– Вся моя жизнь – сплошное неприличие.
Подкрепленный первой за неделю с лишним полноценной трапезой Свиттерс попытался выполнить на койке не сколько отжиманий и приседов. Зрелище вышло жалкое слабак слабаком. После ужина – ужин принесла монахиня-француженка, представившаяся как Зю-Зю (ровесниц Домино, но без ее обаяния), – он попытался снова, с большим успехом. Однако главным образом он отдыхал. Медитировал, дремал, читал, упивался сельскохозяйственными звуками и садовыми ароматами оазиса. Один раз в комнату к нему забрела черная коза. Почти тут же как из-под земли явились Зю-Зю и еще одна средних лет монахиня – и выгнали скотину.
– Уж эта мне Фанни, – хмыкнула Зю-Зю. – Ей бы держать в мыслях свое животное!
– Ага, – откликнулась ее товарка. – Вместо животного в ее мыслях.
Монахини рассмеялись и ушли. Возможно, по-французски шутка звучала смешнее.
Ближе к вечеру он попытался позвонить Маэстре. Когда та так и не сняла трубку, он взял в койку компьютер. Теперь, когда Одубон По далеко, не имеет значения, читает ли и отслеживает ли контора его сообщения. У Мэйфлауэра мало причин интересоваться им самим, а даже в противном случае ну что ему могут сделать ковбои? Сообщить сирийским властям, что он нелегально находится в их стране? Официально их уведомить, что Свиттерс – шпион? Чтобы тот загремел в тюрьму или даже был казнен? В пору давней, безумной «холодной войны» такая возможность существовала, однако в нынешние времена контора рассуждала иначе и пользовалась иными методами. Не до того ей: свою бы голую задницу прикрыть, и то ладно. Вот разве что контора полагала бы, что он, Свиттерс, может помочь им добраться до По, чье местонахождение цэрэушникам, вне всякого сомнения, было известно, а так он для конторы – лишь «сорвавшаяся с лафета пушка» с минимальной огневой мощью и сбитым прицелом. Он вознес молитву богам спутниковой связи. И послал электронное письмо бабушке.
Не прошло и часа, как та ответила. Маэстра была в полном порядке. С Матиссом возникли какие-то проблемы: уточнять бабушка не стала. Она была страшно рада, что Свиттерсу нравится отдыхать в «Турции»; если она не ошибается, турки делают чудесные серебряные браслеты. И выбрался ли он наконец из этой дурацкой инвалидной коляски?
Ужин ему принесла Домино.
– Мне страшно жаль, что я вами так пренебрегаю, – посетовала она.
– А уж мне-то как жаль.
Монахиня пощупала ему лоб, проверяя, не горячий ли, и под ее рукой он ощутил незримый ток – вроде как рвущаяся наружу музыка пульсировала в пальцах Скитера Вашингтона; вот только в сестре Домино заключено было нечто иное: духовное, физическое, эмоциональное, либо смесь и того, и другого, и третьего, – но строить предположения он не решился бы.
– Мы ведь поговорим? – осведомился он.
– Попозже – вечером или завтра, – отозвалась Домино, глядя в окно на пурпурные сумерки. – Сейчас у нас особенная вечерня. И, ох, мы какое-то время не будем включать генератор, так что мне страшно жаль, но если вы захотите почитать, вам придется обойтись свечой. – Она взяла со стульчика у изголовья кровати том «Поминок по Финнегану». – Это ирландская книга, верно? Фанни была бы в восторге.
– В Ирландии этот роман прочли лишь с десяток людей от силы, – отозвался Свиттерс, – и ставлю горшок с золотом и бочку «Гиннесса», что ваша Фанни в это число не входит.
Где-то спустя час после наступления темноты Свиттерс, лежа в постели и переваривая жиденькое рагу из козлятины, заслышал пение. На сей раз пели именно гимн, причем звучало более одного-двух голосов.
– Вечерня, – сказал он сам себе.
И едва ли не в тот же момент оранжевый отблеск замерцал, заискрился, затрепетал за задернутыми занавесками его оконца. Охваченный любопытством Свиттерс встал на койке ближе к изножью и отдернул грубую хлопчатобумажную ткань. На протяжении последующего получаса ему предстояло, разинув рот, глазеть на невиданное зрелище. Если не считать психоделического иллюминатора, ни одно окно, в которое он когда-либо смотрел, не являло взгляду сцену более достопамятную.
