Они пошли снова молча. Улицы были почти пусты. Изредка проезжала телега с зеленью или свежим хлебом. Со страшным шумом и грохотом промчалась извозчичья пролетка, везущая сонного человека с какого-то раннего поезда. Среди каменных стен гулко отдавались шаги людей, идущих на работу с жестянками в руках.
Ловстречался им старый еврей, несущий в огромной корзине за спиной груду мяса на продажу. По всей улице дворники вздымали метлами сухую пыль и разметали вчерашнюю грязь.
– Говорила мне тетка, что ты опять перебросился на новую работу… – начал доктор.
– А, да. Поругался с Рачеком – один там мастер такой был. Да ну его!..
– Из-за чего?
– А из-за чего? Терпеть мы друг друга не могли, вот и все. Говорит, что я, дескать, не гожусь' в рабочие, что в штиблетах, в пиджаке хожу, в галстуке… Это, говорит, не того… А ему, сволочи, что до моих штиблет? Раз я иду на работу как всякий другой парень, в этакой вот рубашке и в этаких портках…
– Конечно. Но зачем ссориться из-за пустяков?
– Э, из-за пустяков! Мы-то знали, из-за чего ссоримся… – сказал, сплевывая, Виктор. – Он только придирался ко мне, сволочь, я знаю. Потому, что ему до меня? Хоть я в праздник в городе бумажный колпак надень да так гуляй по аллеям, все равно не его, холуя, дело. Взял я, обругал его как следует раз, другой – вот и пришлось выметаться из той лавочки.
– А как тебе живется теперь?
– Ну, сперва было паршиво, а как ввели эту бессемеровскую, или как ее там, грушу, я и пригодился. Работа тяжелая, глаза ест, но мне тут больше нравится.
– Видишь ли, я вот что хотел сказать. Тебе-то, может, и больше нравится, но вот Теосе пришлось пойти на работу. Я был вчера в этой дыре, куда она ходит.
– Я ее не принуждал.
– Ты-то не принуждал, да недостатки принудили. И я тебе должен сказать, что с этим табаком ей нельзя долго иметь дело. Это слишком тяжелая работа.
– Теперь легкой работы мало на свете, – сказал Виктор равнодушно. – Что ж мне было делать? Я же не бездельничаю.
– Да я тебя и не упрекаю, мне только жаль твою жену.
– И мне ее жаль, да что ж тут поделаешь… – иронически сказал Виктор, искоса поглядев на брата. – Ты вышел в люди, а мы остались в своем сословии. Ты вот жалеешь мою жену… И я то же самое… Да хоть жалей-пережалей – поможет это ей, что мертвому припарки. Уж, кажется, как я стараюсь выбиться…
– Думаешь, для тебя унизительно то, что говорит какой-то Рачек?
– Не унизительно! Попробовал бы ты походить в грубых сапожищах да в дерюге, как первый попавшийся мужик, что притащился из деревни и работает по канализации… Посмотрел бы я на тебя…
– Одежда не определяет ценности человека… – сказал доктор, в то же время думая, что эта сентенция – просто затасканные слова, не имеющие никакого отношения к тому, на что жалуется Виктор.
Тот прошел несколько десятков шагов, не говоря ни слова. Вдруг он обернулся к Томашу и резко сказал:
– Видишь, дело вот в чем: ты теперь барин, а я – так, обыкновенный человек, одетый чуть-чуть получше покойного отца. Тебя тетка взяла из дому, воспитала, отдала в гимназию – ну и хорошо, очень хорошо. Это – от души тебе говорю – искренне меня радует. Твоя жизнь была как цветочек в саду, а моя, видишь ли… Как ты станешь одеваться, до этого мне никакого нет дела, хотя этот свой костюм ты носишь по той причине, что тебя, видишь ли, тетка взяла. Кабы не это, так что ж бы ты был? А когда я себе покупаю пиджак, так я его добыл собственными руками, собственными когтями, будто из стены выцарапал. Соображаешь?
Доктора эти слова задели за живое.
– Тебе кажется, – сказал он, – что моя жизнь была как цветочек в саду. Если бы ты знал…
– Откуда мне это знать?! – почти крикнул Виктор. – Разве ты был мне братом? Я помню, как тетка раз приехала на пролетке, когда мы оба носились босиком по сточным канавам. И взяла тебя, потому что ты был покрасивей, – вот и все. Иной раз ты приходил к нам на какой-нибудь часок, разодетый, а потом в гимназическом мундирчике… и сюронился меня, парнишки из мастерской.
