Я имею возможность смотреть на эту личность, как, скажем, на барана или другого представителя животного мира. Но почему-то не могу… Вообще меня это интересует больше, чем следовало бы. Я столько пишу об этом, что это само по себе становится подозрительным. Не скрывается ли за этим «отвращением» капелька удовлетворения?
18 ноября. В трамвае на Валицув. Только уже войдя в вагон и заплатив кондуктору, я заметила, что в углу сидит этот красивый человек в цилиндре. Вот уже третий раз встречаю его. Он ежеминутно протирал стекло в окне и выглядывал сквозь очищенный кружок. Кого он ждал? Если это была женщина, то как она счастлива! Кто он такой? Что делает? Как говорит? Какие мысли бродят в этой дивно красивой голове? У меня все время стоит перед глазами его задумчивое лицо и вся фигура. Сегодня на уроке у Ф. я бессознательно и без всяких усилий, почти не понимая, что делаю, нарисовала его профиль с очень тонкими чертами, полный гармонии и какой-то мужественной силы. Как хорошо, что он выскочил на углу Теплой, потому что, как знать, вдруг бы я в него влюбилась. В течение всего дня мне было без всякой причины как-то приятно, радостно, словно со мной вот-вот должно было произойти что-то невыразимо хорошее. Когда я пыталась осознать, что же это такое радостное со мной случилось, из тьмы возникало его лицо и эти глаза, ищущие чего-то за стеклом.
Пусть изведает он в жизни все доброе…
19 ноября. «Сладчайшая песнь Соломонова» гласит: «Кто тот, кто выходит из чащи, подобно двум столбам дыма, курящимся от мирры, ладана и всех благовоний…»
Чудесные слова! Это реальное описание чувства… Того, что выходит из чащи… Бессмысленные слова объясняют сущность чувства с точностью алгебры.
20 ноября. «На ложе моем искала я ночью возлюбленного моего и не нашла его. Встану и обойду город, буду искать на улицах и площадях того, кого всей душой люблю. Я искала его, но не нашла…»
Нескромно, унизительно!.. Эти слова как краска стыда. Каждая буква сгорает со стыда! Но что поделаешь, если это правда, что поделаешь, если правда…
22 ноября. Опять этот кузен со своей улыбкой, точно приклеенной к губам гуммиарабиком! Когда он появляется в дверях через мгновение после того, как я нажму кнопку звонка, я как-то теряю силы и чувствую, что внезапно краснею как свекла. И как бы я ни старалась снова побледнеть – все тщетно. Я ничего не могу поделать с этим глупым румянцем, у меня руки дрожат. Этот хлыщ, пожалуй, еще подумает, что производит на меня такое неотразимое впечатление, а между тем я просто чувствую себя оскорбленной. Почему это не тот – из «Песни песней»? Краснеть в обществе хороших и деликатных людей вовсе не так уж неприятно. Тогда это значит, что ты не желала бы, чтобы произнесены были какие-то пошлые слова, не хочешь пустословить или видеть нечто недостойное. Но тут! Я где-то читала, что в Египте продавались талисманы, которые предохраняли купившего от дурного глаза. Тогда говорилось: «От взгляда девушек, которые острей булавочного укола, от женских глаз, которые острей ножа, от взглядов юношей, более мучительных, нежели удар бича, от взглядов мужчин, что тяжелей, нежели удар топора». Как хотела бы я быть предохраненной от последних взглядов, от «этих» взглядов!..
Сегодня госпожа Блюм задержала меня в своей тесно заставленной гостиной, а этот «литератор» тотчас же своей бесшумной походкой тоже проскользнул туда. Я ощущала присутствие этой личности, хотя не поднимала глаз; он немедленно принялся говорить избитые вещи, которые, вероятно, слышал от кого-нибудь поумней. Например – о Ницше. Сильно подозреваю, что он считает себя «сверхчеловеком» и учеником философа, о котором судит по статьям варшавских газет. Особенно хорош он, когда начинает фразу таким многообещающим образом:
– Потому что, надо вам знать…
Или:
– Вы, вероятно, полагаете… так вот…
И провозглашает мысль, прекрасно мне известную и совершенно ненужную, как всякое затрепанное общее место. Разговор ему нужен затем, чтобы подчеркнуть некоторые слова. Интересно, осмелился ли бы этот «сверхфат» таким же образом выделять эти слова в разговоре с какой-нибудь из богатых дам, которые могли бы ответить ему на это с полной смелостью? Впрочем, бог с ним! Что мне до того, что кто-то, пользуясь тем, что я всего лишь бедная учительница, выказал пренебрежение ко мне? Неужели это должно причинять мне боль? Ведь это совершенно незаслуженно… Сносить все совсем без муки я не могу, но ведь можно презирать. Я вынуждена поступать именно так, потому что у меня нет другого оружия, чтобы уберечь свои нервы. Такого рода случаи удерживают меня от того, чтобы искать общества. Знаю, что и в этом проявляется недостаток гражданского мужества. Знаю, что не отшатнулась бы от хорошего человека лишь потому, что им пренебрегают. Но резко вступиться за самое себя у меня не хватает смелости.