Монастырская часовня, опознаваемая по невысокому шпилю и грубо сработанным витражам, примыкала к дальнему концу здания, где, по всей видимости, располагались жилые помещения сестер. Часовня стояла ярдах в семидесяти, если не дальше, от лазарета, находящегося у самых ворот. Перед часовней, из открытых дверей которой доносилось пение, был разбит небольшой цветник, и здесь-то, среди маков и жасминовых кустов, развели костер.
На глазах у Свиттерса монахини – восемь в общей сложности, – не прекращая петь, гуськом вышли из часовни. Каждая – в традиционной монашеской рясе, а не в сирийском платье, в каких Свиттерс привык их видеть. Взявшись за руки, они встали в хоровод вокруг огня и обошли его несколько раз, как по часовой стрелке, так и против. А затем разом перестали петь, вышли из круга и принялись раздеваться.
Поначалу потрясенный Свиттерс опрометчиво предположил, что сестры практикуют черную магию и что судьба занесла его в некую тайную секту, сочетающую католичество и Викку. Однако по мере того, как монахини одна за одной – кто нетерпеливо, едва ли не исступленно, а кто с явной неохотой – швыряли либо осторожно роняли свои одежды в костер, он осознал, что происходит здесь нечто совсем иное. Он никак не мог понять, что вся эта церемония означает, но это со всей очевидностью – не ведьминский шабаш.
Вот тяжелые облачения задымились и медленно занялись огнем; женщины, оставшиеся в нижнем белье, стояли и наблюдали. На большинстве были штаники до колен – что-то вроде гипермешковатых «семейных» трусов, что экипировали бы баскетбольную команду гангстеров из дешевого «хип-хопового» гетто, и жесткие старомодные лифчики – что называется, первые, пробные модели, – в такие хоть пару будуарных волов запрягай. Одна была в современном бюстгальтере и трусиках. На таком расстоянии Свиттерс не мог разглядеть лиц, но подумал (или понадеялся?), что это Домино. На последней из восьми были трусики-бикини и ничего более, и отблеск пламени играл на ее далеких обнаженных сосках. «Фанни?» – подумал он.
Но внимание Свиттерса тут же отвлеклось от грудей Фанни (?) на появление в дверях жилого корпуса новой фигуры – высокой женщины, чей силуэт заключал в себе нечто царственное. Сей же миг две из сестер приветствовали ее, взяли под руки и повели – очень осторожно, поскольку та казалась совсем старой, – к костру. «Красавица-под-Маской?» – гадал про себя Свиттерс, хотя, насколько он мог судить, маски на женщине не было.
Две другие монахини вошли в жилой корпус и выволокли оттуда что-то вроде деревянного диванчика. Третья сходила за подушками. Красавица-под-Маской – это наверняка была она – встала перед диванчиком и с помощью хорошо сложенной монахини, которую Свиттерс счел сестрой Домино, разделась. С удивительной живостью она тоже швырнула свое облачение в пламя.
Домино разложила для нее подушки, незнакомка улеглась на диван, приподнявшись на локте, чтобы лучше видеть беснующееся пламя, – и ее поза показалась Свиттерсу до странности знакомой – настолько, что он вздрогнул словно от удара тока.
И в это самое мгновение, едва ряса, сброшенная Красавицей-под-Маской, заполыхала огнем, Свиттерс, все еще во власти нервной дрожи, заметил в этом свете, что тонкая сорочка, надетая на ней как нижнее белье, – столь же странного и вместе с тем знакомого оттенка до странности знакомой синевы.
* * *
Молчание – что зеркало. Порой оно отбрасывает людям отражение столь верное и вместе с тем неожиданное, что те на что угодно готовы, лишь бы не видеть в нем себя, и даже если его воспроизводящая поверхность временно очищена от вездесущей сумятицы современной жизни, они непременно поспешат замутить ее такими отчаянными шумовыми средствами личного характера, как светская беседа, мурлыканье, насвистывание, воображаемый диалог, шизофреническое бормотание или в крайнем случае тайная артиллерия собственного попукивания. Лишь во сне молчание терпят, и даже тогда большинство снов прокручиваются под фонограмму. Поскольку медитация – это намеренный уход в глубины внутреннего безмолвия, немой взгляд в предельное зеркало, болтливые массы относятся к ней с подозрением; деловые круги – враждебно (те, что застыли в сидячей позе, погруженные в молчаливую безмятежность, товары потребляют нечасто); а духовенство – неприязненно, ведь медитация подрывает их основанный на пустословии авторитет и со всей очевидностью ставит под угрозу их средства к существованию – напыщенную риторику.
