Обговорим всё по-доброму. Не по-христиански это, Василисушка, на родного дядю из-за тленного злата этак кидаться. Что богатства земные? Прах.
Ехать, и именно немедля, ещё твёрже решила про себя она, услышав эти медоточивые речи. Не то обволокёт, заморочит. И уехала бы, не дала б себя удержать.
Но в этот миг из кареты, позёвывая, вышел еще один седок – должно быть, задремал дорогой, а теперь вот проснулся. Это был тонкий, узкий в плечах юноша, в серебристом камзоле, жемчужного цвета кюлотах и пепельных чулках. Его золотистые волосы спускались до плеч.
Он не посмотрел ни на обновленный дом, ни на хозяйку – замер, глядя вверх, где плавно кружились белые лепестки (на ту пору в саду как раз доцветала вишня). Оттого, что глаза были устремлены к небу, они показались Василисе ещё диковинней, чем она запомнила.
Оказывается, ничегошеньки её сердце не забыло! Ни сиреневых этих очей, ни золотых кудрей, ни холодного, рассеянного лица. Только теперь оно было не детским, а мужским – будто отчеканенным на златом цехине.
Про то, что некрасива, Василиса знала. Видела она в книжках на гравюрах прославленных красавиц, что великолепно блистали при европейских дворах: Гаврилию Дэстре, Диану Пуатийскую, королеву Маргариту Наваррскую. У всех лик кругл, подбородок мясист, нос вздёрнут, плечи пышны.
Чего Бог не дал, взять было неоткуда. Но кабы знать, что будет такой гость, хоть оделась бы нарядней, косу бы переплела лентой! Можно бы и по щекам чуть-чуть свёклой пройтись, а по остальному лицу белилами – очень уж весна в этом году солнечная, кожа загорела.
– Помнишь сестру свою? – спросил Зеркалов сына. – Ты тогда мал был, нездоров.
Юноша повернулся, сделал учтивый поклон и раздвинул рот в улыбке.
– Виноват. Не вспомню. Должно быть, и вы меня запамятовали.
Она, дурочка деревенская, ещё не знала, что ныне в столице кавалеры с дамами для сугубой политесности друг дружку на «вы» называют, и опозорилась – стала оглядываться: кому это он?
– Я, говорят, на те поры был совсем амбесиль, – всё так же гладко и учтиво продолжил Пётр Зеркалов. – Пока доктора меня не вылечили.
Вправду ничего не помнит! Она была потрясена. Да полно, он ли это?
– Кто ты был? – пролепетала княжна, не поняв незнакомого слова.
– «Амбесиль» – это дурак, вроде блаженного, – объяснил он и улыбнулся, давая понять, что уж теперь дураком никак не является, да и про детство, может, на себя наговаривает.
Отец горделиво обнял его за плечо:
– Вот он какой у меня молодец. А был почти бессловесным. Помнишь? Ну, мы тут походим, оглядимся, а ты, раз назвалась хозяйкой, вели баньку истопить и стол накрыть.
Они долго потом ходили вдвоём по двору, вокруг дома. Казалось, дядя от Петруши чего-то добивался, всё выспрашивал, тот же лишь пожимал плечами. Василиса, наблюдавшая из окна, поняла: Автоном проверяет, не вспомнит ли сын хоть что-то из своего здешнего обитания, а Петя ни в какую. На Зеркалова-старшего, впрочем, княжна и не смотрела, только на двоюродного брата. В груди будто оттаивало что-то, надолго замороженное, но всё ещё живое.
За столом дядя был мрачен и молчалив, но, похоже, не из-за племянницы. Ибо, когда наконец удостоил её беседы, был ласков и приязнен. Ни насмешки, ни снисходительности в его речи не чувствовалось. Он говорил с Василисой не как с неразумным дитём, а как с взрослой.