23 ноября. Я буду принуждена бросить уроки у Б. Ничего не поделаешь! Не могу же я устраивать скандалы в передней или жаловаться этой госпоже. Я принуждена была защищаться. Сегодня о. х. м. о. и п. Будет он помнить эту минуту! Но как это все-таки подло!
Прежде я думала, что ненавидеть нехорошо. Сердиться, чувствовать обиду – дело другое. Но ненависть! Ведь это желание причинить зло… Сама я не сделала бы ничего дурного даже этому Адонису, но мне не было бы неприятно знать, что с ним что-нибудь случилось. Постепенно я, быть может, приду и к жажде мести. Почему бы и нет? Спускаясь по ступеням, непременно придешь туда, куда они ведут. Я знаю это, но не сержусь на себя, когда чувствую такую враждебность. И как знать, действительно ли ненависть так дурна и безнравственна? Такая ненависть… Кто знает? Только зачем обо всем этом узнавать приходится мне, зачем должна рассуждать обо всем этом я…
26 ноября. Тихо, совсем тихонько умерла панна Л. Ни в чьем сердце не оставила она, кажется, чувства глубокой скорби. Ее любили, если можно так выразиться, из чувства долга. Господи, ведь самые дурные люди, умирая, возбуждают иногда живую и искреннюю скорбь. А кого же можно было почитать за образец не только человека, но и верности учению Христову, если не ее, эту непорочную мать? Это было существо чистое не только духом, но удивительно чистое и телом, это был один из посланцев божьих, который, по его примеру, «трости надломленной не переломит и льна курящегося не угасит», как говорит евангелист Матфей. Всю жизнь она провела в учительстве, словно в монашеском ордене. Быть может, и у нее были скрытые недостатки. Быть может, и она в тайне даже от самых зорких глаз совершала какие-нибудь грехи, о которых никто не знает. Но, торгашески взвешивая ее жизнь – эту жизнь вечно осмеиваемой старой учительницы, – я не нахожу в ней греха. Труд, один труд, труд-инстинкт, труд-страсть, труд-идея, организованный систематически, как геометрическая теорема. Жизнь, распределенная по школьным годам и кварталам. А из жизненных наслаждений – лишь то, что можно вкусить от плодов отечественной культуры. Я не видела никого, кто бы так радовался подлинно «веселием велиим», когда в литературе появились прекрасные произведения, как, например, «Потоп» или «Фараон». Она действительно чувствовала себя счастливой, что живет в эпоху, когда творит Сенкевич, а портрет этого писателя, увитый плющом, всегда висел в ее комнатке.
Я не была согласна с покойной во многих суждениях, вернее – не одобряла ее в глубине сердца, когда она их высказывала. Потому что время стало другое!.. Она не могла понять некоторых новых сил мира. Она жила по старому закону, попранному ногами «Macht» Бисмарка. Как же ей удалось применить этот старый закон к новой жизни? Она сделала это просто, как нельзя проще. Она заковала свое воодушевление в труд, втиснула энтузиазм в свои обязанности. Было трудно, наверняка очень трудно сохранить его таким способом. Для этого нужно было постепенно, в течение лет, создавать систему, железную систему. Учить грамматике, стилистике, учить писать так, как это делала панна Л., – уже никому не удастся. В этом педантическом, почти навязчивом, заядлом обучении как раз и заключался энтузиазм.
