Может, я плакала от страха. Потому что за этот аванс еще непонятно, чем расплачиваться. Но потом подумала: насрать. И стала плакать просто от счастья. Потому что, как выясняется, счастье – это осознание того, что ничего не останется.
Когда отлив, этот мыс вырастает в многоярусный балкон. Его ярусы так изгрызены прибоем, что сами уже напоминают черную каменную пену. Его плато изрезано руслами. В них остаются гуппи и тритоны. По камню надо идти босиком. Он такой теплый, что с щекоткой впитывает влагу со стоп. В шесть утра прибудет вода. Балкон зальет, гуппи унесет в море, камень, уйдя под воду, зашипит и остынет. Унесет даже ногу ангела. Вот так.
В полшестого, когда на камне еще можно сидеть, поджав ноги, нет красок. Только свет. Из-за Гибралеона выскальзывает каноэ и катится по черной воде, как перо по гладкой столешнице. Как хорош был бы парус над лодкой, думаю я. Да какой тут парус, полный штиль. Но кто-то неведомый уже поднял парус. И он тлеет на ч/б этого рассвета, как какой-то глупый избыточный лепесток. А потом включают цвет, все это открыточное излишество. И это даже бессмысленно запоминать. Потому что никто не поверит.
Наверное, надо остаться. Потому что ничего не жалко: ни несуществующей Европы, ни зарплаты, ни музыкального центра, ни ипотечного кредитования. Даже себя не жалко. Если я останусь на этом мысу и засохну, как вобла, а потом умру, то я этого даже не замечу. Потому что на Гибралеоне как-то не бросаешься в глаза.
На пляже я нашла Палыча. Он сказал, что ему показалось, будто он тоже плакал. Врал наверняка. Палыч плакал, только когда ему в глаза попали стрекательные клетки медузы. Он сказал, что хорошо бы остаться. Мы сидели, смотрели в океан и надеялись, что лодочник Ян заблудился. Что его носит теперь где-то у берегов Чили, а мы сгинем тут. Без возврата. Без Европы. Без сознания. Без стыда.
Палыч сказал, что готов подносить канистры с бензином лодочникам. Он сказал, что готов перекрашивать «Баргузин». Я сказала, что хотела бы остаться здесь и быть летчиком малой авиации. Я бы носилась в любую непогоду, подо мной плескались бы киты, старики и море. Еще у меня была бы карта. И я время от времени смотрела бы на нее, и мне становилось легче: карты для местной авиации очень подробные. Я в любой момент могла бы убедиться, что Гибралеон существует. Из меня вышел бы идеальный летчик. Потому что я даже в хорошую погоду не читаю газет.
Бокас дель Торо
Если оседать, то на Бокасе. Как этот чудик, который по главной улице возит на веревочке действующую модель самолета. Говорят, это бывший оператор французского сюрвайвера, приехал, окончательно сбрендил и остался. Но он утверждает, что абсолютно здоров. Он думает, что он – отставной диспетчер местного аэропорта.
За четыре года он ни капли не изменился. Ночевать он уходит в служебку бильярдной «Луп», потому что «Луп» держит его соотечественница. Матильда. Она обожает приваживать в «Луп» европейцев, она готовит им пина-коладу, потом танцует на барной стойке, рискуя попасть руками в вентилятор, а потом засыпает на бильярдном столе.
«Барко ундидо» тоже не изменился. И его хозяева. Они по-прежнему похожи друг на друга как две капли, а вместе похожи на Артемия Троицкого. Четыре года назад мы выяснили, что «барко ундидо» – значит «потонувший корабль», он потонул прямо у берега, рядом с баром братьев. Впрочем, тогда же мы выяснили, что они никакие не братья: один приехал из Кентукки, а другой?– из Огайо. Когда из бара уходит последний посетитель, а тех, которые не могут уйти, раскладывают по гамакам на заднем дворе, братья заводят свой тримаран и под вопли Боба Марли уносятся в беспросветную морскую тьму. Лодочники говорят, что они поехали на Бастиментос. Потому что на Бастиментосе растет сенсимилья, и это знают все. Но утром береговые службы обнаруживают братьев в самых неожиданных точках Карибского бассейна и буксируют их на Бокас, привычно укоряя авантюристов, мол, куда вас опять черти понесли. А братья твердят, что им – на Ямайку. Но покорно возвращаются. Потому что их держит недвижимость. Потонувший корабль.
