И тогда он выходил на балкон, хлопал в ладоши – и шел снег. И здесь, и даже над Москвой (так велика была сила Брюсова дара). И?пруд замерзал. И барышни, в свою очередь, хлопали в ладоши от радости и пускались кататься на коньках. А крестьяне с неодобрением смотрели на Брюсовы затеи, потому что от снега, идущего невпопад, был урон овощам.
А я вот теперь стою у кромки пруда и тыкаю в него палкой. Лед все-таки пока некрепкий. Но еще пара недель, и можно будет кататься на коньках. Представляешь, мой друг, до каких времен мы дожили: все надо терпеть. Потому что чудо, оказывается, теперь наступает в свой черед. Что тревожит.
Вот Брюс, например. Говорят, когда разъезжались гости, он садился на своего огромного орла и кружил над ночным загородом (ныне Монино), а потом и над Москвой. Наверное, вранье. Потому что многие говорят, что это никакой не орел был, а крылатая лошадь, которую он сконструировал в своей лаборатории и объезжал по ночам. Но в любом случае, мой практически неразличимый в подкравшихся сумерках друг, в любом случае он не мог, подобно нам, уронить голову на руки и пригорюниться: чуда, мол, не будет, не будет, хоть ты тресни. Возможно, у него еще оставались какие-то резервы, стоило лишь подняться повыше.
Прогулка вторая
«В Москву, в Москву», – решила я. За Брюсом. Ведь недаром же он кружил там в поисках чего-то, жег всю ночь огонь в своей Сухаревой башне, звенел ретортами и пугал припозднившихся прохожих силуэтом, мечущимся в окне.
Знаешь, что-то в этом городе есть. Какая-то утешительная блескучесть, мигание огней, осмысленных генпроектом и планом ГОЭЛРО. К Сухаревой башне, я решила, не поеду. Во-первых, потому что после смерти Брюса оттуда вывезли тридцать подвод его тайных книг и всяких «куриозных» вещиц. А во-вторых, потому что ее нет. Ее снесли, хотя и поговаривали, что самое главное Брюс в ее стенах замуровал. Я решила найти дом Брюса. У него же был родительский дом, он приезжал туда, наверное, оттаивать душой, выслушивать в сотый раз рассказ отца, как тот сидел мальцом на коленях деда, короля-освободителя. А может, он просто пил чай с сушками и радовал племянников и кухаркиных детей нехитрыми фокусами. Например, доставал из-за полы камзола кролика или превращал костяную пуговицу на сорочке в монету (золотую, естественно).
И я нашла этот дом, он вполне подходил под описание. Там светились окна и кто-то уже заваривал чай и доставал сушки. И вполне можно было представить, как по скату крыши клацали когти Брюсова орла (или же как он привязывал крылатого коня к печной трубе, а потом спускался по каминному воздуховоду, стряхивая париком нагар с обшлагов).
И самая главная примета наличествовала. Видишь ли, поговаривают, что самое главное замуровано не в Сухаревой башне, а здесь, вон за тем выступом. И пусть тебя не пугает его гробовидная форма. Потому что она вполне соответствует содержанию.
Я и сама, если честно, побаиваюсь. Тем более что стемнело. А из клуба неподалеку доносятся непохорошему низкочастотные камлания. Вообще-то есть мнение, что за этим камнем замурована Брюсиха. Будто темной ночью Брюс, отчаявшись достичь взаимопонимания, запихал ее в нишу, привалил камнем и для надежности скрепил заклинанием. И если какой-нибудь ответственный квартиросъемщик отвалит этот камень при евроремонте или невинный штукатур в люльке заденет плиту мастерком, то на него посыплется град таких отборных проклятий, которые только могут накопиться у стосковавшейся по интерактивному общению женщины за четыре века изоляции. Впрочем, это мнение убедительно только с точки зрения судопроизводства на бытовой почве. Скорее всего, за этой плитой находится сам Брюс. Говорят, это было его последнее распоряжение. Мне это кажется более убедительным, потому что все мало-мальски приличные мужчины дремлют, приваленные заклятыми камнями. Король Артур, например. Или Мерлин. Или Барбаросса. И если отвалить эти камни, то мир преобразится, что ли, заиграет своими лучшими гранями. Как это обычно и бывает при появлении более или менее пристойных мужчин.