Сказал, что пора совершеннолетия определяется волей начальства, ибо твёрдого на сей счёт закона на Руси не существует. Так или иначе, сдача опекунства – дело долгое, бумажное, не на один месяц. Тем более назначено оно было по указу самого князь-кесаря. Посему будет лучше, если на время волокиты дорогая племянница поживёт в Москве, у родного дяди. Самый быстрый и короткий путь для барышни восприять отчее наследство – выйти замуж. Не в деревне же княжне Милославской женихов искать? Однако женихи нынче не то, что прежде: смотрят не только на приданое, но и на то, умеет ли дева себя в приличном обществе держать, да политесна ли, да ведает ли иноязычное речение. Все сии премудрости с неба не свалятся, им учиться нужно. Так чего проще? Живи в столице у родных людей, ожидай наследства, а пока обучайся полезным девичьим наукам. Дядя ждал от неё упрямства и сопротивления, и потому собирался долго убеждать, но Василиса не заперечила ни единым словом.
Слушала и, замирая, думала: буду снова жить под одной крышей с ним!
* * *
С того дня миновало два с половиной месяца.
Из деревенщины в изящную столичную демуазель Василиса обратилась быстро. Дело оказалось не столь хитрое.
Изготовили ей платьев с фижмами, корсетов – осанку держать, лифов – грудь подпирать; пошили башмаков козлиной кожи и туфель с разноцветными каблуками. Не пожелала она волоса горячими щипцами завивать – куафёр научил укладывать косу поверху, на грецкий лад. С неделю мучилась, обучаясь у танцмейстера воздушной походке, уместной для благородных дев. После этого началось ученье танцам, нетрудное. Иноязычное речение тоже превзошла быстро, не хуже прочих: из немецкого могла сказать без запинки пятнадцать выражений, из французского – целых тридцать. Бонжур, шер шевалье. Кель плезир. Оревуар. Роб манифик. Куафюр сюперб. Чего больше-то?
Дядя почти всё время проводил на службе или в разъездах. Если же доводилось побыть вместе, Василисе с ним нравилось. Он был с ней неизменно ласков, звал «доченькой», умно говорил о самых разных вещах, смешно шутил, а начнет что рассказывать – заслушаешься.
Приятно, что хвалил за успехи в дамском учении. Дивился, сколь она способна к наукам и всё шептал: «В мать, в мать». Даже странно. Батюшка, бывало, тоже хвалил в разговоре свою покойную жену, но за ум ни разу – всё больше «голубицей безответной», за кротость. Василиса подумала: «Вот они, мужья, не за то нас ценят, за что надо бы».
Отношения с дядей были сердечней, чем с тем, ради кого Василиса оставила родное Сагдеево.
На первый взгляд, Петрушина повадка с детских лет переменилась до неузнаваемости. Двоюродный брат (по-французски «кузен») не грубил, на вопрос и обращение отвечал вежливо, благовоспитанно – не то что давнегодишный мальчишка-дичок. Но эта политесность не радовала. Наоборот, приводила в отчаяние.
Если в десятилетнем Петруше изредка словно просыпалось нечто живое, драгоценное, то этот лощёный кавалер был холодней снега. Кузина его нисколько не занимала.
Уж Василиса и так подступалась, и этак. Брови подводила, мушку в виде сердечка к щеке клеила, а однажды даже набралась смелости, надела платье с вырезом – все перси, какие есть, плотно-преплотно в декольтаж утиснула. А он и не взглянул…
Тогда она решила, что это он из-за её необразованности нос воротит. Мол, о чём с дурой деревенской разговаривать?
Взялась Василиса за чтение книг, какие благородным девам знать необязательно. Заучила прозвания всех грецких-латынских богов и богинь, даже географию с гишторией прочла насквозь и многое оттуда запомнила.
Однако, сколь ни заводила учёных бесед о Цезаре либо об американских островах, впечатлить непреклонного кузена не достигла. А вот древние боги неожиданно пригодились.
В Петрушином возрасте у недорослей обыкновенно бывает много страстей и увлечений. Кто за девками бегает, кто голубей разводит, кто охотой увлекается. Петя же имел только одно пристрастие, редкое. Любил рисовать грифелем и красками, а кроме художества ничем иным не интересовался. И вот пришла ему блажь писать античных богинь.
Доставили баричу из деревни самую красивую бабу. Напарили в бане, нахлестали берёзовым веником и поставили перед Петей телешом.