Утром Матильду можно встретить на пустынном городском пляже. Она ходит по кромке прибоя и кричит на волны.
Говорят, Бокас – первый остров, где высадился Колумб. Но есть версия, что задолго до Колумба здесь побывал другой европеец, безбашенный ирландец святой Брандан. Брандан составил приблизительную карту этих мест, которую назвал «план блаженных островов». Наверное, Колумб не раз сверялся с этой картой, а когда сошел на Бокасе, то сказал: «Ну надо же, ни капли не изменился!»
Палыч говорит, что на Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые уехали.
Это, конечно, не так. На Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые сюда никогда не приезжали.
На главной улице стоит пожарная часть, пожарники выгнали из ангара красную машину и целыми днями в этом ангаре орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером они забиваются в пожарную машину и едут на танцы на Феерию дель Маре. Феерия идет вдоль моря и упирается в баскетбольную площадку. Там местные мужчины орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером, когда на площадке дискотека, они собираются в забегаловке, где чадно пахнет пережженным маслом, и смотрят телевизор. Один раз я видела, как они смотрели фильм про Вторую мировую войну во Франции. Они смотрели, как дети смотрят «Звездные войны». По выходным все мужчины (исключая старого негра, но включая пожарников) собираются в церкви, которую построили очередные миссионеры в трогательном, хоть и бесполезном порыве. Они собираются и играют там на барабанах. Старый негр по вечерам играет на саксофоне. Он разучил «Саммертайм» и играет ее удручающе плохо. Но ни капли не парится по этому поводу, даже предлагает всем желающим сыграть эту композицию на их дне рождения или похоронах.
У них есть незыблемые ценности. Это хорошие лодочные моторы, бойцовские петухи и праздник всех святых.
Они живут, как хотят.
У них тряпье из ситца, они смотрят телевизор в кафе, потому что мало у кого есть телевизоры. Но у них есть все для счастья. Потому что, оказывается, для счастья мало нужно.
У них всегда саммертайм. А это чистый эндорфин.
Я своими глазами видела, как Палыч бросал с причала деньги. Он бросил даже двухдолларовую купюру, хотя утверждал, что именно эту купюру надо носить в кошельке, чтобы не переводились деньги.
У нас был самолет через полчаса, а мы все копались на причале, видно, хотели остаться.
Бес сомнения. Бес возврата. Бес Европы.
Ничего тебе здесь не напомнит об этом, и не надейся. Но когда ты будешь месить ногами раскляклый картон на Ярославском оптовом рынке, неотличимая от других теток этой полосы, давно и безнадежно проигравших битву за эндорфин, вспомни, чего ты достигла, дорогая Аглая. Как на скрипучем, прогнившем причале пахло рыбой, орхидеей, водой и бензином, а ты запихивала в бутылку это письмо. А потом подумала: «Стоп, надо же подписаться». Но это было самым трудным. Потому что есть места, которые меняют тебя до неузнаваемости, и ты не помнишь, кто ты и что ты. И тебе, по большому счету, это безразлично. На футболке, утратившей цвет и форму, еще читалась надпись. И это было спасением. Ну конечно же! «Май нэйм из Панама».
Наверное, мы извращенцы. Нам доставляет огромное рефлексивное удовольствие утрачивать рай.
Часть третья
(В письмах к Доктору)
Письмо первое
Здравствуйте, Доктор! Вы хотели узнать, как Берлин. Высылаю вам карту, там все подробно. Ничего более вразумительного сообщить не могу, потому что реальность – это что-то, данное нам в ощущениях. Из ощущений – только желание купить шерстяные носки, потому что весна выдалась на редкость скверная. Не уговаривайте меня, я и сама вижу, что это не Баден-Баден, и не уповаю на яблони в цвету. Берлинцы развесили на деревьях крашеные яйца, не надеясь, видно, что вырастет что-нибудь более убедительное. Когда ветер с Балтики, Доктор, когда дождь сечет параллельно тротуару, а суровые пролетарские лица из-под капюшонов смотрят на твои сандалии с какой-то злорадной назидательностью, так и вспоминается Питер. Но о Питере или хорошо, или никак, поэтому скажу только одно: спасибо за присланные ролики. Они не промокают. В них я чувствую себя гораздо увереннее, встречаясь лицом к лицу с велосипедистами. Потому что права человека в этой стране зашли так далеко, что у велосипедистов появились суверенные территории, и один неверный шаг влево или вправо по тротуару приравнивается к их узурпации. Отношение к человеку на роликах, видно, еще не прописано в билле о правах, поэтому в последний момент они все-таки отворачивают.