– Что ты…
– Ну-ну, я на ветер брехать не стану! Только когда ты поступил в университет, мы встретились, но это дело другое. Да впрочем…
– Тетке я обязан многим, – говорил доктор, глядя в землю. – Если бы не она, я бы остался на нашем дворе. Это верно. Она мне открыла дорогу в мир, но зато что я у нее из-за этого пережил!
– Ты пережил?
– Ты же знаешь, кем была наша тетка.
– Разумеется знаю.
– Она, говорят, была когда-то прелестной девушкой. Так что очень скоро ушла из подвала куда глаза глядят…
– Ну, что ты тут крутишь? «Ушла куда глаза глядят» – как бы не так! Она ж была, говорят, первейшая кокотка в Варшаве! Один субъект, покойный отец ему сапоги шил, так он рассказал старику, что, мол, графья не графья, князья не князья…
– Ну ладно, ладно! – нетерпеливо пробормотал Томаш.
– Сердишься? – грубо смеялся тот.
– Я хочу тебе сказать, как что было, потому что ты сам начал, а не знаешь: она накопила уйму денег, наняла квартиру во втором этаже, четыре комнаты… роскошная мебель… Чего только там не было!
– Говорят, первейший шик!
– Так обстояли ее дела, когда она взяла меня к себе. Она уже отцвела тогда, прежней жизни не вела, но у нее бывало множество знакомых. Все они играли в карты, пили. Приходили самые разные люди, молодые и старые бабы. Там-то я и рос, «как цветочек в саду», – говорил он с болезненной улыбкой. – В первые годы я был на посылках, подметал и натирал паркет, мыл в кухне посуду, кастрюли, ставил самовары и бегал, бегал без конца за покупками. До сих пор помню этот дом, эту кухонную лестницу! Сколько я вытерпел… Года через два тетка сдала внаймы комнату с отдельным ходом из коридора одному студенту. Платил он немного, но зато обязался учить меня и приготовить в гимназию. Этот человек учил меня добросовестно и подготовил. Его фамилия была Радек… Поступил я в гимназию. Тетка платила за право учения, ничего не скажешь, но зато и измывалась же она надо мной! Позднее я узнал, когда стал постарше, что она сильно проигралась в карты. Но в то время я совершенно не понимал, что там делается. Я только чувствовал на своей шкуре, что тетка все больше скупится и становится бешеной. Буквально бешеной. Временами ее охватывала какая-то ярость и она носилась по комнатам, из одной в другую. Не дай бог тогда подвернуться ей под руку! Спал я всегда в прихожей на сеннике, который мне разрешалось притаскивать из темного коридорчика за теткиной комнатой, лишь когда все гости уберутся. Ложился я поздно ночью, а вставать должен был раньше всех. С течением времени гостей приходило все меньше, но зато она сдала жильцам три комнаты, выходившие в коридор. И в то время мне нельзя было лечь, пока не возвращался последний из этих распутных полуночников. Вставать я должен был, когда все еще спали. Лупили меня все, кому не лень: тетка, прислуга, жильцы. Даже дворник в воротах награждал меня если не тумаком по спине, то словами не мягче тумаков. Жаловаться было некому. Уроки свои, после того как Радек, окончив университет, выехал, я готовил на кухне, на столе, заставленном посудой, среди картошки и масла. А сколько раз тетка выгоняла меня за малейшую провинность! Сколько раз мне приходилось на коленях умолять ее снова принять меня в свой «дом»! Иногда, придя в хорошее настроение, она дарила мне свои стоптанные ботинки, в которых я на потеху всей гимназии принужден был ходить. Одну зиму я топал в прюнелевых туфлях на высоких каблуках, другую – всю дорогу можно было видеть на снегу следы моих босых ног, хотя сверху они вроде и были обуты. Кое-как добравшись до пятого класса, я дал тягу. Но все мое детство, все отрочество прошли в неописуемом вечном страхе, в глубоком горе, которое я только теперь понимаю. Да впрочем, впрочем… что говорить…
– Ну и тетушка!.. – смеялся Виктор. – Покойный отец не любил говорить о ней, об этой тетке, но как только, бывало, напьется, так и давай клясть ее на чем свет стоит.
Томаш махнул рукой и зашагал молча.
Улицы были уже залиты солнечным светом. У домов, обсаженных деревьями, стлались ароматные фиолетовые тени.