Однако когда Домино возвратилась в лазарет и обнаружила Свиттерса сидящим на постели, на грубых простынях, скрестив руки на груди ладонями вверх, в окружении густой ауры покоя, она объяснила это тем, что пациент поправляется после болезни, и в жизни бы не догадалась, что тот, возможно, пытается успокоиться после того, что наблюдал полтора часа назад – когда Красавица-под-Маской явилась потрясающим живым воплощением картины его бабушки.
По правде говоря, Домино, возможно, вообще не отследила задумчивой созерцательности своего пациента – настолько ее поглощали собственные заботы. Ее глаза напоминали порцию суши с лососиной, и хотя их опухшая краснота в принципе могла быть вызвана дымом от костра, Свиттерс догадался, что она плакала. Монахиня знала, что тот хочет поговорить (хотя даже предположить не могла, насколько сильно), но отпросилась уйти, сославшись на усталость.
– A demain, – пообещала она и тут же извинилась, что от усталости машинально перешла на французский.
– Завтра меня вполне устроит, – заверил Свиттерс.
– Завтра воскресенье, так что после службы я весь день свободна.
– То есть у вас еще и служба будет?
Монахиня озадаченно нахмурилась.
– А, вы имеете в виду, после того, как?… Mais oui, да, конечно же, у нас будет служба. – Она помолчала. – Вы наблюдали за нашей бесстыдной церемонией, не так ли? Я заметила ваш силуэт в окне.
– Я не хотел шпионить.
– Ara, но удержаться не смогли: вы же цэрэушник. – Мгновенно почувствовав, что, чего доброго, расталкивает спящее лихо, монахиня тут же дала «задний ход». – Нет-нет, я просто пошутила. Невозможно было бы не заметить наших… Нам следовало подождать до тех пор, пока вы не уедете. Скажите, вы нашли нашу демонстрацию безвкусной?
– Да нет же, напротив: еще какой вкусной. Но, в конце концов, у меня склонность к красивым жестам и сожженным мостам. – «И к синим ню», – добавил он про себя. – Вот боли я, напротив, терпеть не могу, а в аромате вашего милого маленького барбекю мне явственно почудился резкий душок страдания.
Монахиня медленно оглядела его с ног до головы, словно вдруг увидев в новом свете.
– А вы далеко не глупы, – проговорила она с улыбкой.
– Спасибо, сестра, – отозвался Свиттерс. – Ваши собственные мыслительные способности, как я заметил, также существенно превосходят стандарты среднестатистического ореха-пекана. И тем не менее больше всего мне в вас нравятся ваши глаза.
– О-ля-ля, – запротестовала она, проводя рукой по векам. – Сегодня они в жутком состоянии. Но, как правило, глаза и впрямь – лучшее из моих достоинств.
«Ну до чего же отрадно, – подумал про себя Свиттерс. – Женщина, которая умеет принимать комплименты!»
– Ощущение такое, словно они – застывшая смесь нитроглицерина и материнского молока. Не могу сказать с уверенностью, напитают ли они меня или взломают мне сейф. А вот у губ ваших прековарная привычка перепоручать им едва ли не всю работу в смысле улыбок.
– Да, признаю. У меня такая круглая физиономия, что мой отец всегда мне твердил: когда я широко усмехаюсь, я выгляжу в точности как – как это сказать по-английски? – хэллоуинская тыква?…
– Чушь, – запротестовал Свиттерс. – Тыквы я знаю; вы не из их породы. Если щеки у вас и полненькие самую малость, так это лишь потому, что они битком набиты тайнами и загадками, точно сама луна.
Домино фыркнула – и фырканье это прозвучало на удивление в духе Маэстриного «Хе!» – восклицания, как правило, подразумевающего, что собеседник только что выдал первостатейную ахинею, хотя ахинею не то чтобы вовсе лишенную интереса, насколько это для ахинеи возможно. – Я вас уже предупреждала, мистер Свиттерс: Даже не пытайтесь меня умасливать. – А затем вышла из комнаты, да так стремительно, что Свиттерс забеспокоился, уж не обиделась ли она в самом деле.
Однако, когда следующим утром она возвратилась, на ней было накрахмаленное белое платье, в лице читалась приветливость, а за ухом торчала веточка флердоранжа.