Конечно, можно было бы не рисковать и пользоваться муниципальным транспортом, но это очень накладно. Потому что в первый раз меня оштрафовали за то, что я не пробила билет в специальном ящичке, а во второй?– за то, что я сделала это восемь раз, на каждой станции. Причем оба раза на сорок евро.
Доктор, мне хотелось бы добраться до Бранденбургских ворот, мне хотелось бы лежать на скамейке под липами на Унтер-ден-Линден и петь «…где-то далеко сейчас как в детстве тепло…», мне хотелось бы, в конце концов, дойти до Рейхстага, потому что такова традиция. Но это практически невозможно, потому что у меня страшный языковой барьер и заветные слова «шкриббле, шкраббле» не имеют уже на местного жителя магического действия. Один пожилой господин, правда, сжалился надо мной и признался, что он немного понимает по-русски. Но, прикинув, сколько ему лет, я сочла политически некорректным спрашивать, где и при каких обстоятельствах он его выучил. Из тех же соображений я не спросила его, где здесь Рейхстаг. Он вынес во двор, где я заблудилась, термос с кофе и бутерброд, и я в благодарность рассказала ему, что мою маму в годы ее младенчества купал в лохани немец, потому что моя мама родилась на оккупированной территории. Он сказал, что до Рейхстага теперь можно добраться на метро. А я подумала, что в этом городе легче по звездам. Но небо было затянуто какой-то серой ряской, и шел почти что снег. Поэтому-то я и осталась сидеть на лавочке во дворе тихого пригорода Шпандау и смотреть на утку. Утка зябко горбилась в холодных водах Шпрее. Я бросила ей бутерброд, потому что она производила впечатление Серой Шейки, которая так и не ушла от злой судьбы.
Письмо второе
Доктор, слово «регенширм», которому вы столь любезно пытались меня обучить, мне не пригодится. Потому что небо над Берлином наконец-то прояснилось. Думаю, что если бы мне удалось добраться до Потстдамерплатц, где за двадцать евро можно подняться на воздушном шаре, то с высоты птичьего полета я бы чудесным образом собрала воедино пазлы этого города, а заодно смогла бы обнаружить своего приятеля, сгинувшего третьего дня в «КДВ».
Сначала я думала, что он ушел туда из ностальгии по респектабельности. Потому что в годы моего детства было приличным, вернувшись из-за границы, щеголять с целлофановыми пакетами «Тати» или «КДВ». Но он и без пакетов был приличным человеком. И пореспектабельней нас с вами, доктор. Скорее всего, его сгубила беспечность инородца, попавшего в лабиринт Берлина. Думаю, местные жители создали лабиринт не без умысла. Это все из-за стены. Видела я эту стену в разрезе: ничего особенного, хлипкая арматура, бетон крошится. Толщина – сантиметров пятнадцать. Я даже на сувенирах решила сэкономить. У нас каждый детсад такой обнесен. Но это как с ветрянкой: так и тянет сказать о ней свысока, когда позор зеленых пятен остался в зеркале двадцатилетней давности. Берлинцы не терпят слепых брандмауэров, это вам не Питер. Стены они разрисовывают. И это обнадеживает: за каждой такой стеной мнится мир папы Карло, гарантирующий все, абсолютно все, а не какой-нибудь экзистенциальный кошмар на улице Достоевского. То же и с пространством. Главное для берлинца что, Доктор? Чтобы даже намека не было, что сейчас что-то кончится и во что-то упрется. Историческая клаустрофобия. Если метро – так чтобы не выбраться, если трамвай – то никаких конечных и перерывов на ночь, если улица – то чтобы не оторваться, глаз не поднять. И вот мы, с беспечностью людей, у которых каждое десятилетие – конец великой эпохи, у которых руины возведены в главный архитектурный принцип, попадаемся на эту удочку. Начинается все с ерунды, я же помню, как это было с моим сгинувшим товарищем. Он вышел за сигаретами и сказал, что больше никогда, потому что дорого. А потом началось: «Эйч энд Эм» – джинсы для жены, «Пимки» – легкомысленное тряпье для детей-тинейджеров. Следующая дверь – забегаловка, быстро перекусить – и за демисезонным пальто. И вот он уже мечется где-то, бедный, в веренице магазинов, среди рядов вешалок, как моль в шкафу.