У гроба панны Л. я дала обет подражать ей. Не копировать ее, а именно подражать. Жизнь ее была так высоко культурна, что с нашей стороны было бы ослиной глупостью, если бы мы пренебрегли таким совершенным образцом. Ведь вот наши мужчины подражают же англичанам, людям другой страны, другого типа, людям заморским; а мы, имея дома перед глазами такой пример… Итак: 1) Подавлять в себе приступы упадка, слабости, всякие там нежности, а главное, главное, главное – томную грусть. 2) Все время возбуждать в себе стойкость и формировать волю. 3) Составлять план занятий продуманно и критически. 4) Точно выполнять то, что по зрелом размышлении решила, – хоть мир вались! Это в особенности. А вообще: блюсти чистоту души и не допускать до себя ничего подлого. Просто-напросто не допускать. Если же оно будет принимать соблазнительную форму современности, новаторства – бить подлость прямо в грудь, всей силой духа.
У гроба панны Л. мне пришла в голову мысль, что человек праведный живет здесь, на земле, гораздо дольше, нежели дурной. Маленькое, съежившееся, улыбающееся личико панны Л. нынче воздействовало на меня гораздо сильнее, нежели многие мудрые трактаты. Ее учительство не закончилось в минуту смерти. Наоборот, только теперь стало полностью понятно то, что она делала, – как прекрасная книга, последнюю страницу которой мы прочли вместе с последним ее выводом. Так не только жил, но и исцелял после своей смерти умерший от чумы доктор Мюллер, который в свои последние минуты предписывал, как надлежит дезинфицировать его тело, дабы оно не заразило кого-нибудь из его близких четыре дня спустя после его кончины. Таковы люди, которые овладели на земле основной силой – они не боялись сошествия в могилу. Потому-то их смерть является лишь каким-то важным таинством, внушающим уважение и печаль. Смерть людей, которые ее боялись, распространяет отвратительное, устрашающее наваждение, заставляет думать, вернее – задыхаться, утопать в мыслях о разложении тела, полном неописуемой мерзости. И тогда смерть предстает как мерзкое, бессмысленное, а главное – всемогущее чудовище.
И еще одно. Была бы жизнь панны Л. столь же полезной, если бы она вышла замуж и имела детей? То есть, собственно говоря, было ли бы полезнее для мира, если бы она, вместо стольких учениц, хорошо воспитала только собственных детей? И так ли бы хорошо она их воспитала? Мне кажется, что это также материнство, верней, материнство высшей ступени – так формировать человеческие души, как это делала панна Л. Наши матери пренебрежительно относятся к роли матерей-воспитательниц. Между тем способность рождения дитяти – этот великий и чудесный дар природы – еще не дает диплома воспитательницы. То же самое может сделать и гражданка из племени кафров или папуасов. Быть может, я впадаю в ересь, записывая здесь это мнение, но я считаю его правильным. Мысль моя такова: в мире полно женщин неумных и недобрых, но зато здоровых и красивых. Это сабинянки, которые наверняка будут похищены. Однако из факта похищения вовсе не следует, что каждой сабинянке тем самым предстоит стать сокровищницей знания. Обязанность (но уж тогда и право) воспитания все лучших поколений (если нужно, чтобы поколения становились все лучше) должны быть отняты у неумных и недобрых сабинянок и переданы некрасивым паннам Л.
28 ноября. Сегодня, согласно принципам, которых я решила придерживаться, произвела подсчет своих доходов и расходов. Этот материалистический подход к истории моей жизни за последние три месяца и еще более материалистические усилия предвидеть будущее обнаружили, что я расходую почти вдвое больше, чем зарабатываю. Правда, я купила для В. белье и послала Генрику денег на два месяца, а главное уплатила из старого долга тетки Людвики сорок рублей еврею Шапше Боженцкому, – но зато у одной только Марыни набрала в долг больше ста рублей. Я ужаснулась такой своей расточительности, а вернее нищете, и решила ограничить расходы до минимума. И начала с того, что вместе с Маринкой мы купили билет в театр. Играли «Мнимого больного» Мольера. Мы с Маринкой обе пришли к одному заключению… Часто случается читать и особенно слышать мнение, что в мире «все уже было». И на том основании, что все уже было, всяческие господа и дамы позволяют себе такие вещи, которые действительно возможны были только в прошлом. Когда смотришь эту пьесу Мольера, то видишь, насколько продвинулось человечество вперед не только в области медицины, но прежде всего в области этики. Такую же дикость, как в этой пьесе, всякий, кто захочет, может еще увидеть в Радомской, Келецкой, даже и в Сандомирской губерниях; а между тем все это несомненно уже принадлежит эпохе, описанной Мольером.