Друг мой! Думаю, ты не осудишь меня за мою проделку. Потому что в такой гадкий вечер хочется изменить хоть что-то, особенно если под заветной плитой еще не стерты до конца какие-то цифры и знаки, которые при помощи опыта и, если повезет, гения, можно сложить в заветную формулу.
Я считала в уме, а потом писала прутиком на земле газона. Но кроме мелочного удовлетворения от того, что я знаю латинский счет и несколько греческих букв, ничего я не получила. И тогда я вызвала на помощь своего старого товарища Р., который знал про дома в этом городе все. Он приехал, рассмотрел сквозь очки дом, потом мои изыскания на глиноземе и высказался в том смысле, что чудо в данном месте и в данное время невозможно. Хотя бы потому, что это никакой не дом Брюса, а домыслы падких на сенсации обывателей. А то, что я приняла за последнее пристанище Брюса – руины солнечных часов. Гномон отодрали, а плита осталась. И цифры складывать необязательно. Это счет, сказал он, просто счет от одного до двенадцати, помноженный на местную широту.
Знаешь, когда-то моего товарища Р. любила прекрасная поэтесса с волосами, черными, как ночь, а сам товарищ Р. водил нас по городу, который всплывал, прекрасный, словно Кижи или Атлантида, из-под утюгов сталинской поры. А теперь он смотрит на каменные глыбы и говорит: не то. Не то. И куртка на нем все та же, только поистерлась и пуговицы болтаются. И я подумала, что древо жизни все-таки не вечно зеленеет, подошла и оторвала пуговицу, которая была совсем уж на соплях. Я решила, что пришью ее. А потом засунула ему в карман. Потому что вдруг еще найдется какая-нибудь чуткая поэтесса. В нашем положении, друг, нельзя пренебрегать никакими вероятностями. И в благодарность, что ли, за ничем не гарантированные вероятности, мой товарищ сказал, что знает, где настоящий дом Брюса. И отвел меня на Мясницкую.
Это был дом с подслеповатыми окнами, и каждому обывателю становилось очевидным, что здесь всем заправляла ключница. Что с января по апрель здесь уныло постились, а потом уныло же разговлялись Брюсовы дальние родственники и приживалы. Кроме того, дом находился во дворе бухгалтерии газеты, где мы с моим товарищем Р. неоднократно получали гонорары. Я, как алхимик алхимику, сказала ему: «Наше золото?– это не золото черни». И он согласно кивнул и повел меня прочь. Тем более что в этот момент некий мелкий демон из соседнего клуба зашел по неведомой нужде в Брюсов дворик и с ходу предложил нам подвергнуться демоническим утехам. А мы с моим товарищем укрылись в тени каменного льва, и он высказался в том смысле, что душе Фауста все равно где метаться: среди холодных пустот века просвещения или над руинами, оставленными сексуальной революцией. Но потом он все-таки сжалился и задал направление. Он знал еще один адрес, где молодой и блистательный Брюс начал творить свои чудеса. Возможно, сказал мой товарищ, пока душа еще не обломалась, а человек еще не знает, что станет Фаустом, и творятся самые блистательные штуки.
Это было в другом городе, но я подумала, что до утра доберусь. «Главное – башня. Ты же знаешь, дом Фауста всегда можно узнать по башне», – напутствовал меня мой товарищ. И еще он вручил мне воздушный шарик, чтобы мне не было одиноко в пути. Шарик он во вполне куртуазной форме отнял у демона…
Прогулка третья
Мой друг, я ехала, и не у кого было спросить дорогу. И?я, подобно Блезу Паскалю, не меньшему Фаусту, чем все вышеперечисленные, шептала: «Меня ужасает безмолвие пустот!» И шарик согласно кивал, пока совсем не сдулся к пяти утра. В зеркальце заднего вида я отметила, что сама неважно выгляжу. Но тут же утешила себя тем, что и Брюс не гнушался являться на торговой площади в обличье крокодила. Он там сначала при покупке фунта, например сахару или тех же сушек, знакомился с купцом, подмечал, как тот его обвешивает, а потом являлся знакомцу. Чтоб тому неповадно было.