Томаш и Виктор повернули прямо по направлению к фабричному району и остановились на холме, откуда весь его можно было окинуть взглядом. Из бесконечного ущелья стен уходила в чистое поле Висла, изогнутая, точно огромный лук из чистого серебра. Казалось, ее подожгло утреннее солнце, и она пылает белым пламенем. Стосковавшиеся глаза ловили вдали очертания этой свободной воды, зеленой равнины и синих лесов, которые едва заметными линиями исчезают в просторах. Ближе темнели над Вислой купы каких-то развесистых деревьев.
Братья уселись на лужайке у садовой стены и молча глядели на открывшийся им пейзаж. Из фабричной низины, из этой массы глухих стен, лишенных окон, из узких, длинных строений, которые сквозь тонкие трубы выдыхали клубы пара, чудесные в солнечных лучах, как подвижные серебряные глыбы, – доносился неумолкающий лязг железа. Доктор Томаш поддался иллюзии, будто эти звучные удары молотов, эти как бы стоны потрясаемых цепей, издает пар, поднимающийся с крыш, крытых закопченным толем. Ему казалось, что вибрирующий в какой-то неукротимой спешке, дикий, сдавленный рев моторов можно видеть в огромных клубах бурого, непрерывно вырывающегося быстрыми полукружиями дыма. Этот дым множества труб – кирпичных и других, склепанных из железа, узких и круглых, – уже заражал простор чистого неба, тянулся над самыми крышами и заливал улицы будто серым туманом, в котором теряли четкость своих очертаний дома, фонари, телеги и люди. Иногда, через равные промежутки времени, чувствовались один за другим два удара парового молота, от которых на десятки шагов земля дрожала. По разбитой мостовой катились роспуски, влекомые огромными лошадьми. Такое сооружение состояло из двух соединенных бревен, положенных на толстые оси, чтобы нести на себе тяжесть железа и перевозить с места на место похожие на застывшие пласты земли болванки, штанги, огромные детали мостов, колосниковые решетки машин. Грохот от этих роспусков слышно было на соседних улицах. Какие-то два хвоста длинных кованых железин, выдвинутые дальше задних колес, при каждом толчке бились друг о друга и оглушительно лязгали. Казалось, что это само безумное бешенство, скованное цепями, в дьявольской ярости бьет хвостом и в муках испускает свое последнее дыхание.
В то время как Юдым, сидя так, напрягши нервы, пережидал, пока пройдет один из самых шумных транспортов, с противоположного тротуара послышался голос:
– Юдым! Чего это ты там сидишь… Юдым!
Братья не сразу расслышали этот голос. Наконец Виктор бросил взгляд на зовущего и тотчас поднялся с места. С той стороны улицы к ним шел высокий молодой человек, блондин с короткой светлой бородкой и голубыми глазами. Лицо ею уже приобрело фабричную бледность, но губы еще сохранили здоровый цвет и улыбку. На нем были поношенный костюм и ситцевая рубашка, на голове большая шляпа с широкими, как крылья, полями.
– Это наш новый помощник того инженера, что первый устанавливал «грушу», – сказал Виктор.
Молодой человек приблизился к ним и завязал разговор, то и дело бросая быстрые, проницательные, испытующие взгляды на Томаша.
– Это мой брат, – сказал Виктор, – врач. На днях вернулся из Парижа.
Техник протянул руку и невнятно, как это всегда бывает при первом знакомстве, назвал свою фамилию.
Разговаривая о безразличных вещах, все трое медленно пошли вниз по улице. Виктор, несмотря на все старания, не в силах был скрыть удовольствие, доставляемое возможностью похвастаться таким братом, говорил без умолку и, наконец, не спрашивая согласия Томаша, попросил молодого инженера – нельзя ли доктору осмотреть завод, особенно сталелитейный цех. Тот на миг заколебался, но обещал оказать гостю протекцию. Они свернули в узкий закоулок, образуемый голыми стенами Фабрик, и остановились перед небольшой калиткой. Было уже, вероятно, часов семь. На заводском дворе их окружил лязг молотов и глухой рокот электрических моторов, наверно в тысячу лошадиных сил. Виктор куда-то исчез, и доктор остался наедине с молодым специалистом, который повел его по цехам, где строгали железные полосы в несколько сажен длины, где сверлами просверливали в них дыры и где скромные машинки в мгновение ока с такой легкостью пробивали отверстия в толстенных железных плитах, словно речь шла о том, чтобы проткнуть пальцем восковой сот. В одном месте скрепляли раскаленными добела болтами решетки мостов, в другом, будто полотно, резали ножницами полосы железа. Из огромных зал, заполненных станками, Юдым перешел в пустой цех, где работало всего десятка полтора народу. Здесь сваривали рельсы.
