рыжик, дай мне, пожалуйста, чаю. Налей сам. Я еще не встречала маори, который умеет наливать чай. И сам принеси сюда. Постарайся, чтобы блюдце осталось сухим. И постарайся не оставить следов от пальцев по краям чашки. И не забудь добавить сливок. И завари крепкий чай. И позаботься, чтобы он был горячий.
– Да, да, мисс Воронтозов.
Рыжик уже не чувствует себя так непринужденно. Только «да, мисс Воронтозов» и «нет, мисс Воронтозов». Ну и что? Я больше не хочу заниматься проблемой объединения поколений.
Рыжик возвращается и говорит с улыбкой:
– Они там сказали, что не видели вас уже несколько недель. Они соскучились о вас.
– На все есть причина, – недружелюбно отвечаю я.
– Мистер Риердон сам налил вам чаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31