Я, Доктор, хотела только на Хакешер Маркт и обратно. Мне надо было в панковский магазин. Я хотела купить там для дочки ожерелье из голов Барби. Но я промахнулась, и меня вынесло к этому чертову лабиринту и несло по нему, как по трубе, пока не выкинуло около эротического музея и одноименного же магазина. То есть это я потом поняла. А сначала увидела в витрине костюм зайчика и вспомнила, как в прошлом году намучилась с костюмом снежинки для детского сада, и решила зайти. И страшно опечалилась. Это все от одиночества, Доктор. От иллюзии, что ничего ни с чем не встретится, что между всеми кварталами – фантом этой проклятой стены. И я вышла, впечатленная. И тут-то я его увидела. Он стоял с четырьмя пакетами «КДВ», и в каждом было по кожаной куртке. Он заставил меня сдать костюм зайчика, потому что знает места, где это дешевле дают. И сказал: «Пойдем в „КДВ“, там людно». В «КДВ» его, кажется, знали. А я жалась к эскалаторам, пока нас не вознесло к отделу сыров, но мы устремились выше, потому что сожрать такое изобилие и сохранить человеческое достоинство доступно только французам. И когда мы поднялись в стеклянный аквариум пентхауза, он купил бутылку клубничного шампанского. Он хотел выпить за лайковую куртку, любуясь видами. Но мы посмотрели сквозь стену и выпили за все. За компромисс прозрачных стен, за тотальное подавление одиночества валом перепроизводства. И конечно же за вид, доктор.
Потому что все со всем соединилось. Западная окраина с пряничными домиками и фрау, у которых волосы посыпаны сахарной пудрой. Они едят свои штрудели уже целую вечность. И чтобы не разочаровывать их иллюзорностью кондитерского бессмертия, власти округа поставили рядом с кафе три английских телефонных автомата времен раздела Берлина.
Восточная окраина, где старый панк с седым ирокезом, позвякивающий металлическими заклепками на браслетах, как бронтозавр чешуей, тащит за руку пятилетнего внука-панка… И центр, где на полянке у Рейхстага валяется с книгой художница Катя, с утра искусно соорудившая чалму из рэпперских штанов своего сына-раздолбая. И все они (как, впрочем, и мы, Доктор) полны решимости выжить, как всякие вымирающие виды. И отсюда, с крыши «КДВ», создается иллюзия, что это возможно. Потому что, как выясняется, город один. И?не такой уж большой. И сейловое тряпье, Доктор, можно скупать безнаказанно. Потому что сверху эти ребяческие шалости совершенно незаметны.
Письмо третье
Доктор, в берлинском метро есть своя прелесть. Здесь сиденья обтянуты той же ворсистой тканью, что и в моем автомобиле. Это напоминает мне о родине, о том, что все-таки надо купить пылесос и запретить пассажирам вставать на кресла ногами. В берлинском метро, чтобы открыть дверь, нужно нажать на кнопку. И если вы, Доктор, забыли, не знали или потеряли интерес к пункту назначения, то никакой автоматически разверзнутый зев не напомнит вам о вашем топографическом кретинизме.
Кроме того, здешняя подземка подтверждает императив о непознаваемости мира. И не говорите, Доктор, что это особенности моей натуры.
Мой друг Палыч, например, даже не пытается зайти в метро трезвым, потому что космополиту в состоянии мерцающего сознания нечего уповать на путеводную букву «М», как во всех прочих городах Европы, а приходится промахиваться и возвращаться к неверной и блеклой «U». Метро, Доктор, здесь называется у-бан.
Палыч – цивилизованный человек и цельная личность. Как-то он потерял на парижской станции «Рю де Ге» жену и звал ее: «Алла! Ал-ла!», а пугливые парижане кидались прочь и многие даже прятались за газетные автоматы, ожидая взрыва. Ибо вид Палыча в бандане с огурцами, купленной в Стамбуле, был, несомненно, мятежен. Да и в его криках нежности было несоизмеримо меньше, чем отчаянья.