Доктор Томаш с любопытством наблюдал эту работу. Здесь машинам делать было почти нечего. Работали исключительно мускулы и молоты на длинных рукоятках. В углу цеха над чем-то трудился человек с таким торсом, с такими глыбами мускулов, что Юдым рассматривал его, словно неизвестную разновидность человека. Он видел такие горы мускулов, но только в мраморе и на рисунках. Ему казалось, что если бы эта рука поднялась, если бы этот кулак ударил в стену, то разнес бы ее тут же вдребезги. И какое это было великолепное зрелище, когда силач взял свой молот и совместно с товарищем стал соединять ударами два раскаленных конца рельсов! Доктору не хотелось уходить. С живой любознательностью смотрел он на силача, рассматривал его и перечислял про себя мускулы. Издалека следуя за инженером, он любовался торсом кузнеца.
– Вот это тоже сильный парень! – сказал его спутник.
– Который?
– А вот этот…
Рядом с могучим кузнецом, повернувшись, боком стоял человек – молодой, лет двадцати восьми на вид, с таким прекрасным лицом, что Юдым, увидев его, остановился как вкопанный. Это было худощавое лицо, с правильными резкими чертами, словно из кости вырезанными. Верхнюю губу оттеняли черные усики. Человек этот был худ, но как-то удивительно изящно сложен. Движения у него были небыстрые, но уверенные, точные и гармонические.
– Неужели это тоже кузнец? – шепнул Юдым. – По сравнению с Геркулесом он выглядит как жук.
– Э, не так уж он плох… – улыбнулся его спутник.
Вскоре худощавый рабочий, когда пришла его очередь, поднял свой молот и стал бить. Лишь тогда Юдым увидел… Молот описывал длинную дугу и бил по железу с оглушительной мощью. Обнаженные руки выбрасывали его вправо и назад и наносили плите боковой удар, начинающийся от самой земли. Корпус Держался прямо, словно не принимал участия в работе. Лишь бедра вздрагивали каким-то минимальным движением, которое показывало, как велика его сила, да мускулы лопаток натягивали рубашку. Снопы искр, как голубые и золотистые звезды, летели из-под молота. Они окружали великолепную фигуру рыцаря будто ореолом, присущим огромной силе и дивной красоте. Ударив в последний раз, молодой кузнец плавной поступью отошел в угол, оперся на рукоять и стал насвистывать сквозь зубы. Капли пота выступили на его лбу и струями стекали по закопченному лицу.
Из кузнечного сарая был вход в железолитейный и сталелитейный цеха. Дым медленно обугливающейся соломы, запах всяческих кислот, душный, окончательно потерявший свои естественные свойства воздух наполняли эти помещения – черные, как могила, дышащие пламенем. Земляной пол, изрытый и истоптанный, дымился и обжигал ноги. Черные, израненные стены содрогались, будто от вечной боли. В одном углу огромного сарая стоял сосуд в форме груши, широкий у основания и сужающийся вверху, где было небольшое отверстие. Эта огромная реторта вращалась на горизонтальней полой оси, через которую вводился внутрь ее воздушным насосом нагретый воздух. Сосуд этот мог наклоняться так, что сквозь верхнее отверстие выливалось в надлежащий момент все его содержимое. Когда Юдым вошел в цех, «бессемерова груша» стояла перпендикулярно, загруженная слоями руды и кокса. Был пущен ток воздуха, нагретого до восьмисот градусов, он ворвался в грушу снизу, дуя с огромной силой. Тут из отверстия стала взлетать черная копоть, сквозь которую изредка сверкало вздымающееся пламя. Дым густыми клубами заполнил цех и поплыл в распахнутые настежь огромные ворота. Но взвивающийся со все большей быстротой дым становился все белей и тоньше. По временам в его толще проносились миллиарды звезд. Когда же весь кокс сгорел, в снопы этих искр стало с ужасающим шумом врываться огромное пламя, длинное, вздрагивающее. Сперва оно было красное, затем стало бледнеть, голубеть и наконец приобрело какой-то неведомый ослепительный цвет. Чуть ли не в самом огне, прямо возле «груши», стояло несколько человек с молодым техником во главе. Искры прожгли поля его шляпы, испортили костюм. Лицо его было поднято к пламени. Налитые кровью глаза исследовали цвет огня, чтобы узнать, готова ли сталь.