Между прочим, маленькое и уж совсем личное наблюдение. Я как будто и угнетена смертью панны Л. и другими обстоятельствами, а все же могу помирать со смеху при каждой остроте. Я всегда была высокого мнения о своем легкомыслии. Теперь это качество, кажется, еще усилилось. Во мне нет ничего постоянного, неизменного. Я могу беспечно веселиться не только в театре, а просто с какой-нибудь малышкой на уроке, хотя, кажется, у меня нет недостатка в огорчениях. Как же можно доверять себе, когда в тебе есть какая-то скрытая чертовщинка, которую никак не поймаешь за уши? Это, должно быть, сила нашей бренной оболочки, животная сила, для которой смех так же необходим, как порывы ветра для растений. Следовало бы умерщвлять эту обитель духа…
30 ноября. Его зовут доктор Юдым.
1 декабря. Я совсем не суеверна, не верю в предзнаменования, и все же, когда что-нибудь такое случается, мне очень неприятно. Особенно теперь, после нынешней ночи. Мне кажется, что я стою перед какими-то могучими и грубыми людьми, которые меня обидят. Я поздно уснула, печальная и усталая. Во сне я увидела темный зал, что-то вроде зала суда в Цюрихе, где я никогда не была. Меня ввели туда люди в темных, скромных мундирах. Особенно один… Откуда такое лицо?… Оно до сих пор стоит у меня перед глазами. Эти люди сказали мне, что Генрик совершил преступление, убийство. Меня охватил страх, какого я в жизни еще не испытывала. И вместе с тем я почувствовала в себе решимость столь же пронзительную, что и это известие: не позволю! Я стояла у окна, пробитого в толстой стене и пропускавшего в мрачный зал ясный, золотистый солнечный свет. Вдали виднелось синее, волнистое озеро и белые горы. Как вдруг послышался голос: «Ввести!»
Генрик вошел в зал. На его бледном, исхудалом лице была улыбка, но какая страшная! Я чувствовала, как эта улыбка глубоко меня ранит. Я хотела подойти к нему, но в это время вошел человек с пошлым лицом, держа стальные ножницы в руках. Генрик сел на стул, и тут его улыбка стала еще более, еще более… подлой. Фельдшер стриг волосы, прекрасные светлые волосы моего дорогого братишки. Локоны скатывались по черной одежде и падали на грязный пол. Тут кто-то взял меня за руку… Но кто же это был… О, боже!
Я пыталась заговорить, крикнуть, но ни одного звука не могла произнести. Даже плач не мог вырваться из груди.
Меня разбудила Геп.
Я проснулась и села, полная какого-то страшного чувства. Не могу этого выразить словами… Эта боль во сне, в сто раз более мучительная, чем какая бы то ни было боль наяву, и это тайное, погруженное в себя предчувствие… Быть может, – ах, скорей всего – предвестие неведомых мне страданий, таких глубоких, что самая мысль о них уже причиняет боль… Я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Кошмар постепенно отлетал от меня, и тихая радость, что это было лишь сновидением, радость, как святой солнечный луч, просачивалась в мое сердце. И кто мог бы так свято любить, как я в эту ночь любила моего брата? Кажется, люди сильней всего любят свои семьи. Я не люблю моих родственных чувств и не ценю их, а между тем ничто не имеет надо мной такой жестокой, такой непостижимой власти, как они. Почему это?
Следует ли так обожать людей, которые, быть может, и не стоят того? Ведь на земле столько явлений, лиц и дел…
Что это я тут написала?
2 декабря. У Гени корь – а у меня свободный час. Я забежала домой и сижу одна.
