- Жизнь поутру очень серьезна,- изрек он.- Поутру, холодея от ужаса, сознаешь, что прошлое - это настоящее, ибо все, что происходило в прошлом, стало частью нынешнего дня. Зная это, вы крепче стоите на ногах, но все равно это горькая пилюля.
Он принялся есть, а Пирл, которая со вчерашнего вечера еще сильней побледнела и осунулась, пристроила блокнот подле чашки с кукурузными хлопьями и торопливо что-то строчила - может, записывала его изречения, да нет, вряд ли: она так тяжело дышала, будто составляла список покупок.
- Следующий мой роман будет называться «Девиз» Джилберта Блэскина. Прочитав название, люди подумают, что я сбрендил, но важна сама мысль.
Я насыпал в молоко прорву кукурузных хлопьев.
- Я вам буду платить два фунта в неделю плюс комната и еда,- предложил Блэскин.
Я решил поторговаться:
- Два фунта пятнадцать шиллингов. Он свирепо на меня поглядел.
- Два фунта десять.
- По рукам,- сказал я. Поработаю у него, пока это будет меня устраивать.
- В моем романе речь идет о человеке, который вышел из рождественской шутихи и продолжал следовать своему девизу, пока его не переехал автобус, когда он удирал от полиции: за ним гнались, потому что он стрелял из духового ружья по лошади конногвардейца. Пирл, бекон холодный.
Нет, видно, мне здесь долго не вытерпеть, хотя, если я ухитрился не сбежать за последние полчаса, так, пожалуй, продержусь сколько угодно.
Пирл перестала писать.
- А что это был за девиз, мистер Блэскин? - спросила она.
- Полистай роман, найдешь. В нем четверть миллиона слов и в основе его лежит легенда об Эдипе, рассказанная задом наперед…
Пока Блэскин потчевал нас своими дикими бреднями - и ведь он высасывал их из пальца, а сам наслаждался всеми благами жизни,- я поставил подогреть кофе. Жаль, я не работал на фабрике, не то посоветовал бы ему засучить рукава да заняться делом.
Свой роман - кипу бумаги, запеленутую в какую-то пурпурного цвета тряпку,- Блэскин вынул из сейфа в кабинете, где эта махина лежала под замком, и, точно королевского младенца, принес ко мне в комнату и возложил на стол - тут мне и предстояло перепечатывать все это на машинке. В первый день я напечатал десять страниц, а потом наловчился делать по тридцать-сорок. Роман оказался лучше, чем я думал, пока слушал блэскинову трепотню и в конце дня я наскоро прочитывал все, что успел напечатать, чтоб убедиться, что ничего не пропустил. Пирл в гостиной переписывала заметки Джилберта и писала собственную книгу об идеях и высказываниях этой великой личности. Если она все их уразумела, значит, она еще погениальней самого Блэскина. Пока мы работали, Джилберт писал у себя в кабинете под музыку генделевского «Мессии», которого он ставил опять и опять, без конца. Он говорил, при этой музыке ему кажется, будто он в пустыне, вокруг на сотни миль ни души, а как раз это ему и нужно, он тогда мыслит вдохновенно и возвышенно, Случалось, он молча ел в кухне или в общей комнате, и вдруг глаза его стекленели, и он орал:
- Скорей ручку! Листок бумаги! Я чую! Вот оно!!!
Пирл бегом приносила все, что ему требовалось, а он нацарапает несколько строк - и опять примется за серьезное дело: что-нибудь жует или лакает коньяк.
В иные дни на Джилберта Блэскина находило тяжелое настроение - лишь много позже я узнал, что это была мировая скорбь. Но и тогда я все равно думал - писателю так и положено мучиться, даже если он сам себя настроил на такой лад, от этого он будет лучше писать, и иногда мне казалось, так оно и есть на самом деле.
Я себя уверял, будто просто хочу пересидеть у Блэскина гнев Моггерхэнгера- это, если он обнаружит., что я свистнул его фамильную безделушку, но в придачу мне любопытно было, что такое творится внутри у этого жутковатого чудака, пожалуй, больше поэтому я и не уходил от него. Я и сам был себе противен за это и десятки раз на дню обещал себе, что, как только сумею насытить свое любопыт-
Как-то вечером Джилберта Блэскина (кто же не слыхал этого имени?) пригласили в расположенный поблизости Ройял-корт на премьеру. Он надел лучший костюм и галстук бабочкой и в последнюю минуту в полном параде зашел на кухню за своей зажигалкой. Тут на глаза ему попалась бутылка холодного молока, он мигом ее открыл и стал пить прямо из горлышка. Я сидел за столом с другого края, уплетал бифштекс - Пирл только что его поджарила - и вижу, молоко льется на безупречные одежды нашего Джилберта. А я сижу и смотрю, точно околдованный, не могу слова вымолвить, а сказать-то надо было в первую же секунду. Наконец я все-таки сказал, да поздно: он уже почувствовал, что спереди промок насквозь, и с ужасом себя ощупывал. Потом пожал плечами, вытер костюм чайным полотенцем и вышел, ругаясь на чем свет стоит. С этого и началась у него полоса уныния.