А еще раз в далекой карибской стране он беседовал с девушкой с бархатной кожей. Эта кожа шесть часов назад была покрыта серебристой лайкрой, ибо девушка была лучшей тамбурмажоркой на празднике независимости этой маленькой и достаточно задрипанной страны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Когда отлив, этот мыс вырастает в многоярусный балкон. Его ярусы так изгрызены прибоем, что сами уже напоминают черную каменную пену. Его плато изрезано руслами. В них остаются гуппи и тритоны. По камню надо идти босиком. Он такой теплый, что с щекоткой впитывает влагу со стоп. В шесть утра прибудет вода. Балкон зальет, гуппи унесет в море, камень, уйдя под воду, зашипит и остынет. Унесет даже ногу ангела. Вот так.
В полшестого, когда на камне еще можно сидеть, поджав ноги, нет красок. Только свет. Из-за Гибралеона выскальзывает каноэ и катится по черной воде, как перо по гладкой столешнице. Как хорош был бы парус над лодкой, думаю я. Да какой тут парус, полный штиль. Но кто-то неведомый уже поднял парус. И он тлеет на ч/б этого рассвета, как какой-то глупый избыточный лепесток. А потом включают цвет, все это открыточное излишество. И это даже бессмысленно запоминать. Потому что никто не поверит.
Наверное, надо остаться. Потому что ничего не жалко: ни несуществующей Европы, ни зарплаты, ни музыкального центра, ни ипотечного кредитования. Даже себя не жалко. Если я останусь на этом мысу и засохну, как вобла, а потом умру, то я этого даже не замечу. Потому что на Гибралеоне как-то не бросаешься в глаза.
На пляже я нашла Палыча. Он сказал, что ему показалось, будто он тоже плакал. Врал наверняка. Палыч плакал, только когда ему в глаза попали стрекательные клетки медузы. Он сказал, что хорошо бы остаться. Мы сидели, смотрели в океан и надеялись, что лодочник Ян заблудился. Что его носит теперь где-то у берегов Чили, а мы сгинем тут. Без возврата. Без Европы. Без сознания. Без стыда.
Палыч сказал, что готов подносить канистры с бензином лодочникам. Он сказал, что готов перекрашивать «Баргузин». Я сказала, что хотела бы остаться здесь и быть летчиком малой авиации. Я бы носилась в любую непогоду, подо мной плескались бы киты, старики и море. Еще у меня была бы карта. И я время от времени смотрела бы на нее, и мне становилось легче: карты для местной авиации очень подробные. Я в любой момент могла бы убедиться, что Гибралеон существует. Из меня вышел бы идеальный летчик. Потому что я даже в хорошую погоду не читаю газет.
Бокас дель Торо
Если оседать, то на Бокасе. Как этот чудик, который по главной улице возит на веревочке действующую модель самолета. Говорят, это бывший оператор французского сюрвайвера, приехал, окончательно сбрендил и остался. Но он утверждает, что абсолютно здоров. Он думает, что он – отставной диспетчер местного аэропорта.
За четыре года он ни капли не изменился. Ночевать он уходит в служебку бильярдной «Луп», потому что «Луп» держит его соотечественница. Матильда. Она обожает приваживать в «Луп» европейцев, она готовит им пина-коладу, потом танцует на барной стойке, рискуя попасть руками в вентилятор, а потом засыпает на бильярдном столе.
«Барко ундидо» тоже не изменился. И его хозяева. Они по-прежнему похожи друг на друга как две капли, а вместе похожи на Артемия Троицкого. Четыре года назад мы выяснили, что «барко ундидо» – значит «потонувший корабль», он потонул прямо у берега, рядом с баром братьев. Впрочем, тогда же мы выяснили, что они никакие не братья: один приехал из Кентукки, а другой?– из Огайо. Когда из бара уходит последний посетитель, а тех, которые не могут уйти, раскладывают по гамакам на заднем дворе, братья заводят свой тримаран и под вопли Боба Марли уносятся в беспросветную морскую тьму. Лодочники говорят, что они поехали на Бастиментос. Потому что на Бастиментосе растет сенсимилья, и это знают все. Но утром береговые службы обнаруживают братьев в самых неожиданных точках Карибского бассейна и буксируют их на Бокас, привычно укоряя авантюристов, мол, куда вас опять черти понесли. А братья твердят, что им – на Ямайку. Но покорно возвращаются. Потому что их держит недвижимость. Потонувший корабль.
Утром Матильду можно встретить на пустынном городском пляже. Она ходит по кромке прибоя и кричит на волны.