Свиттерс, в свою очередь, был чисто выбрит, причесан и облачен в дрожжевого цвета полотняный костюм (тот самый, что вымок насквозь при высадке на берег Ионы) поверх черной футболки со скромной эмблемкой клуба К.О.З.Н.И. над левой грудью. Лицо и щеки были щедро сбрызнуты одеколоном – сам Свиттерс предпочитал именовать его «Страстью джунглей», при том, что на самом деле то был старый добрый «Олд Спайс». Впервые более чем за неделю Свиттерс восседал в своем «звездном корабле», а монахиня устроилась на скамеечке напротив него.
– М-м-м… Мистер Свиттерс. Как вы прихорошились-то.
– Не пытайтесь меня умаслить.
Монахиня ничуть не возражала против подначки; напротив, ее это явно позабавило, хотя она картинно надулась. Свиттерсу нравилось, что ей смешно; нравилось и то, что она притворяется, будто это не так. Было в ней что-то от Маэстры и что-то от Сюзи; но об этом сходстве он не задумывался. Ошибкой было бы утверждать, будто на экране его радара замерцал сигнал в форме сердечка. Сестра Домино была столь же очаровательна, сколь и добра, столь же свежа, сколь и мудра; но для него она слишком стара и слишком религиозна, и, кроме того, через два-три дня он уедет – как только прибудет грузовик с запасом продовольствия. А тем временем ему предстоит утолить любопытство поистине индустриального размаха.
– Эта женщина, которую вы называется Красавица-под-Маской…
– Да, – перебила Домино. – С нее-то и следует начать, ведь все, что мы есть в этом месте, – это только благодаря ей. Я не знаю, что именно вам известно о монахинях…
– Ну, само английское слово nun, «монахиня», происходит из Египта – это древнее коптское христианское слово, означающее «чистая».
– На этот счет существуют разные мнения, но я рада слышать и немало поражена, что вы связываете понятие «монахиня» со Средним Востоком и пустыней. Для нас это очень важно. Но вернемся к Красавице-под-Маской: она – основательница и глава здешней общины, а в миру, кстати говоря, приходится мне тетей. Но прежде чем я расскажу о ней подробнее, нужно сказать несколько слов о знаменитом французском художнике Анри Матиссе.
Тело Свиттерса из края в край и из конца в конец пошло гусиной кожей – так из окопов выныривают закованные в каски головы малюсенькой армии, – причем пупырышки маршировали на месте, словно, вознамерившись помародерствовать, готовили наступление на мозг.
И хотя сестре Домино явно не хотелось утверждать этого напрямую, по ее описанию Матисса Свиттерс так понял, что своим величием как художник и как человек Матисс в значительной степени был обязан тому факту, что умудрялся совмещать в себе эпикурейство и набожность, гедонизм и благочестие; что почти не проводил различия между своей любовью к вину, женщинам, песням и своей любовью к Господу (Свиттерсу подобный подход показался в высшей степени разумным).
Как бы то ни было, по словам Домино, в начале сороковых годов Матисс написал несколько портретов своей сиделки на тот момент, доминиканской послушницы по имени сестра Жак. Матисс обожал писать контуры женского тела – пышные, соблазнительные, ритмичные округлости, что эстетически выглядели наиболее выгодно без прикрытия одежды. Разумеется, сестра Жак нагой позировать не могла. Однако, зная, что гениальный художник – человек чести, и притом недужен и стар (в 1943 году Матиссу стукнуло семьдесят четыре), и надеясь уговорить его расписать некую часовню (что он и проделал по ее просьбе в 1948 году в Вансе), она, не колеблясь, пригласила к нему в качестве модели другую девушку.
На протяжении нескольких поколений семья сестры Домино была теснейшим образом связана как с миром французской живописи, так и с римско-католической церковью, так что, когда сестра Жак стала подыскивать для Матисса подходящую модель, выбор ее самоочевидным образом пал на семнадцатилетнюю пышечку Кроэтину, девушку, которой суждено было стать тетей Домино, появившейся на свет чуть меньше десяти лет спустя.
Свиттерс присвистнул.
– Вот это да! Да кипеть моему кролику в морковном масле! – воскликнул он. – Ушам своим не верю!
– Чему именно вы не верите?