Вообще-то в этом городе у меня есть два знакомца. Но они не по купеческой линии, в этом смысле они чисты, как младенцы. В этот город их пригнала та же нужда, что и всех, кто садится на ночные поезда, курит в тамбуре и уговаривает себя, что тревожится лишь потому, что не знает, хватит ли билетов в Эрмитаж. В?век просвещения моих знакомцев запросто приняли бы за Фаустов, а в наши времена они несут тяжкий крест последних романтиков сексуальной революции. Они ждали меня возле окраинной станции метро. И?оба были в кепках, потому что город все-таки пролетарский. Один из них сразу предложил идти штурмовать Зимний, потому что город революционный, а обстановка нервная, явно магнитная буря. Но другой предложил посмотреть достопримечательности, потому что это культурная столица. Он предложил начать с «Авроры». Потому что на «Авроре» есть телефон «Эрикссон» 1898 года. Но мне-то и по моему «Эрикссону» никто не звонит, ты же знаешь, поэтому мы с негодованием предложение отмели. Он еще что-то мямлил про VIP-сауны в трюме, где раньше что-то шептал кочегар кочегару, но мы решили прямиком к башне, только избавиться от авто. Потому что женщина с неуправляемым болидом на руках им была не нужна. Мы спрятали машину во дворе и присыпали номер листвой, чтобы не травмировать местных футбольных болельщиков и прочих граждан.
На набережной было несколько построек, одну из них местные называли Биржей, а та, которую мы искали, действительно была с башней. Это место очень любят дети, мой друг. Потому что они еще не столкнулись с перекособрюченностью, и им все кажется забавным. Как рассказы про Черную руку и чужие страшные сны. Это место называется Кунсткамера. Но на сей раз возле входа не было ни детей, ни якутов, которым прискучили мороженые мамонты. Потому что этот день был понедельник, а в понедельник доступ к Брюсовым азам закрыт. И нам ничего не оставалось, как сновать по городу на потрепанных крыльях просвещения и льнуть к достопримечательностям.
Это на самом деле культурный город. Там в кафешке официант так изогнулся над столиком, что я протянула ему руку. Думала, хочет приложиться. А он тарелку забрал. А потом мы пошли в магазин «Лё футюр», хотя я говорила, что лучше идти и смотреть на балетную пачку в витрине, потому что она ближе к культуре. Но мы пошли и долго смотрели, как местные жители покупают гадательные шарики. Шарики разрешалось опробовать перед покупкой. Граждане задавали вопрос, крутили шарик, и им выпадало: «Да! Да! Непременно! Как только, так сразу». Понятно, что шарики разлетались, как горячие пирожки. Мы с товарищами тоже крутанули. И нам выпало: «Нет, нет, никогда!»
А к той поре уже настал легкий сумрак в виде мелкой водной дисперсии, и вся эта промозглая Пальмира начала меречливо дробиться на осколки огней. Местные нищие разогнулись из коленно-локтевого состояния и разошлись по домам. Только трое слепых на станции «Садовая» пели под гармонь: «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно». И пели они с таким душераздирающим энтузиазмом, с такой убежденностью, что становилось ясно: они не вглядывались в подробности прекрасной жизни, и им никогда не выпадало «нет, нет, никогда». Естественно, мы хотели им подать. Но у них даже шапки не было. Они пели не за деньги, а от избытка.
Как фаусты, мы были полностью и безоговорочно разгромлены. А что ты хочешь, мон ами? Проклятый вопрос о том, что ничего не зеленеет, а хочется, а теория суха и бесполезна и – куда от этого деваться? – этот вопрос в «театральном прологе» задает сам Гете. Комедийному актеру. И скажи, может ли старый комедиант что-либо предпринять по этому поводу при помощи крови, чернил, пера и прочей писчебумажной ерунды? Естественно, нет. Он может сочувственно потрепать по локтю и высказаться в том смысле, что если зазеленеть?– то и девушки из цветов, и пробки из шампанского, и непожухлая трава, и извергающиеся фонтаны. Но?понять, как это прекрасно, можно только потом, когда ни опыт, ни ошибки никуда не денешь. Да и выбора нет, так что не парься, дорогой Гете… И вообще, ребята просто поспорили на твоего Фауста, сам же написал в «Прологе на небесах».
– Знаешь, – сказал мне один из последних романтиков, – в Иркутске по Интернету скупают души.
– И что предлагают?
– Деньги, естественно.
– Почем берут?
– Да так, сущая безделица…
– «Нет, нет, никогда!» – вскричал второй знакомец.