Ах, как все постыло… Бурый туман залил колодезь двора. Еще только четыре часа, еще день, а не видно даже тех башенок на крыше, которые обычно рисуются на видимом мне горизонте. Лишь ближайшие дымовые трубы, квадратные кирпичные и круглые железные, отражаются в мокрых, скользких плоскостях крыш, как столбы и колья в стоячей воде. Всегда серые и желтоватые стены стали теперь какими-то синеватыми, озябшими. Окон почти не видно, или они мерцают, как впалые глаза на лице смертельно больной. Асфальтовый тротуар на дне двора слюнявится жидкой грязью. Тут же, неподалеку от моего окна, слышен монотонный шелест.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
18 ноября. В трамвае на Валицув. Только уже войдя в вагон и заплатив кондуктору, я заметила, что в углу сидит этот красивый человек в цилиндре. Вот уже третий раз встречаю его. Он ежеминутно протирал стекло в окне и выглядывал сквозь очищенный кружок. Кого он ждал? Если это была женщина, то как она счастлива! Кто он такой? Что делает? Как говорит? Какие мысли бродят в этой дивно красивой голове? У меня все время стоит перед глазами его задумчивое лицо и вся фигура. Сегодня на уроке у Ф. я бессознательно и без всяких усилий, почти не понимая, что делаю, нарисовала его профиль с очень тонкими чертами, полный гармонии и какой-то мужественной силы. Как хорошо, что он выскочил на углу Теплой, потому что, как знать, вдруг бы я в него влюбилась. В течение всего дня мне было без всякой причины как-то приятно, радостно, словно со мной вот-вот должно было произойти что-то невыразимо хорошее. Когда я пыталась осознать, что же это такое радостное со мной случилось, из тьмы возникало его лицо и эти глаза, ищущие чего-то за стеклом.
Пусть изведает он в жизни все доброе…
19 ноября. «Сладчайшая песнь Соломонова» гласит: «Кто тот, кто выходит из чащи, подобно двум столбам дыма, курящимся от мирры, ладана и всех благовоний…»
Чудесные слова! Это реальное описание чувства… Того, что выходит из чащи… Бессмысленные слова объясняют сущность чувства с точностью алгебры.
20 ноября. «На ложе моем искала я ночью возлюбленного моего и не нашла его. Встану и обойду город, буду искать на улицах и площадях того, кого всей душой люблю. Я искала его, но не нашла…»
Нескромно, унизительно!.. Эти слова как краска стыда. Каждая буква сгорает со стыда! Но что поделаешь, если это правда, что поделаешь, если правда…
22 ноября. Опять этот кузен со своей улыбкой, точно приклеенной к губам гуммиарабиком! Когда он появляется в дверях через мгновение после того, как я нажму кнопку звонка, я как-то теряю силы и чувствую, что внезапно краснею как свекла. И как бы я ни старалась снова побледнеть – все тщетно. Я ничего не могу поделать с этим глупым румянцем, у меня руки дрожат. Этот хлыщ, пожалуй, еще подумает, что производит на меня такое неотразимое впечатление, а между тем я просто чувствую себя оскорбленной. Почему это не тот – из «Песни песней»? Краснеть в обществе хороших и деликатных людей вовсе не так уж неприятно. Тогда это значит, что ты не желала бы, чтобы произнесены были какие-то пошлые слова, не хочешь пустословить или видеть нечто недостойное. Но тут! Я где-то читала, что в Египте продавались талисманы, которые предохраняли купившего от дурного глаза. Тогда говорилось: «От взгляда девушек, которые острей булавочного укола, от женских глаз, которые острей ножа, от взглядов юношей, более мучительных, нежели удар бича, от взглядов мужчин, что тяжелей, нежели удар топора». Как хотела бы я быть предохраненной от последних взглядов, от «этих» взглядов!..
Сегодня госпожа Блюм задержала меня в своей тесно заставленной гостиной, а этот «литератор» тотчас же своей бесшумной походкой тоже проскользнул туда. Я ощущала присутствие этой личности, хотя не поднимала глаз; он немедленно принялся говорить избитые вещи, которые, вероятно, слышал от кого-нибудь поумней. Например – о Ницше. Сильно подозреваю, что он считает себя «сверхчеловеком» и учеником философа, о котором судит по статьям варшавских газет. Особенно хорош он, когда начинает фразу таким многообещающим образом:
– Потому что, надо вам знать…
Или:
– Вы, вероятно, полагаете… так вот…
И провозглашает мысль, прекрасно мне известную и совершенно ненужную, как всякое затрепанное общее место. Разговор ему нужен затем, чтобы подчеркнуть некоторые слова. Интересно, осмелился ли бы этот «сверхфат» таким же образом выделять эти слова в разговоре с какой-нибудь из богатых дам, которые могли бы ответить ему на это с полной смелостью? Впрочем, бог с ним! Что мне до того, что кто-то, пользуясь тем, что я всего лишь бедная учительница, выказал пренебрежение ко мне? Неужели это должно причинять мне боль? Ведь это совершенно незаслуженно… Сносить все совсем без муки я не могу, но ведь можно презирать. Я вынуждена поступать именно так, потому что у меня нет другого оружия, чтобы уберечь свои нервы. Такого рода случаи удерживают меня от того, чтобы искать общества. Знаю, что и в этом проявляется недостаток гражданского мужества. Знаю, что не отшатнулась бы от хорошего человека лишь потому, что им пренебрегают. Но резко вступиться за самое себя у меня не хватает смелости.