А мне стало тошно в четырех стенах, и я пошел прогуляться к вокзалу Виктории - моросил дождь, брызгал в лицо, а я наслаждался, словно это был самый лучший, самый освежающий напиток на свете. Вокзал с его толчеей заманил меня. Ноги сами понесли от платформы к платформе, и наконец я оказался на той, с которой поезда отправлялись во Францию и в Италию. Тут целовались, прощались, отсюда уезжали к побережью. Лондон вдруг стал казаться меньше, незначительней, моя связь с ним - не такой уж крепкой, и я с радостью подумал - ведь на моем счету в банке лежит кругленькая сумма, можно в любую минуту сесть на поезд и уехать хоть на край света, а захочу или понадобится, так и обратно приеду, денег хватит. На душе стало спокойней, и через Итон-сквер я вернулся домой.
Было еще не поздно, мне захотелось кофе, и я пошел на кухню. Пирл не слыхала моих шагов, она стояла у плиты в одних штанишках, даже шлепанцы не надела.
- Сзади у тебя вид что надо,- сказал я.- Но обернись, лапочка, дай поглядеть, какая ты спереди.
Впервые за все время лицо ее хоть что-то выражало - сразу было видно: она обижена и, того гляди, заплачет, я подошел и попробовал ее утешить, но она тут же отвернулась от меня. Спина и бока у нее оказались в шрамах, будто ее почему-то зашивали. Я тронул один шрам, она с досадой стряхнула мою руку. Потом прислонилась ко мне и говорит:
- Почему он не взял меня с собой? Я с ним уже месяц, и за все время мы только один раз выходили вместе - на тот поэтический вечер, где познакомились с тобой.
- Может, он встречается с кем-нибудь еще,- сказал я и поцеловал ее в лоб.- А если и так, подумаешь. Он по-другому не может. Просто он порченый. Ему иначе нельзя, тогда он не мог бы писать свои книги.
- Знаю,- сказала Пирл,- я и сама себе это твержу. Когда я с ним познакомилась, я ничего от него не ждала, а потом, когда так ничего и не получила, стала чего-то ждать. Дура я.
- Не без того,- пришлось мне согласиться.- И вообще я никак не пойму, почему это люди вечно чего-то ждут друг от друга.
- Ну, все не так плохо, как тебе кажется,- сказала она и попы-
талась улыбнуться.- Вот от тебя я ведь ничего не жду, а ты добрый, стараешься меня утешить.
- Подумаешь,- сказал я.- Я иначе не могу. Я сроду такой - со всеми добрый.
Но вообще-то она верно сказала. Мне хотелось лечь с ней вовсе не потому, что она любовница Блэскина. А просто она так долго прислонялась ко мне нагишом, что я стал целовать ее в губы, и она сквозь слезы стала мне отвечать.
- Пойдем, я тебя уложу,- сказал я.
Она кивнула, и я повел ее в спальню. Я подумал, вдруг ей холодно - ведь она плакала,- и прихватил горячую грелку, а она сказала, такая грелка ей ни к чему, и я бросил грелку на пол, разделся, и лег к ней под бок… Немного погодя я выбрался из постели, оделся и пошел на кухню поискать, чем бы подзаправиться, а она осталась лежать, прямо скажем, очень даже довольная.
Я резал салями, и тут она явилась на кухню в золотистом халатике.
- Я тоже голодная, приступ черной ревности прошел.
Я сделал ей саадвич, густо намазал горчицей, и она так на него накинулась, я даже малость к ней охладел - хоть и люблю смотреть, когда женщина ест (меня это даже сильней возбуждает, чем когда она сама расстегивает блузку), да только Пирл Харби лопала уж чересчур жадно, это не по мне. Ну, я повернулся к ней спиной и стал наливать кофе. А она мигом уплела сандвич и, не успел я предложить ей еще, принялась за салями и в два счета все умяла, мне ничего не осталось. Ну, я решил не обижаться - она ведь разочаровалась в любви - в этом все дело, во всяком случае так полагается думать.