И через сорок пять минут мы уже ломились в двери Кунсткамеры, потому что у этого знакомца по праву прописки были кое-какие резервы. Мы шли по полутемным залам, и нас сопровождали ученая дама и культурный милиционер (последний – мелко крестясь на колбы с сиамскими близнецами). А когда мы прошли насквозь, дама, потрясенная нашей тягой к просвещению, подарила нам проспект об этой башне.
Там было про императора, создателя сего. Про немецких коллекционеров. Про подаренные коллекции. Про особо уникальных уродов и про первую трепанацию черепа.
А про Брюса там не было ни слова.
И от души отлегло. Потому что не мог настоящий Фауст, настоящий маг и чародей натащить сюда столько гомункулюсов и бросить их неодушевленными.
Мой дорогой друг! Если в этот ночной час ты еще не сразил себя наповал донормилом или не разобрал на фрагменты девушку из цветов, послушай. Когда Гете начинал писать про Фауста, он искренне верил, что истина неизбежна. А под конец жизни он жил в мезонине своего собственного особняка, в цветочном павильоне, с плохо образованной и далеко не юной помощницей по хозяйству, которую высокоученые поклонницы поэта дразнили колбасой в очках. И совсем не был уверен, что истина – это уж такое счастье. Или такая уж истина.
Потому что душа за время жизни приобретает человеческие черты. Она привязывается к несовершенным объектам. Она въедается в каждое слово, в каждый смущенный жест, в детали пейзажа. И прочие мгновенья, несущественные с точки зрения вечности. А так же – от широты, что ли, или из жалости к подопечным – в холодные бездны, солнце и светила. Что экономически нерентабельно, в отличие от вечного двигателя. Но осмысленно, в отличие от него же.
Это потом ее рефлексирующие клиенты старательно доказывают в алхимических лабораториях и, если повезет с гением – в стихах. Истинное золото, суть вещей. Что движет солнце и светила, как неоднократно говаривал Дант, такой же пограничник, как все упомянутые.
Тот же Брюс мог до конца жизни блистать в холодном и прямолинейном городе, жить безбедно благодаря «Красному льву» и окружить себя сонмом молчаливых и благоухающих дев. Но он предпочел другое.
История про ссору с Брюсихой была, скорее всего, враньем. Все-таки было что-то такое в ее лице, от чего Брюс бросал свои общественные чудеса, замирал в умилении на пороге ее комнаты, когда та сидела перед трельяжем. А вечерами совершал для нее всякие хозяйственные чудеса. Может, снег в крем-брюле превращал. И горевал, что недолго он ее этим радовать сможет. Потому что Брюс к моменту чародейства давно уже пережил свою блистательную молодость. Но у него же было снадобье, ты помнишь? И решил он его испробовать на человеке. Поймал своего старого помощника, который при нем всю жизнь реторты держал, изрубил на куски, положил в бочку в кладовке, а потом этим порошком посыпал. И вышел тот преображенным: косая сажень в плечах, никакого кризиса, никакого возраста. Брюс удовлетворился результатами и научил того, как совершать опус магнум. Только, говорит, ты побыстрее управляйся, потому что я хочу порадовать свою прелестную жену. Я хочу с нею на коньках кататься и про звездную пыль ей стихи писать, а не трактаты. И глупые клятвы ей при луне давать. С тем и лег в бочку. А?жена пришла полюбопытствовать: что опять ее муж затеял, зачем так надолго запропастился? Заходит, а ей прекрасный юноша объясняет: так, мол, и так. А она, наверное, подумала, что тот восстанет из бочки, и с удвоенной силой начнет куролесить – на крылатом коне гарцевать и устраивать такие снегопады и заносы, что ни с одним околоточным не договоришься. И юноша был в общем-то вполне в ее вкусе. Она решила, наверное, что лучшее – враг хорошего, отняла у беспринципного склянку и хлопнула ее об пол… Был Брюс и не стало.
Жил как Фауст, как могущественный чародей, которого сам царь побаивался, а умер, как последний дурак. Как последний поэт.
Но это без вариантов. Нерентабельно, но одушевлено до последнего мгновения.