Говорят, Бокас – первый остров, где высадился Колумб. Но есть версия, что задолго до Колумба здесь побывал другой европеец, безбашенный ирландец святой Брандан. Брандан составил приблизительную карту этих мест, которую назвал «план блаженных островов». Наверное, Колумб не раз сверялся с этой картой, а когда сошел на Бокасе, то сказал: «Ну надо же, ни капли не изменился!»
Палыч говорит, что на Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые уехали.
Это, конечно, не так. На Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые сюда никогда не приезжали.
На главной улице стоит пожарная часть, пожарники выгнали из ангара красную машину и целыми днями в этом ангаре орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером они забиваются в пожарную машину и едут на танцы на Феерию дель Маре. Феерия идет вдоль моря и упирается в баскетбольную площадку. Там местные мужчины орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером, когда на площадке дискотека, они собираются в забегаловке, где чадно пахнет пережженным маслом, и смотрят телевизор. Один раз я видела, как они смотрели фильм про Вторую мировую войну во Франции. Они смотрели, как дети смотрят «Звездные войны». По выходным все мужчины (исключая старого негра, но включая пожарников) собираются в церкви, которую построили очередные миссионеры в трогательном, хоть и бесполезном порыве. Они собираются и играют там на барабанах. Старый негр по вечерам играет на саксофоне. Он разучил «Саммертайм» и играет ее удручающе плохо. Но ни капли не парится по этому поводу, даже предлагает всем желающим сыграть эту композицию на их дне рождения или похоронах.
У них есть незыблемые ценности. Это хорошие лодочные моторы, бойцовские петухи и праздник всех святых.
Они живут, как хотят.
У них тряпье из ситца, они смотрят телевизор в кафе, потому что мало у кого есть телевизоры. Но у них есть все для счастья. Потому что, оказывается, для счастья мало нужно.
У них всегда саммертайм. А это чистый эндорфин.
Я своими глазами видела, как Палыч бросал с причала деньги. Он бросил даже двухдолларовую купюру, хотя утверждал, что именно эту купюру надо носить в кошельке, чтобы не переводились деньги.
У нас был самолет через полчаса, а мы все копались на причале, видно, хотели остаться.
Бес сомнения. Бес возврата. Бес Европы.
Ничего тебе здесь не напомнит об этом, и не надейся. Но когда ты будешь месить ногами раскляклый картон на Ярославском оптовом рынке, неотличимая от других теток этой полосы, давно и безнадежно проигравших битву за эндорфин, вспомни, чего ты достигла, дорогая Аглая. Как на скрипучем, прогнившем причале пахло рыбой, орхидеей, водой и бензином, а ты запихивала в бутылку это письмо. А потом подумала: «Стоп, надо же подписаться». Но это было самым трудным. Потому что есть места, которые меняют тебя до неузнаваемости, и ты не помнишь, кто ты и что ты. И тебе, по большому счету, это безразлично. На футболке, утратившей цвет и форму, еще читалась надпись. И это было спасением. Ну конечно же! «Май нэйм из Панама».
Наверное, мы извращенцы. Нам доставляет огромное рефлексивное удовольствие утрачивать рай.
Часть третья
(В письмах к Доктору)
Письмо первое
Здравствуйте, Доктор! Вы хотели узнать, как Берлин. Высылаю вам карту, там все подробно. Ничего более вразумительного сообщить не могу, потому что реальность – это что-то, данное нам в ощущениях. Из ощущений – только желание купить шерстяные носки, потому что весна выдалась на редкость скверная. Не уговаривайте меня, я и сама вижу, что это не Баден-Баден, и не уповаю на яблони в цвету. Берлинцы развесили на деревьях крашеные яйца, не надеясь, видно, что вырастет что-нибудь более убедительное. Когда ветер с Балтики, Доктор, когда дождь сечет параллельно тротуару, а суровые пролетарские лица из-под капюшонов смотрят на твои сандалии с какой-то злорадной назидательностью, так и вспоминается Питер. Но о Питере или хорошо, или никак, поэтому скажу только одно: спасибо за присланные ролики. Они не промокают. В них я чувствую себя гораздо увереннее, встречаясь лицом к лицу с велосипедистами. Потому что права человека в этой стране зашли так далеко, что у велосипедистов появились суверенные территории, и один неверный шаг влево или вправо по тротуару приравнивается к их узурпации. Отношение к человеку на роликах, видно, еще не прописано в билле о правах, поэтому в последний момент они все-таки отворачивают.