- Мой отец работал на сортировочной станции в Суиндоне,- начала Пирл, уютно усевшись у меня на коленях.- В одну, как говорится, прекрасную ночь его убило немецкой фугаской. Мне тогда было шесть лет, похорон не устраивали - хоронить было нечего, Бомба угодила, должно быть, прямо ему в макушку. Через год от бронхита умерла мать, а меня взяли к себе тетя с дядей, у них была и своя дочка, Кэтрин. Дядя, не в пример моему отцу, как говорится, преуспел, он был поверенным в Кауминстере, это такой городишко в Уилтшире. Дядю уважали, но удочерил он меня только из чувства долге и ни капельки меня не любил. Держался так холодно, будто боялся, что я прыгну к нему в постель и введу в грех кровосмешения или стану между ним и его родной дочерью. Поначалу я совсем растерялась и немножко его побаивалась, и мне потребовалось добрых два года, чтобы привыкнуть к нему и приспособиться к новой жизни. Дядя понял, что я его побаиваюсь, и обиделся, ему казалось, это означает, что я недостаточно его люблю, не так, как полагается любить благодетеля.
Он просто не понимал, что я еще ребенок и поступаю бессознательно. Я любила его только в те минуты, когда он что-нибудь мне давал, и это тоже его обижало, он хотел, чтобы я любила его все время, хотя сам-то меня не любил. Но никто из них не знал, что я еще не один год горевала по отцу с матерью, а сказать им об этом я не решилась. Дядя с теткой иногда говорили о моих родителях, но как-то очень спокойно, между прочим, словно мои папа с мамой еще живы, а я просто приехала к ним на каникулы. Понятно, дядя и тетя по-настоящему любили свою родную дочь Кэтрин, и странно было бы винить их за это или надеяться, что они сумеют относиться к
нам обеим одинаково, но мне это было больно. Ища утешения в своем горе, я горячо привязалась к Кэтрин, она была очень добрая и милая и почти все, что получала от родителей, отдавала мне. Примерно через год моя жизнь как-то вошла в колею, и под конец я стала думать о моих новых родителях не без нежности.
Приемная мать была добра ко мне, старалась меня полюбить и во всем мне помогала. Самое же главное - я росла в довольно интеллигентном доме, ничего похожего у моих настоящих родителей быть не могло, и от этого моя жизнь стала гораздо интересней. Здесь было полно книг, их читали, о них говорили. Позже я поняла, что это были все больше книги второсортные, ну, кроме, конечно, таких писателей, как Диккенс, Теккерей, Джейн Остин, Шекспир. Этих я читала с жадностью; я быстро научилась отличать хорошие книги от дрянного чтива. Кэтрин пошла учиться в среднюю школу, и, как только я подросла, я поступила туда же. Будь она моей родной сестрой, я бы из-за нее так не мучилась. Я отдала ей всю любовь, на которую была способна, и всякий раз, как она кем-то увлекалась - все равно, мальчиком или девочкой,- так ее ревновала, так терзалась, кажется, готова была убить себя, лишь бы со всем этим покончить. А она увлекалась всем на свете, и ей хотелось жить только для себя, и ни с кем больше она не считалась.
Родители наши видели, что я совсем на ней помешана, но думали - я просто ее обожаю, как и они сами, ведь она была их единственное родное дитятко. Я не сомневалась, что она куда красивее и обаятельнее меня - я, конечно, преувеличивала, но так мне тогда казалось.
На год или два Кэтрин вдруг стала холодна со мной, и я просто погибала, таяла на глазах, мне даже казалось - я становлюсь меньше ростом, обращаюсь в прах, в ничто. И, однако, училась я прекрасно, чуть не по всем предметам шла первой, все только диву давались. Кэтрин с пеленок привыкла поступать по-своему, и вот несколько недель она встречалась с одним мальчиком. Наверно, они занимались любовью - обычно мы небольшой компанией уезжали в конце недели на велосипедах, и иногда Кэтрин и ее дружок на полчасика исчезали. Потом он уехал со своими родителями и не писал ей - это был первый удар, который нанесла ей судьба. Я раздобыла его адрес и написала ему, как ей худо, но он не отозвался, и, наверно, это к лучшему. По ночам она приходила ко мне в комнату, и горько плакала, и ложилась вместе со мной - так ей было спокойнее. Но длилось это недолго: скоро она о нем почти забыла.