23 ноября. Я буду принуждена бросить уроки у Б. Ничего не поделаешь! Не могу же я устраивать скандалы в передней или жаловаться этой госпоже. Я принуждена была защищаться. Сегодня о. х. м. о. и п. Будет он помнить эту минуту! Но как это все-таки подло!
Прежде я думала, что ненавидеть нехорошо. Сердиться, чувствовать обиду – дело другое. Но ненависть! Ведь это желание причинить зло… Сама я не сделала бы ничего дурного даже этому Адонису, но мне не было бы неприятно знать, что с ним что-нибудь случилось. Постепенно я, быть может, приду и к жажде мести. Почему бы и нет? Спускаясь по ступеням, непременно придешь туда, куда они ведут. Я знаю это, но не сержусь на себя, когда чувствую такую враждебность. И как знать, действительно ли ненависть так дурна и безнравственна? Такая ненависть… Кто знает? Только зачем обо всем этом узнавать приходится мне, зачем должна рассуждать обо всем этом я…
26 ноября. Тихо, совсем тихонько умерла панна Л. Ни в чьем сердце не оставила она, кажется, чувства глубокой скорби. Ее любили, если можно так выразиться, из чувства долга. Господи, ведь самые дурные люди, умирая, возбуждают иногда живую и искреннюю скорбь. А кого же можно было почитать за образец не только человека, но и верности учению Христову, если не ее, эту непорочную мать? Это было существо чистое не только духом, но удивительно чистое и телом, это был один из посланцев божьих, который, по его примеру, «трости надломленной не переломит и льна курящегося не угасит», как говорит евангелист Матфей. Всю жизнь она провела в учительстве, словно в монашеском ордене. Быть может, и у нее были скрытые недостатки. Быть может, и она в тайне даже от самых зорких глаз совершала какие-нибудь грехи, о которых никто не знает. Но, торгашески взвешивая ее жизнь – эту жизнь вечно осмеиваемой старой учительницы, – я не нахожу в ней греха. Труд, один труд, труд-инстинкт, труд-страсть, труд-идея, организованный систематически, как геометрическая теорема. Жизнь, распределенная по школьным годам и кварталам. А из жизненных наслаждений – лишь то, что можно вкусить от плодов отечественной культуры. Я не видела никого, кто бы так радовался подлинно «веселием велиим», когда в литературе появились прекрасные произведения, как, например, «Потоп» или «Фараон». Она действительно чувствовала себя счастливой, что живет в эпоху, когда творит Сенкевич, а портрет этого писателя, увитый плющом, всегда висел в ее комнатке.
Я не была согласна с покойной во многих суждениях, вернее – не одобряла ее в глубине сердца, когда она их высказывала. Потому что время стало другое!.. Она не могла понять некоторых новых сил мира. Она жила по старому закону, попранному ногами «Macht» Бисмарка. Как же ей удалось применить этот старый закон к новой жизни? Она сделала это просто, как нельзя проще. Она заковала свое воодушевление в труд, втиснула энтузиазм в свои обязанности. Было трудно, наверняка очень трудно сохранить его таким способом. Для этого нужно было постепенно, в течение лет, создавать систему, железную систему. Учить грамматике, стилистике, учить писать так, как это делала панна Л., – уже никому не удастся. В этом педантическом, почти навязчивом, заядлом обучении как раз и заключался энтузиазм.