Когда прислуга шепнула Василисе об этаком бесстыдстве, она чуть в обморок не пала. Побежала подглядывать.
Видит, стоит в мыльной пузыристой бадье румяная красавица, вся налитая, яблоко грызёт. А Петя перед ней одетый, сосредоточенный на доске малюет. Раньше, до образования, Василиса ничего бы не поняла, а тут сразу уразумела: рисует богиню Венус, из морской пены рожденную, яблоко же бабе дадено, чтоб не скучала.
Княжна подглядывала долго, боясь нехорошего. Но ничего такого не было. Художник с бабой и не разговаривал. На холсте понемногу выявлялась древняя деесса небесной красы; вместо яблока держала в руке цветок.
Уже не ревнуя, а просто любуясь лёгкими взмахами кисти, Василиса вздыхала. С неё, худосочной, богини не напишешь.
Потом кузен рисовал плечистую Минерву и дородную Юнону, для чего привозили ещё баб. Василиса хоть и тосковала, но терпела. Однако, когда художник добрался до Дианы-охотницы, стало обидно.
Сия богиня – девка поджарая, телом не гораздая, и крестьянку доставили такую же: тощую, длинноногую, ничем не лучше Василисы. Она к тому же бестолковая была. Всё не встанет, как надо, да не приучится, чтоб носом не шмыгать. Петенька с ней прямо извёлся.
И пришла тут княжне в голову мысль, или вернее идея, ибо мысль, она всякой бывает, в то числе и дурной, идея же сиречь умственное озарение.
Когда Петя за какой-то надобностью отлучился, Василиса покинула укрытие, из которого подглядывала, и вошла.
Вроде бы захотела помочь девке – показать, как нужно встать, чтоб Петру Автономовичу потрафить. Та рада совету, ибо тоже измучилась. Отдала и платье богинино, и лук с колчаном, и прочее.
Княжна быстро переоделась во всё это, встала на помост: левая рука заведена за спину, стрелу доставать, одна нога на цыпочках, шея гордо повёрнута. А сама уже чувствует: в дверях он, смотрит.
Василиса будто и не замечает, только покраснела немножко. Ведь из одежды на ней лишь туника выше коленок да сандальи – два ремешка, а руки голые, и подмышку, чего девы кавалерам не показывают, всю видно.
Петруша попросил не шевелиться. Обошёл кругом и впервые смотрел не как через стекло, а живыми глазами. Словно только сейчас по-настоящему увидел.
Она боялась шелохнуться. Только сердце, которому замереть не прикажешь, отчаянно колотилось.
Позировать оказалось трудно. По нескольку часов кряду приходилось стоять без движения, потому что Петруша, когда картины писал, о времени не думал. Начинали на рассвете – ему нужно было обязательно поймать, когда розовый луч восходящего солнца коснётся богининого плеча, а луч всё ускользал, или облако некстати наползало. Тогда художник сердился, бросал кисть. Снова поднимал, малевал без луча – и оставался недоволен. Назавтра начинали ловить зарю сызнова.
Но Василиса не тяготилась, всё терпеливо сносила. Был там некий миг, самый желанный, когда Петруша по её плечу смоченной рукой проводил – чтоб отблеск Авроры пламенней отсвечивал. Рука была холодная, но Василисе казалась обжигающей.
А беседовали мало и о пустяках. Очень её обижало, что Петя ей всё «вы» да «вы» говорил.
Зато как же он хорошел во время работы! Словно некий волшебник дотрагивался до Петруши и превращал ледяную фигуру в сказочного королевича. Чудесные Петрушины глаза светились сиреневыми огоньками, волосы поблескивали в солнечном свете.
«Петушок – золотой гребешок», – думала тающая Василиса.
Красой его она, понятно, увлечь не могла. Однако есть ведь женщины, кто подбирают ключ к мужскому сердцу умом и увлекательной беседой.