А теперь можно идти и шуршать от души последней листвой, невзирая на тревожные лица и груз ошибок трудных. Еще можно кататься на коньках, доставать кролика из-под полы или совершать другие мелкие чудеса, а не получается – так рассказывать кому-то про них сказки. Потому что каждое мгновенье по большому счету прекрасно, если ты вложил в него душу. Каждое. Пока тебе не сказали «спасибо, достаточно».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
А я вот теперь стою у кромки пруда и тыкаю в него палкой. Лед все-таки пока некрепкий. Но еще пара недель, и можно будет кататься на коньках. Представляешь, мой друг, до каких времен мы дожили: все надо терпеть. Потому что чудо, оказывается, теперь наступает в свой черед. Что тревожит.
Вот Брюс, например. Говорят, когда разъезжались гости, он садился на своего огромного орла и кружил над ночным загородом (ныне Монино), а потом и над Москвой. Наверное, вранье. Потому что многие говорят, что это никакой не орел был, а крылатая лошадь, которую он сконструировал в своей лаборатории и объезжал по ночам. Но в любом случае, мой практически неразличимый в подкравшихся сумерках друг, в любом случае он не мог, подобно нам, уронить голову на руки и пригорюниться: чуда, мол, не будет, не будет, хоть ты тресни. Возможно, у него еще оставались какие-то резервы, стоило лишь подняться повыше.
Прогулка вторая
«В Москву, в Москву», – решила я. За Брюсом. Ведь недаром же он кружил там в поисках чего-то, жег всю ночь огонь в своей Сухаревой башне, звенел ретортами и пугал припозднившихся прохожих силуэтом, мечущимся в окне.
Знаешь, что-то в этом городе есть. Какая-то утешительная блескучесть, мигание огней, осмысленных генпроектом и планом ГОЭЛРО. К Сухаревой башне, я решила, не поеду. Во-первых, потому что после смерти Брюса оттуда вывезли тридцать подвод его тайных книг и всяких «куриозных» вещиц. А во-вторых, потому что ее нет. Ее снесли, хотя и поговаривали, что самое главное Брюс в ее стенах замуровал. Я решила найти дом Брюса. У него же был родительский дом, он приезжал туда, наверное, оттаивать душой, выслушивать в сотый раз рассказ отца, как тот сидел мальцом на коленях деда, короля-освободителя. А может, он просто пил чай с сушками и радовал племянников и кухаркиных детей нехитрыми фокусами. Например, доставал из-за полы камзола кролика или превращал костяную пуговицу на сорочке в монету (золотую, естественно).
И я нашла этот дом, он вполне подходил под описание. Там светились окна и кто-то уже заваривал чай и доставал сушки. И вполне можно было представить, как по скату крыши клацали когти Брюсова орла (или же как он привязывал крылатого коня к печной трубе, а потом спускался по каминному воздуховоду, стряхивая париком нагар с обшлагов).
И самая главная примета наличествовала. Видишь ли, поговаривают, что самое главное замуровано не в Сухаревой башне, а здесь, вон за тем выступом. И пусть тебя не пугает его гробовидная форма. Потому что она вполне соответствует содержанию.
Я и сама, если честно, побаиваюсь. Тем более что стемнело. А из клуба неподалеку доносятся непохорошему низкочастотные камлания. Вообще-то есть мнение, что за этим камнем замурована Брюсиха. Будто темной ночью Брюс, отчаявшись достичь взаимопонимания, запихал ее в нишу, привалил камнем и для надежности скрепил заклинанием. И если какой-нибудь ответственный квартиросъемщик отвалит этот камень при евроремонте или невинный штукатур в люльке заденет плиту мастерком, то на него посыплется град таких отборных проклятий, которые только могут накопиться у стосковавшейся по интерактивному общению женщины за четыре века изоляции. Впрочем, это мнение убедительно только с точки зрения судопроизводства на бытовой почве. Скорее всего, за этой плитой находится сам Брюс. Говорят, это было его последнее распоряжение. Мне это кажется более убедительным, потому что все мало-мальски приличные мужчины дремлют, приваленные заклятыми камнями. Король Артур, например. Или Мерлин. Или Барбаросса. И если отвалить эти камни, то мир преобразится, что ли, заиграет своими лучшими гранями. Как это обычно и бывает при появлении более или менее пристойных мужчин.
Друг мой! Думаю, ты не осудишь меня за мою проделку. Потому что в такой гадкий вечер хочется изменить хоть что-то, особенно если под заветной плитой еще не стерты до конца какие-то цифры и знаки, которые при помощи опыта и, если повезет, гения, можно сложить в заветную формулу.