Выждав нужную минуту, он приказал бросить в пасть сосуда кремний, который при температуре в 1400 градусов механически смешивается с железом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Ловстречался им старый еврей, несущий в огромной корзине за спиной груду мяса на продажу. По всей улице дворники вздымали метлами сухую пыль и разметали вчерашнюю грязь.
– Говорила мне тетка, что ты опять перебросился на новую работу… – начал доктор.
– А, да. Поругался с Рачеком – один там мастер такой был. Да ну его!..
– Из-за чего?
– А из-за чего? Терпеть мы друг друга не могли, вот и все. Говорит, что я, дескать, не гожусь' в рабочие, что в штиблетах, в пиджаке хожу, в галстуке… Это, говорит, не того… А ему, сволочи, что до моих штиблет? Раз я иду на работу как всякий другой парень, в этакой вот рубашке и в этаких портках…
– Конечно. Но зачем ссориться из-за пустяков?
– Э, из-за пустяков! Мы-то знали, из-за чего ссоримся… – сказал, сплевывая, Виктор. – Он только придирался ко мне, сволочь, я знаю. Потому, что ему до меня? Хоть я в праздник в городе бумажный колпак надень да так гуляй по аллеям, все равно не его, холуя, дело. Взял я, обругал его как следует раз, другой – вот и пришлось выметаться из той лавочки.
– А как тебе живется теперь?
– Ну, сперва было паршиво, а как ввели эту бессемеровскую, или как ее там, грушу, я и пригодился. Работа тяжелая, глаза ест, но мне тут больше нравится.
– Видишь ли, я вот что хотел сказать. Тебе-то, может, и больше нравится, но вот Теосе пришлось пойти на работу. Я был вчера в этой дыре, куда она ходит.
– Я ее не принуждал.
– Ты-то не принуждал, да недостатки принудили. И я тебе должен сказать, что с этим табаком ей нельзя долго иметь дело. Это слишком тяжелая работа.
– Теперь легкой работы мало на свете, – сказал Виктор равнодушно. – Что ж мне было делать? Я же не бездельничаю.
– Да я тебя и не упрекаю, мне только жаль твою жену.
– И мне ее жаль, да что ж тут поделаешь… – иронически сказал Виктор, искоса поглядев на брата. – Ты вышел в люди, а мы остались в своем сословии. Ты вот жалеешь мою жену… И я то же самое… Да хоть жалей-пережалей – поможет это ей, что мертвому припарки. Уж, кажется, как я стараюсь выбиться…
– Думаешь, для тебя унизительно то, что говорит какой-то Рачек?
– Не унизительно! Попробовал бы ты походить в грубых сапожищах да в дерюге, как первый попавшийся мужик, что притащился из деревни и работает по канализации… Посмотрел бы я на тебя…
– Одежда не определяет ценности человека… – сказал доктор, в то же время думая, что эта сентенция – просто затасканные слова, не имеющие никакого отношения к тому, на что жалуется Виктор.
Тот прошел несколько десятков шагов, не говоря ни слова. Вдруг он обернулся к Томашу и резко сказал:
– Видишь, дело вот в чем: ты теперь барин, а я – так, обыкновенный человек, одетый чуть-чуть получше покойного отца. Тебя тетка взяла из дому, воспитала, отдала в гимназию – ну и хорошо, очень хорошо. Это – от души тебе говорю – искренне меня радует. Твоя жизнь была как цветочек в саду, а моя, видишь ли… Как ты станешь одеваться, до этого мне никакого нет дела, хотя этот свой костюм ты носишь по той причине, что тебя, видишь ли, тетка взяла. Кабы не это, так что ж бы ты был? А когда я себе покупаю пиджак, так я его добыл собственными руками, собственными когтями, будто из стены выцарапал. Соображаешь?
Доктора эти слова задели за живое.
– Тебе кажется, – сказал он, – что моя жизнь была как цветочек в саду. Если бы ты знал…
– Откуда мне это знать?! – почти крикнул Виктор. – Разве ты был мне братом? Я помню, как тетка раз приехала на пролетке, когда мы оба носились босиком по сточным канавам. И взяла тебя, потому что ты был покрасивей, – вот и все. Иной раз ты приходил к нам на какой-нибудь часок, разодетый, а потом в гимназическом мундирчике… и сюронился меня, парнишки из мастерской.