Конечно, можно было бы не рисковать и пользоваться муниципальным транспортом, но это очень накладно. Потому что в первый раз меня оштрафовали за то, что я не пробила билет в специальном ящичке, а во второй?– за то, что я сделала это восемь раз, на каждой станции. Причем оба раза на сорок евро.
Доктор, мне хотелось бы добраться до Бранденбургских ворот, мне хотелось бы лежать на скамейке под липами на Унтер-ден-Линден и петь «…где-то далеко сейчас как в детстве тепло…», мне хотелось бы, в конце концов, дойти до Рейхстага, потому что такова традиция. Но это практически невозможно, потому что у меня страшный языковой барьер и заветные слова «шкриббле, шкраббле» не имеют уже на местного жителя магического действия. Один пожилой господин, правда, сжалился надо мной и признался, что он немного понимает по-русски. Но, прикинув, сколько ему лет, я сочла политически некорректным спрашивать, где и при каких обстоятельствах он его выучил. Из тех же соображений я не спросила его, где здесь Рейхстаг. Он вынес во двор, где я заблудилась, термос с кофе и бутерброд, и я в благодарность рассказала ему, что мою маму в годы ее младенчества купал в лохани немец, потому что моя мама родилась на оккупированной территории. Он сказал, что до Рейхстага теперь можно добраться на метро. А я подумала, что в этом городе легче по звездам. Но небо было затянуто какой-то серой ряской, и шел почти что снег. Поэтому-то я и осталась сидеть на лавочке во дворе тихого пригорода Шпандау и смотреть на утку. Утка зябко горбилась в холодных водах Шпрее. Я бросила ей бутерброд, потому что она производила впечатление Серой Шейки, которая так и не ушла от злой судьбы.
Письмо второе
Доктор, слово «регенширм», которому вы столь любезно пытались меня обучить, мне не пригодится. Потому что небо над Берлином наконец-то прояснилось. Думаю, что если бы мне удалось добраться до Потстдамерплатц, где за двадцать евро можно подняться на воздушном шаре, то с высоты птичьего полета я бы чудесным образом собрала воедино пазлы этого города, а заодно смогла бы обнаружить своего приятеля, сгинувшего третьего дня в «КДВ».
Сначала я думала, что он ушел туда из ностальгии по респектабельности. Потому что в годы моего детства было приличным, вернувшись из-за границы, щеголять с целлофановыми пакетами «Тати» или «КДВ». Но он и без пакетов был приличным человеком. И пореспектабельней нас с вами, доктор. Скорее всего, его сгубила беспечность инородца, попавшего в лабиринт Берлина. Думаю, местные жители создали лабиринт не без умысла. Это все из-за стены. Видела я эту стену в разрезе: ничего особенного, хлипкая арматура, бетон крошится. Толщина – сантиметров пятнадцать. Я даже на сувенирах решила сэкономить. У нас каждый детсад такой обнесен. Но это как с ветрянкой: так и тянет сказать о ней свысока, когда позор зеленых пятен остался в зеркале двадцатилетней давности. Берлинцы не терпят слепых брандмауэров, это вам не Питер. Стены они разрисовывают. И это обнадеживает: за каждой такой стеной мнится мир папы Карло, гарантирующий все, абсолютно все, а не какой-нибудь экзистенциальный кошмар на улице Достоевского. То же и с пространством. Главное для берлинца что, Доктор? Чтобы даже намека не было, что сейчас что-то кончится и во что-то упрется. Историческая клаустрофобия. Если метро – так чтобы не выбраться, если трамвай – то никаких конечных и перерывов на ночь, если улица – то чтобы не оторваться, глаз не поднять. И вот мы, с беспечностью людей, у которых каждое десятилетие – конец великой эпохи, у которых руины возведены в главный архитектурный принцип, попадаемся на эту удочку. Начинается все с ерунды, я же помню, как это было с моим сгинувшим товарищем. Он вышел за сигаретами и сказал, что больше никогда, потому что дорого. А потом началось: «Эйч энд Эм» – джинсы для жены, «Пимки» – легкомысленное тряпье для детей-тинейджеров. Следующая дверь – забегаловка, быстро перекусить – и за демисезонным пальто. И вот он уже мечется где-то, бедный, в веренице магазинов, среди рядов вешалок, как моль в шкафу.