Я считала в уме, а потом писала прутиком на земле газона. Но кроме мелочного удовлетворения от того, что я знаю латинский счет и несколько греческих букв, ничего я не получила. И тогда я вызвала на помощь своего старого товарища Р., который знал про дома в этом городе все. Он приехал, рассмотрел сквозь очки дом, потом мои изыскания на глиноземе и высказался в том смысле, что чудо в данном месте и в данное время невозможно. Хотя бы потому, что это никакой не дом Брюса, а домыслы падких на сенсации обывателей. А то, что я приняла за последнее пристанище Брюса – руины солнечных часов. Гномон отодрали, а плита осталась. И цифры складывать необязательно. Это счет, сказал он, просто счет от одного до двенадцати, помноженный на местную широту.
Знаешь, когда-то моего товарища Р. любила прекрасная поэтесса с волосами, черными, как ночь, а сам товарищ Р. водил нас по городу, который всплывал, прекрасный, словно Кижи или Атлантида, из-под утюгов сталинской поры. А теперь он смотрит на каменные глыбы и говорит: не то. Не то. И куртка на нем все та же, только поистерлась и пуговицы болтаются. И я подумала, что древо жизни все-таки не вечно зеленеет, подошла и оторвала пуговицу, которая была совсем уж на соплях. Я решила, что пришью ее. А потом засунула ему в карман. Потому что вдруг еще найдется какая-нибудь чуткая поэтесса. В нашем положении, друг, нельзя пренебрегать никакими вероятностями. И в благодарность, что ли, за ничем не гарантированные вероятности, мой товарищ сказал, что знает, где настоящий дом Брюса. И отвел меня на Мясницкую.
Это был дом с подслеповатыми окнами, и каждому обывателю становилось очевидным, что здесь всем заправляла ключница. Что с января по апрель здесь уныло постились, а потом уныло же разговлялись Брюсовы дальние родственники и приживалы. Кроме того, дом находился во дворе бухгалтерии газеты, где мы с моим товарищем Р. неоднократно получали гонорары. Я, как алхимик алхимику, сказала ему: «Наше золото?– это не золото черни». И он согласно кивнул и повел меня прочь. Тем более что в этот момент некий мелкий демон из соседнего клуба зашел по неведомой нужде в Брюсов дворик и с ходу предложил нам подвергнуться демоническим утехам. А мы с моим товарищем укрылись в тени каменного льва, и он высказался в том смысле, что душе Фауста все равно где метаться: среди холодных пустот века просвещения или над руинами, оставленными сексуальной революцией. Но потом он все-таки сжалился и задал направление. Он знал еще один адрес, где молодой и блистательный Брюс начал творить свои чудеса. Возможно, сказал мой товарищ, пока душа еще не обломалась, а человек еще не знает, что станет Фаустом, и творятся самые блистательные штуки.
Это было в другом городе, но я подумала, что до утра доберусь. «Главное – башня. Ты же знаешь, дом Фауста всегда можно узнать по башне», – напутствовал меня мой товарищ. И еще он вручил мне воздушный шарик, чтобы мне не было одиноко в пути. Шарик он во вполне куртуазной форме отнял у демона…
Прогулка третья
Мой друг, я ехала, и не у кого было спросить дорогу. И?я, подобно Блезу Паскалю, не меньшему Фаусту, чем все вышеперечисленные, шептала: «Меня ужасает безмолвие пустот!» И шарик согласно кивал, пока совсем не сдулся к пяти утра. В зеркальце заднего вида я отметила, что сама неважно выгляжу. Но тут же утешила себя тем, что и Брюс не гнушался являться на торговой площади в обличье крокодила. Он там сначала при покупке фунта, например сахару или тех же сушек, знакомился с купцом, подмечал, как тот его обвешивает, а потом являлся знакомцу. Чтоб тому неповадно было.