– Что ты…
– Ну-ну, я на ветер брехать не стану! Только когда ты поступил в университет, мы встретились, но это дело другое. Да впрочем…
– Тетке я обязан многим, – говорил доктор, глядя в землю. – Если бы не она, я бы остался на нашем дворе. Это верно. Она мне открыла дорогу в мир, но зато что я у нее из-за этого пережил!
– Ты пережил?
– Ты же знаешь, кем была наша тетка.
– Разумеется знаю.
– Она, говорят, была когда-то прелестной девушкой. Так что очень скоро ушла из подвала куда глаза глядят…
– Ну, что ты тут крутишь? «Ушла куда глаза глядят» – как бы не так! Она ж была, говорят, первейшая кокотка в Варшаве! Один субъект, покойный отец ему сапоги шил, так он рассказал старику, что, мол, графья не графья, князья не князья…
– Ну ладно, ладно! – нетерпеливо пробормотал Томаш.
– Сердишься? – грубо смеялся тот.
– Я хочу тебе сказать, как что было, потому что ты сам начал, а не знаешь: она накопила уйму денег, наняла квартиру во втором этаже, четыре комнаты… роскошная мебель… Чего только там не было!
– Говорят, первейший шик!
– Так обстояли ее дела, когда она взяла меня к себе. Она уже отцвела тогда, прежней жизни не вела, но у нее бывало множество знакомых. Все они играли в карты, пили. Приходили самые разные люди, молодые и старые бабы. Там-то я и рос, «как цветочек в саду», – говорил он с болезненной улыбкой. – В первые годы я был на посылках, подметал и натирал паркет, мыл в кухне посуду, кастрюли, ставил самовары и бегал, бегал без конца за покупками. До сих пор помню этот дом, эту кухонную лестницу! Сколько я вытерпел… Года через два тетка сдала внаймы комнату с отдельным ходом из коридора одному студенту. Платил он немного, но зато обязался учить меня и приготовить в гимназию. Этот человек учил меня добросовестно и подготовил. Его фамилия была Радек… Поступил я в гимназию. Тетка платила за право учения, ничего не скажешь, но зато и измывалась же она надо мной! Позднее я узнал, когда стал постарше, что она сильно проигралась в карты. Но в то время я совершенно не понимал, что там делается. Я только чувствовал на своей шкуре, что тетка все больше скупится и становится бешеной. Буквально бешеной. Временами ее охватывала какая-то ярость и она носилась по комнатам, из одной в другую. Не дай бог тогда подвернуться ей под руку! Спал я всегда в прихожей на сеннике, который мне разрешалось притаскивать из темного коридорчика за теткиной комнатой, лишь когда все гости уберутся. Ложился я поздно ночью, а вставать должен был раньше всех. С течением времени гостей приходило все меньше, но зато она сдала жильцам три комнаты, выходившие в коридор. И в то время мне нельзя было лечь, пока не возвращался последний из этих распутных полуночников. Вставать я должен был, когда все еще спали. Лупили меня все, кому не лень: тетка, прислуга, жильцы. Даже дворник в воротах награждал меня если не тумаком по спине, то словами не мягче тумаков. Жаловаться было некому. Уроки свои, после того как Радек, окончив университет, выехал, я готовил на кухне, на столе, заставленном посудой, среди картошки и масла. А сколько раз тетка выгоняла меня за малейшую провинность! Сколько раз мне приходилось на коленях умолять ее снова принять меня в свой «дом»! Иногда, придя в хорошее настроение, она дарила мне свои стоптанные ботинки, в которых я на потеху всей гимназии принужден был ходить. Одну зиму я топал в прюнелевых туфлях на высоких каблуках, другую – всю дорогу можно было видеть на снегу следы моих босых ног, хотя сверху они вроде и были обуты. Кое-как добравшись до пятого класса, я дал тягу. Но все мое детство, все отрочество прошли в неописуемом вечном страхе, в глубоком горе, которое я только теперь понимаю. Да впрочем, впрочем… что говорить…
– Ну и тетушка!.. – смеялся Виктор. – Покойный отец не любил говорить о ней, об этой тетке, но как только, бывало, напьется, так и давай клясть ее на чем свет стоит.
Томаш махнул рукой и зашагал молча.
Улицы были уже залиты солнечным светом. У домов, обсаженных деревьями, стлались ароматные фиолетовые тени.