У гроба панны Л. я дала обет подражать ей. Не копировать ее, а именно подражать. Жизнь ее была так высоко культурна, что с нашей стороны было бы ослиной глупостью, если бы мы пренебрегли таким совершенным образцом. Ведь вот наши мужчины подражают же англичанам, людям другой страны, другого типа, людям заморским; а мы, имея дома перед глазами такой пример… Итак: 1) Подавлять в себе приступы упадка, слабости, всякие там нежности, а главное, главное, главное – томную грусть. 2) Все время возбуждать в себе стойкость и формировать волю. 3) Составлять план занятий продуманно и критически. 4) Точно выполнять то, что по зрелом размышлении решила, – хоть мир вались! Это в особенности. А вообще: блюсти чистоту души и не допускать до себя ничего подлого. Просто-напросто не допускать. Если же оно будет принимать соблазнительную форму современности, новаторства – бить подлость прямо в грудь, всей силой духа.
У гроба панны Л. мне пришла в голову мысль, что человек праведный живет здесь, на земле, гораздо дольше, нежели дурной. Маленькое, съежившееся, улыбающееся личико панны Л. нынче воздействовало на меня гораздо сильнее, нежели многие мудрые трактаты. Ее учительство не закончилось в минуту смерти. Наоборот, только теперь стало полностью понятно то, что она делала, – как прекрасная книга, последнюю страницу которой мы прочли вместе с последним ее выводом. Так не только жил, но и исцелял после своей смерти умерший от чумы доктор Мюллер, который в свои последние минуты предписывал, как надлежит дезинфицировать его тело, дабы оно не заразило кого-нибудь из его близких четыре дня спустя после его кончины. Таковы люди, которые овладели на земле основной силой – они не боялись сошествия в могилу. Потому-то их смерть является лишь каким-то важным таинством, внушающим уважение и печаль. Смерть людей, которые ее боялись, распространяет отвратительное, устрашающее наваждение, заставляет думать, вернее – задыхаться, утопать в мыслях о разложении тела, полном неописуемой мерзости. И тогда смерть предстает как мерзкое, бессмысленное, а главное – всемогущее чудовище.
И еще одно. Была бы жизнь панны Л. столь же полезной, если бы она вышла замуж и имела детей? То есть, собственно говоря, было ли бы полезнее для мира, если бы она, вместо стольких учениц, хорошо воспитала только собственных детей? И так ли бы хорошо она их воспитала? Мне кажется, что это также материнство, верней, материнство высшей ступени – так формировать человеческие души, как это делала панна Л. Наши матери пренебрежительно относятся к роли матерей-воспитательниц. Между тем способность рождения дитяти – этот великий и чудесный дар природы – еще не дает диплома воспитательницы. То же самое может сделать и гражданка из племени кафров или папуасов. Быть может, я впадаю в ересь, записывая здесь это мнение, но я считаю его правильным. Мысль моя такова: в мире полно женщин неумных и недобрых, но зато здоровых и красивых. Это сабинянки, которые наверняка будут похищены. Однако из факта похищения вовсе не следует, что каждой сабинянке тем самым предстоит стать сокровищницей знания. Обязанность (но уж тогда и право) воспитания все лучших поколений (если нужно, чтобы поколения становились все лучше) должны быть отняты у неумных и недобрых сабинянок и переданы некрасивым паннам Л.
28 ноября. Сегодня, согласно принципам, которых я решила придерживаться, произвела подсчет своих доходов и расходов. Этот материалистический подход к истории моей жизни за последние три месяца и еще более материалистические усилия предвидеть будущее обнаружили, что я расходую почти вдвое больше, чем зарабатываю. Правда, я купила для В. белье и послала Генрику денег на два месяца, а главное уплатила из старого долга тетки Людвики сорок рублей еврею Шапше Боженцкому, – но зато у одной только Марыни набрала в долг больше ста рублей. Я ужаснулась такой своей расточительности, а вернее нищете, и решила ограничить расходы до минимума. И начала с того, что вместе с Маринкой мы купили билет в театр. Играли «Мнимого больного» Мольера. Мы с Маринкой обе пришли к одному заключению… Часто случается читать и особенно слышать мнение, что в мире «все уже было». И на том основании, что все уже было, всяческие господа и дамы позволяют себе такие вещи, которые действительно возможны были только в прошлом. Когда смотришь эту пьесу Мольера, то видишь, насколько продвинулось человечество вперед не только в области медицины, но прежде всего в области этики. Такую же дикость, как в этой пьесе, всякий, кто захочет, может еще увидеть в Радомской, Келецкой, даже и в Сандомирской губерниях; а между тем все это несомненно уже принадлежит эпохе, описанной Мольером.