Вообще-то в этом городе у меня есть два знакомца. Но они не по купеческой линии, в этом смысле они чисты, как младенцы. В этот город их пригнала та же нужда, что и всех, кто садится на ночные поезда, курит в тамбуре и уговаривает себя, что тревожится лишь потому, что не знает, хватит ли билетов в Эрмитаж. В?век просвещения моих знакомцев запросто приняли бы за Фаустов, а в наши времена они несут тяжкий крест последних романтиков сексуальной революции. Они ждали меня возле окраинной станции метро. И?оба были в кепках, потому что город все-таки пролетарский. Один из них сразу предложил идти штурмовать Зимний, потому что город революционный, а обстановка нервная, явно магнитная буря. Но другой предложил посмотреть достопримечательности, потому что это культурная столица. Он предложил начать с «Авроры». Потому что на «Авроре» есть телефон «Эрикссон» 1898 года. Но мне-то и по моему «Эрикссону» никто не звонит, ты же знаешь, поэтому мы с негодованием предложение отмели. Он еще что-то мямлил про VIP-сауны в трюме, где раньше что-то шептал кочегар кочегару, но мы решили прямиком к башне, только избавиться от авто. Потому что женщина с неуправляемым болидом на руках им была не нужна. Мы спрятали машину во дворе и присыпали номер листвой, чтобы не травмировать местных футбольных болельщиков и прочих граждан.
На набережной было несколько построек, одну из них местные называли Биржей, а та, которую мы искали, действительно была с башней. Это место очень любят дети, мой друг. Потому что они еще не столкнулись с перекособрюченностью, и им все кажется забавным. Как рассказы про Черную руку и чужие страшные сны. Это место называется Кунсткамера. Но на сей раз возле входа не было ни детей, ни якутов, которым прискучили мороженые мамонты. Потому что этот день был понедельник, а в понедельник доступ к Брюсовым азам закрыт. И нам ничего не оставалось, как сновать по городу на потрепанных крыльях просвещения и льнуть к достопримечательностям.
Это на самом деле культурный город. Там в кафешке официант так изогнулся над столиком, что я протянула ему руку. Думала, хочет приложиться. А он тарелку забрал. А потом мы пошли в магазин «Лё футюр», хотя я говорила, что лучше идти и смотреть на балетную пачку в витрине, потому что она ближе к культуре. Но мы пошли и долго смотрели, как местные жители покупают гадательные шарики. Шарики разрешалось опробовать перед покупкой. Граждане задавали вопрос, крутили шарик, и им выпадало: «Да! Да! Непременно! Как только, так сразу». Понятно, что шарики разлетались, как горячие пирожки. Мы с товарищами тоже крутанули. И нам выпало: «Нет, нет, никогда!»
А к той поре уже настал легкий сумрак в виде мелкой водной дисперсии, и вся эта промозглая Пальмира начала меречливо дробиться на осколки огней. Местные нищие разогнулись из коленно-локтевого состояния и разошлись по домам. Только трое слепых на станции «Садовая» пели под гармонь: «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно». И пели они с таким душераздирающим энтузиазмом, с такой убежденностью, что становилось ясно: они не вглядывались в подробности прекрасной жизни, и им никогда не выпадало «нет, нет, никогда». Естественно, мы хотели им подать. Но у них даже шапки не было. Они пели не за деньги, а от избытка.
Как фаусты, мы были полностью и безоговорочно разгромлены. А что ты хочешь, мон ами? Проклятый вопрос о том, что ничего не зеленеет, а хочется, а теория суха и бесполезна и – куда от этого деваться? – этот вопрос в «театральном прологе» задает сам Гете. Комедийному актеру. И скажи, может ли старый комедиант что-либо предпринять по этому поводу при помощи крови, чернил, пера и прочей писчебумажной ерунды? Естественно, нет. Он может сочувственно потрепать по локтю и высказаться в том смысле, что если зазеленеть?– то и девушки из цветов, и пробки из шампанского, и непожухлая трава, и извергающиеся фонтаны. Но?понять, как это прекрасно, можно только потом, когда ни опыт, ни ошибки никуда не денешь. Да и выбора нет, так что не парься, дорогой Гете… И вообще, ребята просто поспорили на твоего Фауста, сам же написал в «Прологе на небесах».
– Знаешь, – сказал мне один из последних романтиков, – в Иркутске по Интернету скупают души.
– И что предлагают?
– Деньги, естественно.
– Почем берут?
– Да так, сущая безделица…
– «Нет, нет, никогда!» – вскричал второй знакомец.
И через сорок пять минут мы уже ломились в двери Кунсткамеры, потому что у этого знакомца по праву прописки были кое-какие резервы. Мы шли по полутемным залам, и нас сопровождали ученая дама и культурный милиционер (последний – мелко крестясь на колбы с сиамскими близнецами). А когда мы прошли насквозь, дама, потрясенная нашей тягой к просвещению, подарила нам проспект об этой башне.