Томаш и Виктор повернули прямо по направлению к фабричному району и остановились на холме, откуда весь его можно было окинуть взглядом. Из бесконечного ущелья стен уходила в чистое поле Висла, изогнутая, точно огромный лук из чистого серебра. Казалось, ее подожгло утреннее солнце, и она пылает белым пламенем. Стосковавшиеся глаза ловили вдали очертания этой свободной воды, зеленой равнины и синих лесов, которые едва заметными линиями исчезают в просторах. Ближе темнели над Вислой купы каких-то развесистых деревьев.
Братья уселись на лужайке у садовой стены и молча глядели на открывшийся им пейзаж. Из фабричной низины, из этой массы глухих стен, лишенных окон, из узких, длинных строений, которые сквозь тонкие трубы выдыхали клубы пара, чудесные в солнечных лучах, как подвижные серебряные глыбы, – доносился неумолкающий лязг железа. Доктор Томаш поддался иллюзии, будто эти звучные удары молотов, эти как бы стоны потрясаемых цепей, издает пар, поднимающийся с крыш, крытых закопченным толем. Ему казалось, что вибрирующий в какой-то неукротимой спешке, дикий, сдавленный рев моторов можно видеть в огромных клубах бурого, непрерывно вырывающегося быстрыми полукружиями дыма. Этот дым множества труб – кирпичных и других, склепанных из железа, узких и круглых, – уже заражал простор чистого неба, тянулся над самыми крышами и заливал улицы будто серым туманом, в котором теряли четкость своих очертаний дома, фонари, телеги и люди. Иногда, через равные промежутки времени, чувствовались один за другим два удара парового молота, от которых на десятки шагов земля дрожала. По разбитой мостовой катились роспуски, влекомые огромными лошадьми. Такое сооружение состояло из двух соединенных бревен, положенных на толстые оси, чтобы нести на себе тяжесть железа и перевозить с места на место похожие на застывшие пласты земли болванки, штанги, огромные детали мостов, колосниковые решетки машин. Грохот от этих роспусков слышно было на соседних улицах. Какие-то два хвоста длинных кованых железин, выдвинутые дальше задних колес, при каждом толчке бились друг о друга и оглушительно лязгали. Казалось, что это само безумное бешенство, скованное цепями, в дьявольской ярости бьет хвостом и в муках испускает свое последнее дыхание.
В то время как Юдым, сидя так, напрягши нервы, пережидал, пока пройдет один из самых шумных транспортов, с противоположного тротуара послышался голос:
– Юдым! Чего это ты там сидишь… Юдым!
Братья не сразу расслышали этот голос. Наконец Виктор бросил взгляд на зовущего и тотчас поднялся с места. С той стороны улицы к ним шел высокий молодой человек, блондин с короткой светлой бородкой и голубыми глазами. Лицо ею уже приобрело фабричную бледность, но губы еще сохранили здоровый цвет и улыбку. На нем были поношенный костюм и ситцевая рубашка, на голове большая шляпа с широкими, как крылья, полями.
– Это наш новый помощник того инженера, что первый устанавливал «грушу», – сказал Виктор.
Молодой человек приблизился к ним и завязал разговор, то и дело бросая быстрые, проницательные, испытующие взгляды на Томаша.
– Это мой брат, – сказал Виктор, – врач. На днях вернулся из Парижа.
Техник протянул руку и невнятно, как это всегда бывает при первом знакомстве, назвал свою фамилию.
Разговаривая о безразличных вещах, все трое медленно пошли вниз по улице. Виктор, несмотря на все старания, не в силах был скрыть удовольствие, доставляемое возможностью похвастаться таким братом, говорил без умолку и, наконец, не спрашивая согласия Томаша, попросил молодого инженера – нельзя ли доктору осмотреть завод, особенно сталелитейный цех. Тот на миг заколебался, но обещал оказать гостю протекцию. Они свернули в узкий закоулок, образуемый голыми стенами Фабрик, и остановились перед небольшой калиткой. Было уже, вероятно, часов семь. На заводском дворе их окружил лязг молотов и глухой рокот электрических моторов, наверно в тысячу лошадиных сил. Виктор куда-то исчез, и доктор остался наедине с молодым специалистом, который повел его по цехам, где строгали железные полосы в несколько сажен длины, где сверлами просверливали в них дыры и где скромные машинки в мгновение ока с такой легкостью пробивали отверстия в толстенных железных плитах, словно речь шла о том, чтобы проткнуть пальцем восковой сот. В одном месте скрепляли раскаленными добела болтами решетки мостов, в другом, будто полотно, резали ножницами полосы железа. Из огромных зал, заполненных станками, Юдым перешел в пустой цех, где работало всего десятка полтора народу. Здесь сваривали рельсы.