Между прочим, маленькое и уж совсем личное наблюдение. Я как будто и угнетена смертью панны Л. и другими обстоятельствами, а все же могу помирать со смеху при каждой остроте. Я всегда была высокого мнения о своем легкомыслии. Теперь это качество, кажется, еще усилилось. Во мне нет ничего постоянного, неизменного. Я могу беспечно веселиться не только в театре, а просто с какой-нибудь малышкой на уроке, хотя, кажется, у меня нет недостатка в огорчениях. Как же можно доверять себе, когда в тебе есть какая-то скрытая чертовщинка, которую никак не поймаешь за уши? Это, должно быть, сила нашей бренной оболочки, животная сила, для которой смех так же необходим, как порывы ветра для растений. Следовало бы умерщвлять эту обитель духа…
30 ноября. Его зовут доктор Юдым.
1 декабря. Я совсем не суеверна, не верю в предзнаменования, и все же, когда что-нибудь такое случается, мне очень неприятно. Особенно теперь, после нынешней ночи. Мне кажется, что я стою перед какими-то могучими и грубыми людьми, которые меня обидят. Я поздно уснула, печальная и усталая. Во сне я увидела темный зал, что-то вроде зала суда в Цюрихе, где я никогда не была. Меня ввели туда люди в темных, скромных мундирах. Особенно один… Откуда такое лицо?… Оно до сих пор стоит у меня перед глазами. Эти люди сказали мне, что Генрик совершил преступление, убийство. Меня охватил страх, какого я в жизни еще не испытывала. И вместе с тем я почувствовала в себе решимость столь же пронзительную, что и это известие: не позволю! Я стояла у окна, пробитого в толстой стене и пропускавшего в мрачный зал ясный, золотистый солнечный свет. Вдали виднелось синее, волнистое озеро и белые горы. Как вдруг послышался голос: «Ввести!»
Генрик вошел в зал. На его бледном, исхудалом лице была улыбка, но какая страшная! Я чувствовала, как эта улыбка глубоко меня ранит. Я хотела подойти к нему, но в это время вошел человек с пошлым лицом, держа стальные ножницы в руках. Генрик сел на стул, и тут его улыбка стала еще более, еще более… подлой. Фельдшер стриг волосы, прекрасные светлые волосы моего дорогого братишки. Локоны скатывались по черной одежде и падали на грязный пол. Тут кто-то взял меня за руку… Но кто же это был… О, боже!
Я пыталась заговорить, крикнуть, но ни одного звука не могла произнести. Даже плач не мог вырваться из груди.
Меня разбудила Геп.
Я проснулась и села, полная какого-то страшного чувства. Не могу этого выразить словами… Эта боль во сне, в сто раз более мучительная, чем какая бы то ни было боль наяву, и это тайное, погруженное в себя предчувствие… Быть может, – ах, скорей всего – предвестие неведомых мне страданий, таких глубоких, что самая мысль о них уже причиняет боль… Я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Кошмар постепенно отлетал от меня, и тихая радость, что это было лишь сновидением, радость, как святой солнечный луч, просачивалась в мое сердце. И кто мог бы так свято любить, как я в эту ночь любила моего брата? Кажется, люди сильней всего любят свои семьи. Я не люблю моих родственных чувств и не ценю их, а между тем ничто не имеет надо мной такой жестокой, такой непостижимой власти, как они. Почему это?
Следует ли так обожать людей, которые, быть может, и не стоят того? Ведь на земле столько явлений, лиц и дел…
Что это я тут написала?
2 декабря. У Гени корь – а у меня свободный час. Я забежала домой и сижу одна.
Ах, как все постыло… Бурый туман залил колодезь двора. Еще только четыре часа, еще день, а не видно даже тех башенок на крыше, которые обычно рисуются на видимом мне горизонте. Лишь ближайшие дымовые трубы, квадратные кирпичные и круглые железные, отражаются в мокрых, скользких плоскостях крыш, как столбы и колья в стоячей воде. Всегда серые и желтоватые стены стали теперь какими-то синеватыми, озябшими. Окон почти не видно, или они мерцают, как впалые глаза на лице смертельно больной. Асфальтовый тротуар на дне двора слюнявится жидкой грязью. Тут же, неподалеку от моего окна, слышен монотонный шелест.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40