– Это ж надо было забраться к черту на рога, чтобы столкнуться нос к носу с моей настоящей, подлинной, из плоти и крови, синей ню!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Подкрепленный первой за неделю с лишним полноценной трапезой Свиттерс попытался выполнить на койке не сколько отжиманий и приседов. Зрелище вышло жалкое слабак слабаком. После ужина – ужин принесла монахиня-француженка, представившаяся как Зю-Зю (ровесниц Домино, но без ее обаяния), – он попытался снова, с большим успехом. Однако главным образом он отдыхал. Медитировал, дремал, читал, упивался сельскохозяйственными звуками и садовыми ароматами оазиса. Один раз в комнату к нему забрела черная коза. Почти тут же как из-под земли явились Зю-Зю и еще одна средних лет монахиня – и выгнали скотину.
– Уж эта мне Фанни, – хмыкнула Зю-Зю. – Ей бы держать в мыслях свое животное!
– Ага, – откликнулась ее товарка. – Вместо животного в ее мыслях.
Монахини рассмеялись и ушли. Возможно, по-французски шутка звучала смешнее.
Ближе к вечеру он попытался позвонить Маэстре. Когда та так и не сняла трубку, он взял в койку компьютер. Теперь, когда Одубон По далеко, не имеет значения, читает ли и отслеживает ли контора его сообщения. У Мэйфлауэра мало причин интересоваться им самим, а даже в противном случае ну что ему могут сделать ковбои? Сообщить сирийским властям, что он нелегально находится в их стране? Официально их уведомить, что Свиттерс – шпион? Чтобы тот загремел в тюрьму или даже был казнен? В пору давней, безумной «холодной войны» такая возможность существовала, однако в нынешние времена контора рассуждала иначе и пользовалась иными методами. Не до того ей: свою бы голую задницу прикрыть, и то ладно. Вот разве что контора полагала бы, что он, Свиттерс, может помочь им добраться до По, чье местонахождение цэрэушникам, вне всякого сомнения, было известно, а так он для конторы – лишь «сорвавшаяся с лафета пушка» с минимальной огневой мощью и сбитым прицелом. Он вознес молитву богам спутниковой связи. И послал электронное письмо бабушке.
Не прошло и часа, как та ответила. Маэстра была в полном порядке. С Матиссом возникли какие-то проблемы: уточнять бабушка не стала. Она была страшно рада, что Свиттерсу нравится отдыхать в «Турции»; если она не ошибается, турки делают чудесные серебряные браслеты. И выбрался ли он наконец из этой дурацкой инвалидной коляски?
Ужин ему принесла Домино.
– Мне страшно жаль, что я вами так пренебрегаю, – посетовала она.
– А уж мне-то как жаль.
Монахиня пощупала ему лоб, проверяя, не горячий ли, и под ее рукой он ощутил незримый ток – вроде как рвущаяся наружу музыка пульсировала в пальцах Скитера Вашингтона; вот только в сестре Домино заключено было нечто иное: духовное, физическое, эмоциональное, либо смесь и того, и другого, и третьего, – но строить предположения он не решился бы.
– Мы ведь поговорим? – осведомился он.
– Попозже – вечером или завтра, – отозвалась Домино, глядя в окно на пурпурные сумерки. – Сейчас у нас особенная вечерня. И, ох, мы какое-то время не будем включать генератор, так что мне страшно жаль, но если вы захотите почитать, вам придется обойтись свечой. – Она взяла со стульчика у изголовья кровати том «Поминок по Финнегану». – Это ирландская книга, верно? Фанни была бы в восторге.
– В Ирландии этот роман прочли лишь с десяток людей от силы, – отозвался Свиттерс, – и ставлю горшок с золотом и бочку «Гиннесса», что ваша Фанни в это число не входит.
Где-то спустя час после наступления темноты Свиттерс, лежа в постели и переваривая жиденькое рагу из козлятины, заслышал пение. На сей раз пели именно гимн, причем звучало более одного-двух голосов.
– Вечерня, – сказал он сам себе.
И едва ли не в тот же момент оранжевый отблеск замерцал, заискрился, затрепетал за задернутыми занавесками его оконца. Охваченный любопытством Свиттерс встал на койке ближе к изножью и отдернул грубую хлопчатобумажную ткань. На протяжении последующего получаса ему предстояло, разинув рот, глазеть на невиданное зрелище. Если не считать психоделического иллюминатора, ни одно окно, в которое он когда-либо смотрел, не являло взгляду сцену более достопамятную.