Доктор Томаш с любопытством наблюдал эту работу. Здесь машинам делать было почти нечего. Работали исключительно мускулы и молоты на длинных рукоятках. В углу цеха над чем-то трудился человек с таким торсом, с такими глыбами мускулов, что Юдым рассматривал его, словно неизвестную разновидность человека. Он видел такие горы мускулов, но только в мраморе и на рисунках. Ему казалось, что если бы эта рука поднялась, если бы этот кулак ударил в стену, то разнес бы ее тут же вдребезги. И какое это было великолепное зрелище, когда силач взял свой молот и совместно с товарищем стал соединять ударами два раскаленных конца рельсов! Доктору не хотелось уходить. С живой любознательностью смотрел он на силача, рассматривал его и перечислял про себя мускулы. Издалека следуя за инженером, он любовался торсом кузнеца.
– Вот это тоже сильный парень! – сказал его спутник.
– Который?
– А вот этот…
Рядом с могучим кузнецом, повернувшись, боком стоял человек – молодой, лет двадцати восьми на вид, с таким прекрасным лицом, что Юдым, увидев его, остановился как вкопанный. Это было худощавое лицо, с правильными резкими чертами, словно из кости вырезанными. Верхнюю губу оттеняли черные усики. Человек этот был худ, но как-то удивительно изящно сложен. Движения у него были небыстрые, но уверенные, точные и гармонические.
– Неужели это тоже кузнец? – шепнул Юдым. – По сравнению с Геркулесом он выглядит как жук.
– Э, не так уж он плох… – улыбнулся его спутник.
Вскоре худощавый рабочий, когда пришла его очередь, поднял свой молот и стал бить. Лишь тогда Юдым увидел… Молот описывал длинную дугу и бил по железу с оглушительной мощью. Обнаженные руки выбрасывали его вправо и назад и наносили плите боковой удар, начинающийся от самой земли. Корпус Держался прямо, словно не принимал участия в работе. Лишь бедра вздрагивали каким-то минимальным движением, которое показывало, как велика его сила, да мускулы лопаток натягивали рубашку. Снопы искр, как голубые и золотистые звезды, летели из-под молота. Они окружали великолепную фигуру рыцаря будто ореолом, присущим огромной силе и дивной красоте. Ударив в последний раз, молодой кузнец плавной поступью отошел в угол, оперся на рукоять и стал насвистывать сквозь зубы. Капли пота выступили на его лбу и струями стекали по закопченному лицу.
Из кузнечного сарая был вход в железолитейный и сталелитейный цеха. Дым медленно обугливающейся соломы, запах всяческих кислот, душный, окончательно потерявший свои естественные свойства воздух наполняли эти помещения – черные, как могила, дышащие пламенем. Земляной пол, изрытый и истоптанный, дымился и обжигал ноги. Черные, израненные стены содрогались, будто от вечной боли. В одном углу огромного сарая стоял сосуд в форме груши, широкий у основания и сужающийся вверху, где было небольшое отверстие. Эта огромная реторта вращалась на горизонтальней полой оси, через которую вводился внутрь ее воздушным насосом нагретый воздух. Сосуд этот мог наклоняться так, что сквозь верхнее отверстие выливалось в надлежащий момент все его содержимое. Когда Юдым вошел в цех, «бессемерова груша» стояла перпендикулярно, загруженная слоями руды и кокса. Был пущен ток воздуха, нагретого до восьмисот градусов, он ворвался в грушу снизу, дуя с огромной силой. Тут из отверстия стала взлетать черная копоть, сквозь которую изредка сверкало вздымающееся пламя. Дым густыми клубами заполнил цех и поплыл в распахнутые настежь огромные ворота. Но взвивающийся со все большей быстротой дым становился все белей и тоньше. По временам в его толще проносились миллиарды звезд. Когда же весь кокс сгорел, в снопы этих искр стало с ужасающим шумом врываться огромное пламя, длинное, вздрагивающее. Сперва оно было красное, затем стало бледнеть, голубеть и наконец приобрело какой-то неведомый ослепительный цвет. Чуть ли не в самом огне, прямо возле «груши», стояло несколько человек с молодым техником во главе. Искры прожгли поля его шляпы, испортили костюм. Лицо его было поднято к пламени. Налитые кровью глаза исследовали цвет огня, чтобы узнать, готова ли сталь.
Выждав нужную минуту, он приказал бросить в пасть сосуда кремний, который при температуре в 1400 градусов механически смешивается с железом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40