Эта история нас очень сблизила, и Кэтрин полюбила меня так, словно я прошла через все вместе с ней, испытала то же, что и она. Теперь обе мы стали почти взрослые, и родители наши лишь слегка подталкивали нас по дорожке образования, в остальном же предоставили самим себе. Они щедро давали нам деньги на карманные расходы, и мы покупали наряды и книжки, ходили в кино. С мальчиками мы близко не сходились, хотя они на нас заглядывались и в шестом классе многие готовы были с нами подружиться. Но, я думаю, обе мы тогда какое-то время были не в себе. Как одержимые, без конца говорили о книгах, фильмах, картинах, строили планы на будущее. Собирались стать учительницами или врачами и вместе уехать в Африку. То была дивная пора невинности. Мы даже начали изучать суахили, чтобы знать хоть один африканский язык. Расскажи я про все это Джилберту, он бы меня засмеял, а тебе, я знаю, рассказать можно. Родители считали нас образцовыми дочерьми, потому что мы охотно помогали по дому, хотя необходимости в этом не было: мы жили в достатке, у нас была даже горничная-австрийка
и садовник. На каникулы мы уезжали в Уэльс или во Францию - словом, всей нашей семье жилось неплохо.
Мальчик, с которым Кэтрин встречалась за два года перед тем, вернулся, и у них все началось сначала. Через месяц он опять уехал, и тут оказалось - она беременна. Мы не знали, что делать, Она была в ужасе и совсем пала духом. Мы часами обсуждали, как быть: попытаться разузнать, как избавиться от будущего ребенка, или признаться родителям, а может, ничего им не говорить, уехать в университет и родить тайно. Проходили недели, и мы даже составили хитроумный план, как нам обеим покончить с собой. Можно было подумать - я тоже беременна. В конце концов мы поступили так, что хуже не придумаешь. Мы решили бежать из дому.
У нас набралось семьдесят фунтов, и мы решили уехать в Лондон, снять комнату, поступить на службу и все, что заработаем, складывать в общий котел. Можно было подумать, что Кэтрин уже не беременна,- мы так рвались уехать, что почти забыли об этом. Мне взбрело в голову ехать в Лондон на отцовской машине. Иной раз вечером наши родители навещали друзей в другом конце города - значит, на машине мы должны были выезжать вечером. Кэтрин еще раньше немного училась водить машину и водила неплохо. А я не умела.
Мы наспех упаковали чемоданы и сунули в машину, Кэтрин вывела ее через открытые ворота, и мы чуть не расхохотались - таким легким оказался этот первый шаг на пути к долгой и счастливой жизни вдвоем. Был славный летний вечер, до темноты еще далеко, и Кэтрин медленно, но уверенно вела машину по неширокой улице к шоссе. Движения тут почти никакого не было, и Кэтрин так и сияла. Но по щекам ее текли слезы.
«Ты думаешь, мы правильно делаем?» - спросила она.
«А что еще нам остается? - ответила я.- Это ведь чудесно - оставить все позади».
Она улыбнулась:
«Ну хорошо. Пусть так».
Навстречу нам, вверх по склону холма, на небольшой скорости шла машина, ее обгонял какой-то подлый мотоциклист. Он уже промчался мимо, но эта черная фигура, вдруг возникшая перед Кэтрин, отчаянно ее испугала, она вскрикнула, наша машина проскочила через живую изгородь и покатилась под откос. Мир обрушился, меня словно накрыло толстым одеялом, и по нему застучали молотки. Потом я почувствовала, как меня из-под него выволакивают.
Снова надвинулась тьма, и я открыла глаза уже в больнице. Я спросила о Кэтрин, и мне сказали, с ней все в порядке. Она и правда пострадала меньше меня. У меня были сломаны ноги, перебиты ребра да еще сотрясение мозга и всякие ранения помельче. Когда я вышла из больницы, Кэтрин была уже замужем за своим дружком: его заставили признать, что она забеременела не без его участия. Она поселилась с ним неподалеку от Ньюкасла, и теперь у них уже трое детей. Мне удалось увидеться с ней на прощание, но мы с трудом узнали друг друга. Все считали, что это я - злой гений - совратила ее с пути истинного, и я не стала спорить. Пусть так, по крайней мере ей будет что обо мне вспомнить.
С тех пор мы не виделись, не переписывались. Я отбыла свою каторгу в Бристоле, потом давала там частные уроки. А потом мне пришла в голову блестящая идея - написать диссертацию о современном английском романе, но, боюсь, я не двинусь дальше Джил-берта Блэскина, потому что я в него влюбилась. Это не такая уж редкость; я вообще влюбчивая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43