Монастырская часовня, опознаваемая по невысокому шпилю и грубо сработанным витражам, примыкала к дальнему концу здания, где, по всей видимости, располагались жилые помещения сестер. Часовня стояла ярдах в семидесяти, если не дальше, от лазарета, находящегося у самых ворот. Перед часовней, из открытых дверей которой доносилось пение, был разбит небольшой цветник, и здесь-то, среди маков и жасминовых кустов, развели костер.
На глазах у Свиттерса монахини – восемь в общей сложности, – не прекращая петь, гуськом вышли из часовни. Каждая – в традиционной монашеской рясе, а не в сирийском платье, в каких Свиттерс привык их видеть. Взявшись за руки, они встали в хоровод вокруг огня и обошли его несколько раз, как по часовой стрелке, так и против. А затем разом перестали петь, вышли из круга и принялись раздеваться.
Поначалу потрясенный Свиттерс опрометчиво предположил, что сестры практикуют черную магию и что судьба занесла его в некую тайную секту, сочетающую католичество и Викку. Однако по мере того, как монахини одна за одной – кто нетерпеливо, едва ли не исступленно, а кто с явной неохотой – швыряли либо осторожно роняли свои одежды в костер, он осознал, что происходит здесь нечто совсем иное. Он никак не мог понять, что вся эта церемония означает, но это со всей очевидностью – не ведьминский шабаш.
Вот тяжелые облачения задымились и медленно занялись огнем; женщины, оставшиеся в нижнем белье, стояли и наблюдали. На большинстве были штаники до колен – что-то вроде гипермешковатых «семейных» трусов, что экипировали бы баскетбольную команду гангстеров из дешевого «хип-хопового» гетто, и жесткие старомодные лифчики – что называется, первые, пробные модели, – в такие хоть пару будуарных волов запрягай. Одна была в современном бюстгальтере и трусиках. На таком расстоянии Свиттерс не мог разглядеть лиц, но подумал (или понадеялся?), что это Домино. На последней из восьми были трусики-бикини и ничего более, и отблеск пламени играл на ее далеких обнаженных сосках. «Фанни?» – подумал он.
Но внимание Свиттерса тут же отвлеклось от грудей Фанни (?) на появление в дверях жилого корпуса новой фигуры – высокой женщины, чей силуэт заключал в себе нечто царственное. Сей же миг две из сестер приветствовали ее, взяли под руки и повели – очень осторожно, поскольку та казалась совсем старой, – к костру. «Красавица-под-Маской?» – гадал про себя Свиттерс, хотя, насколько он мог судить, маски на женщине не было.
Две другие монахини вошли в жилой корпус и выволокли оттуда что-то вроде деревянного диванчика. Третья сходила за подушками. Красавица-под-Маской – это наверняка была она – встала перед диванчиком и с помощью хорошо сложенной монахини, которую Свиттерс счел сестрой Домино, разделась. С удивительной живостью она тоже швырнула свое облачение в пламя.
Домино разложила для нее подушки, незнакомка улеглась на диван, приподнявшись на локте, чтобы лучше видеть беснующееся пламя, – и ее поза показалась Свиттерсу до странности знакомой – настолько, что он вздрогнул словно от удара тока.
И в это самое мгновение, едва ряса, сброшенная Красавицей-под-Маской, заполыхала огнем, Свиттерс, все еще во власти нервной дрожи, заметил в этом свете, что тонкая сорочка, надетая на ней как нижнее белье, – столь же странного и вместе с тем знакомого оттенка до странности знакомой синевы.
* * *
Молчание – что зеркало. Порой оно отбрасывает людям отражение столь верное и вместе с тем неожиданное, что те на что угодно готовы, лишь бы не видеть в нем себя, и даже если его воспроизводящая поверхность временно очищена от вездесущей сумятицы современной жизни, они непременно поспешат замутить ее такими отчаянными шумовыми средствами личного характера, как светская беседа, мурлыканье, насвистывание, воображаемый диалог, шизофреническое бормотание или в крайнем случае тайная артиллерия собственного попукивания. Лишь во сне молчание терпят, и даже тогда большинство снов прокручиваются под фонограмму. Поскольку медитация – это намеренный уход в глубины внутреннего безмолвия, немой взгляд в предельное зеркало, болтливые массы относятся к ней с подозрением; деловые круги – враждебно (те, что застыли в сидячей позе, погруженные в молчаливую безмятежность, товары потребляют нечасто); а духовенство – неприязненно, ведь медитация подрывает их основанный на пустословии авторитет и со всей очевидностью ставит под угрозу их средства к существованию – напыщенную риторику.