Я, Доктор, хотела только на Хакешер Маркт и обратно. Мне надо было в панковский магазин. Я хотела купить там для дочки ожерелье из голов Барби. Но я промахнулась, и меня вынесло к этому чертову лабиринту и несло по нему, как по трубе, пока не выкинуло около эротического музея и одноименного же магазина. То есть это я потом поняла. А сначала увидела в витрине костюм зайчика и вспомнила, как в прошлом году намучилась с костюмом снежинки для детского сада, и решила зайти. И страшно опечалилась. Это все от одиночества, Доктор. От иллюзии, что ничего ни с чем не встретится, что между всеми кварталами – фантом этой проклятой стены. И я вышла, впечатленная. И тут-то я его увидела. Он стоял с четырьмя пакетами «КДВ», и в каждом было по кожаной куртке. Он заставил меня сдать костюм зайчика, потому что знает места, где это дешевле дают. И сказал: «Пойдем в „КДВ“, там людно». В «КДВ» его, кажется, знали. А я жалась к эскалаторам, пока нас не вознесло к отделу сыров, но мы устремились выше, потому что сожрать такое изобилие и сохранить человеческое достоинство доступно только французам. И когда мы поднялись в стеклянный аквариум пентхауза, он купил бутылку клубничного шампанского. Он хотел выпить за лайковую куртку, любуясь видами. Но мы посмотрели сквозь стену и выпили за все. За компромисс прозрачных стен, за тотальное подавление одиночества валом перепроизводства. И конечно же за вид, доктор.
Потому что все со всем соединилось. Западная окраина с пряничными домиками и фрау, у которых волосы посыпаны сахарной пудрой. Они едят свои штрудели уже целую вечность. И чтобы не разочаровывать их иллюзорностью кондитерского бессмертия, власти округа поставили рядом с кафе три английских телефонных автомата времен раздела Берлина.
Восточная окраина, где старый панк с седым ирокезом, позвякивающий металлическими заклепками на браслетах, как бронтозавр чешуей, тащит за руку пятилетнего внука-панка… И центр, где на полянке у Рейхстага валяется с книгой художница Катя, с утра искусно соорудившая чалму из рэпперских штанов своего сына-раздолбая. И все они (как, впрочем, и мы, Доктор) полны решимости выжить, как всякие вымирающие виды. И отсюда, с крыши «КДВ», создается иллюзия, что это возможно. Потому что, как выясняется, город один. И?не такой уж большой. И сейловое тряпье, Доктор, можно скупать безнаказанно. Потому что сверху эти ребяческие шалости совершенно незаметны.
Письмо третье
Доктор, в берлинском метро есть своя прелесть. Здесь сиденья обтянуты той же ворсистой тканью, что и в моем автомобиле. Это напоминает мне о родине, о том, что все-таки надо купить пылесос и запретить пассажирам вставать на кресла ногами. В берлинском метро, чтобы открыть дверь, нужно нажать на кнопку. И если вы, Доктор, забыли, не знали или потеряли интерес к пункту назначения, то никакой автоматически разверзнутый зев не напомнит вам о вашем топографическом кретинизме.
Кроме того, здешняя подземка подтверждает императив о непознаваемости мира. И не говорите, Доктор, что это особенности моей натуры.
Мой друг Палыч, например, даже не пытается зайти в метро трезвым, потому что космополиту в состоянии мерцающего сознания нечего уповать на путеводную букву «М», как во всех прочих городах Европы, а приходится промахиваться и возвращаться к неверной и блеклой «U». Метро, Доктор, здесь называется у-бан.
Палыч – цивилизованный человек и цельная личность. Как-то он потерял на парижской станции «Рю де Ге» жену и звал ее: «Алла! Ал-ла!», а пугливые парижане кидались прочь и многие даже прятались за газетные автоматы, ожидая взрыва. Ибо вид Палыча в бандане с огурцами, купленной в Стамбуле, был, несомненно, мятежен. Да и в его криках нежности было несоизмеримо меньше, чем отчаянья.
А еще раз в далекой карибской стране он беседовал с девушкой с бархатной кожей. Эта кожа шесть часов назад была покрыта серебристой лайкрой, ибо девушка была лучшей тамбурмажоркой на празднике независимости этой маленькой и достаточно задрипанной страны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29