Там было про императора, создателя сего. Про немецких коллекционеров. Про подаренные коллекции. Про особо уникальных уродов и про первую трепанацию черепа.
А про Брюса там не было ни слова.
И от души отлегло. Потому что не мог настоящий Фауст, настоящий маг и чародей натащить сюда столько гомункулюсов и бросить их неодушевленными.
Мой дорогой друг! Если в этот ночной час ты еще не сразил себя наповал донормилом или не разобрал на фрагменты девушку из цветов, послушай. Когда Гете начинал писать про Фауста, он искренне верил, что истина неизбежна. А под конец жизни он жил в мезонине своего собственного особняка, в цветочном павильоне, с плохо образованной и далеко не юной помощницей по хозяйству, которую высокоученые поклонницы поэта дразнили колбасой в очках. И совсем не был уверен, что истина – это уж такое счастье. Или такая уж истина.
Потому что душа за время жизни приобретает человеческие черты. Она привязывается к несовершенным объектам. Она въедается в каждое слово, в каждый смущенный жест, в детали пейзажа. И прочие мгновенья, несущественные с точки зрения вечности. А так же – от широты, что ли, или из жалости к подопечным – в холодные бездны, солнце и светила. Что экономически нерентабельно, в отличие от вечного двигателя. Но осмысленно, в отличие от него же.
Это потом ее рефлексирующие клиенты старательно доказывают в алхимических лабораториях и, если повезет с гением – в стихах. Истинное золото, суть вещей. Что движет солнце и светила, как неоднократно говаривал Дант, такой же пограничник, как все упомянутые.
Тот же Брюс мог до конца жизни блистать в холодном и прямолинейном городе, жить безбедно благодаря «Красному льву» и окружить себя сонмом молчаливых и благоухающих дев. Но он предпочел другое.
История про ссору с Брюсихой была, скорее всего, враньем. Все-таки было что-то такое в ее лице, от чего Брюс бросал свои общественные чудеса, замирал в умилении на пороге ее комнаты, когда та сидела перед трельяжем. А вечерами совершал для нее всякие хозяйственные чудеса. Может, снег в крем-брюле превращал. И горевал, что недолго он ее этим радовать сможет. Потому что Брюс к моменту чародейства давно уже пережил свою блистательную молодость. Но у него же было снадобье, ты помнишь? И решил он его испробовать на человеке. Поймал своего старого помощника, который при нем всю жизнь реторты держал, изрубил на куски, положил в бочку в кладовке, а потом этим порошком посыпал. И вышел тот преображенным: косая сажень в плечах, никакого кризиса, никакого возраста. Брюс удовлетворился результатами и научил того, как совершать опус магнум. Только, говорит, ты побыстрее управляйся, потому что я хочу порадовать свою прелестную жену. Я хочу с нею на коньках кататься и про звездную пыль ей стихи писать, а не трактаты. И глупые клятвы ей при луне давать. С тем и лег в бочку. А?жена пришла полюбопытствовать: что опять ее муж затеял, зачем так надолго запропастился? Заходит, а ей прекрасный юноша объясняет: так, мол, и так. А она, наверное, подумала, что тот восстанет из бочки, и с удвоенной силой начнет куролесить – на крылатом коне гарцевать и устраивать такие снегопады и заносы, что ни с одним околоточным не договоришься. И юноша был в общем-то вполне в ее вкусе. Она решила, наверное, что лучшее – враг хорошего, отняла у беспринципного склянку и хлопнула ее об пол… Был Брюс и не стало.
Жил как Фауст, как могущественный чародей, которого сам царь побаивался, а умер, как последний дурак. Как последний поэт.
Но это без вариантов. Нерентабельно, но одушевлено до последнего мгновения.
А теперь можно идти и шуршать от души последней листвой, невзирая на тревожные лица и груз ошибок трудных. Еще можно кататься на коньках, доставать кролика из-под полы или совершать другие мелкие чудеса, а не получается – так рассказывать кому-то про них сказки. Потому что каждое мгновенье по большому счету прекрасно, если ты вложил в него душу. Каждое. Пока тебе не сказали «спасибо, достаточно».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29