Однако когда Домино возвратилась в лазарет и обнаружила Свиттерса сидящим на постели, на грубых простынях, скрестив руки на груди ладонями вверх, в окружении густой ауры покоя, она объяснила это тем, что пациент поправляется после болезни, и в жизни бы не догадалась, что тот, возможно, пытается успокоиться после того, что наблюдал полтора часа назад – когда Красавица-под-Маской явилась потрясающим живым воплощением картины его бабушки.
По правде говоря, Домино, возможно, вообще не отследила задумчивой созерцательности своего пациента – настолько ее поглощали собственные заботы. Ее глаза напоминали порцию суши с лососиной, и хотя их опухшая краснота в принципе могла быть вызвана дымом от костра, Свиттерс догадался, что она плакала. Монахиня знала, что тот хочет поговорить (хотя даже предположить не могла, насколько сильно), но отпросилась уйти, сославшись на усталость.
– A demain, – пообещала она и тут же извинилась, что от усталости машинально перешла на французский.
– Завтра меня вполне устроит, – заверил Свиттерс.
– Завтра воскресенье, так что после службы я весь день свободна.
– То есть у вас еще и служба будет?
Монахиня озадаченно нахмурилась.
– А, вы имеете в виду, после того, как?… Mais oui, да, конечно же, у нас будет служба. – Она помолчала. – Вы наблюдали за нашей бесстыдной церемонией, не так ли? Я заметила ваш силуэт в окне.
– Я не хотел шпионить.
– Ara, но удержаться не смогли: вы же цэрэушник. – Мгновенно почувствовав, что, чего доброго, расталкивает спящее лихо, монахиня тут же дала «задний ход». – Нет-нет, я просто пошутила. Невозможно было бы не заметить наших… Нам следовало подождать до тех пор, пока вы не уедете. Скажите, вы нашли нашу демонстрацию безвкусной?
– Да нет же, напротив: еще какой вкусной. Но, в конце концов, у меня склонность к красивым жестам и сожженным мостам. – «И к синим ню», – добавил он про себя. – Вот боли я, напротив, терпеть не могу, а в аромате вашего милого маленького барбекю мне явственно почудился резкий душок страдания.
Монахиня медленно оглядела его с ног до головы, словно вдруг увидев в новом свете.
– А вы далеко не глупы, – проговорила она с улыбкой.
– Спасибо, сестра, – отозвался Свиттерс. – Ваши собственные мыслительные способности, как я заметил, также существенно превосходят стандарты среднестатистического ореха-пекана. И тем не менее больше всего мне в вас нравятся ваши глаза.
– О-ля-ля, – запротестовала она, проводя рукой по векам. – Сегодня они в жутком состоянии. Но, как правило, глаза и впрямь – лучшее из моих достоинств.
«Ну до чего же отрадно, – подумал про себя Свиттерс. – Женщина, которая умеет принимать комплименты!»
– Ощущение такое, словно они – застывшая смесь нитроглицерина и материнского молока. Не могу сказать с уверенностью, напитают ли они меня или взломают мне сейф. А вот у губ ваших прековарная привычка перепоручать им едва ли не всю работу в смысле улыбок.
– Да, признаю. У меня такая круглая физиономия, что мой отец всегда мне твердил: когда я широко усмехаюсь, я выгляжу в точности как – как это сказать по-английски? – хэллоуинская тыква?…
– Чушь, – запротестовал Свиттерс. – Тыквы я знаю; вы не из их породы. Если щеки у вас и полненькие самую малость, так это лишь потому, что они битком набиты тайнами и загадками, точно сама луна.
Домино фыркнула – и фырканье это прозвучало на удивление в духе Маэстриного «Хе!» – восклицания, как правило, подразумевающего, что собеседник только что выдал первостатейную ахинею, хотя ахинею не то чтобы вовсе лишенную интереса, насколько это для ахинеи возможно. – Я вас уже предупреждала, мистер Свиттерс: Даже не пытайтесь меня умасливать. – А затем вышла из комнаты, да так стремительно, что Свиттерс забеспокоился, уж не обиделась ли она в самом деле.
Однако, когда следующим утром она возвратилась, на ней было накрахмаленное белое платье, в лице читалась приветливость, а за ухом торчала веточка флердоранжа.
Свиттерс, в свою очередь, был чисто выбрит, причесан и облачен в дрожжевого цвета полотняный костюм (тот самый, что вымок насквозь при высадке на берег Ионы) поверх черной футболки со скромной эмблемкой клуба К.О.З.Н.И. над левой грудью. Лицо и щеки были щедро сбрызнуты одеколоном – сам Свиттерс предпочитал именовать его «Страстью джунглей», при том, что на самом деле то был старый добрый «Олд Спайс». Впервые более чем за неделю Свиттерс восседал в своем «звездном корабле», а монахиня устроилась на скамеечке напротив него.
– М-м-м… Мистер Свиттерс. Как вы прихорошились-то.
– Не пытайтесь меня умаслить.
Монахиня ничуть не возражала против подначки; напротив, ее это явно позабавило, хотя она картинно надулась. Свиттерсу нравилось, что ей смешно; нравилось и то, что она притворяется, будто это не так. Было в ней что-то от Маэстры и что-то от Сюзи; но об этом сходстве он не задумывался. Ошибкой было бы утверждать, будто на экране его радара замерцал сигнал в форме сердечка. Сестра Домино была столь же очаровательна, сколь и добра, столь же свежа, сколь и мудра; но для него она слишком стара и слишком религиозна, и, кроме того, через два-три дня он уедет – как только прибудет грузовик с запасом продовольствия. А тем временем ему предстоит утолить любопытство поистине индустриального размаха.
– Эта женщина, которую вы называется Красавица-под-Маской…
– Да, – перебила Домино. – С нее-то и следует начать, ведь все, что мы есть в этом месте, – это только благодаря ей. Я не знаю, что именно вам известно о монахинях…
– Ну, само английское слово nun, «монахиня», происходит из Египта – это древнее коптское христианское слово, означающее «чистая».
– На этот счет существуют разные мнения, но я рада слышать и немало поражена, что вы связываете понятие «монахиня» со Средним Востоком и пустыней. Для нас это очень важно. Но вернемся к Красавице-под-Маской: она – основательница и глава здешней общины, а в миру, кстати говоря, приходится мне тетей. Но прежде чем я расскажу о ней подробнее, нужно сказать несколько слов о знаменитом французском художнике Анри Матиссе.
Тело Свиттерса из края в край и из конца в конец пошло гусиной кожей – так из окопов выныривают закованные в каски головы малюсенькой армии, – причем пупырышки маршировали на месте, словно, вознамерившись помародерствовать, готовили наступление на мозг.
И хотя сестре Домино явно не хотелось утверждать этого напрямую, по ее описанию Матисса Свиттерс так понял, что своим величием как художник и как человек Матисс в значительной степени был обязан тому факту, что умудрялся совмещать в себе эпикурейство и набожность, гедонизм и благочестие; что почти не проводил различия между своей любовью к вину, женщинам, песням и своей любовью к Господу (Свиттерсу подобный подход показался в высшей степени разумным).
Как бы то ни было, по словам Домино, в начале сороковых годов Матисс написал несколько портретов своей сиделки на тот момент, доминиканской послушницы по имени сестра Жак. Матисс обожал писать контуры женского тела – пышные, соблазнительные, ритмичные округлости, что эстетически выглядели наиболее выгодно без прикрытия одежды. Разумеется, сестра Жак нагой позировать не могла. Однако, зная, что гениальный художник – человек чести, и притом недужен и стар (в 1943 году Матиссу стукнуло семьдесят четыре), и надеясь уговорить его расписать некую часовню (что он и проделал по ее просьбе в 1948 году в Вансе), она, не колеблясь, пригласила к нему в качестве модели другую девушку.
На протяжении нескольких поколений семья сестры Домино была теснейшим образом связана как с миром французской живописи, так и с римско-католической церковью, так что, когда сестра Жак стала подыскивать для Матисса подходящую модель, выбор ее самоочевидным образом пал на семнадцатилетнюю пышечку Кроэтину, девушку, которой суждено было стать тетей Домино, появившейся на свет чуть меньше десяти лет спустя.
Свиттерс присвистнул.
– Вот это да! Да кипеть моему кролику в морковном масле! – воскликнул он. – Ушам своим не верю!
– Чему именно вы не верите?
– Это ж надо было забраться к черту на рога, чтобы столкнуться нос к носу с моей настоящей, подлинной, из плоти и крови, синей ню!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65