Пробовала, и не раз. Вечером прочтёт про что-нибудь в книге или в «Ведомостях», а наутро пересказывает. Однако про войну, про увеселения его царского величества, про иностранные оказии Петя слушал безразлично. И угадать, о чем разговор завяжется, а о чём нет, с ним было невозможно. Как-то раз, по случайности, Василиса заговорила об италианском художнике Михеле Ангеле, про которого в книге написано, что мастер он был преискусный, но и злодей, каких мало. Якобы, желая получше изваять из камня умирающего раба, подсыпал яду своему холопу и жадно глядел, как тот издыхает.
Казалось бы, глупая сказка и небывальщина, но Петя слушал с волнением, даже кисть отставил.
Ободрённая успехом, Василиса пошутила. Хорошо-де, что пишешь не Диану, пронзённу стрелой, не то, пожалуй, проткнул бы меня.
А он вдруг взял и сощурился, словно представлял себе, как это будет: лежит она, сражённая стрелой, стонет, из раны алая кровь течёт…
И точно, проткнул бы, поняла Василиса. Лук с колчаном отшвырнула, выбежала вон.
Он бросился догонять, прощенья просил и брал её за руку, нежно.
Вернулась, конечно. И после не упускала случая чем-нибудь ещё оскорбиться. Ах, как сладко было видеть его просящим!
Нынче, в саду, опять поругались. И тут уж она обиделась не притворно, а по-настоящему.
Вчера Петруша сказал, что будет цветы писать, это «натура-морта» называется.
Она, дура, встала ни свет ни заря, набрала букет из самых пышных роз, которые сама же и высадила.
Спускается он в беседку со своим складным ящиком, а эта красота его уже ждёт, в кристальный кубок поставленная.
Думала, восхитится, похвалит. А он переносицу сморщил, розы вон выкинул, кубок велел унести. Давайте мне, говорит, васильки, колокольчик, Иван-да-Марью – разный сорняк, какой Василиса в дядином саду давно уж повывела.
Вспылила она, ни в чём не повинный кристаль расколотила о землю, ушла из беседки вон.
Потом добранивались в аллее. Он никак не мог взять в толк, за что она взъелась, огрызался, потом заскучал..
В это время слуга сказал, что пожаловал гость, господин гвардии прапорщик Алексей Попов – ожидать боярина – и спрашивает, примет барышня иль нет.
– Приму! – сказала Василиса. – Веди в дом, я скоро.
Стало ей зло, куражно. Пускай Петрушка не думает, что на нём свет сошёлся. Есть и другие кавалеры, не ему чета, ведающие истинно галантное обхождение и готовые ради Василисы Милославской в огонь и в воду.
* * *
С Поповым этим до сего дня она разговаривала всего однажды, недели две назад, когда он по какому-то делу приходил к дяде. Мужчина собой изрядный, обходительный, всё жёг глазами – как было такого не запомнить?
Тем паче, что на следующий день невесть от кого принесли букет со смыслом: алая роза, вкруг неё белые, а стебли обёрнуты чёрною лентой. Согласно галантной науке букет означал: «Вы жестоко ранили моё сердце безнадежной страстью».
Было лестно, приятно, а главное любопытно – от кого бы это? Сколь ни ломала голову, не придумала. Но в неведении пребывала недолго.
Тогда же – в воскресенье было – пошла с Петрушей, как положено, в ближнюю церковь, стоять обедню. Вдруг чувствует на себе чей-то взгляд, неотступный. Посмотрела – офицер у стены, в плащ замотанный. Так глазами её и ест. Узнала Попова.
Он приложил к губам персты, послал в ее сторону эфирное лобзанье и глаза кверху закатил.
Василиса прошептала кузену: «Смотри, какой кавалер пригожий. И всё смотрит на меня. Что ему от меня надо бы? Я чай, не тот ли это, что к дяде давеча заходил?»
Не столь она была глупа, чтоб не понять, чего офицеру от неё нужно, но хотелось, чтоб Петруша тоже сие понял. А он, чурбан, плечом только качнул. На церковной службе Петя никогда на священника не смотрел, лба не крестил. Всегда пялился на одну и ту же икону, Одигитрию. Краски на ней были какие-то необыкновенные, он объяснял.
Ну, и с тех пор почти каждый день стала она получать от воздыхателя знаки амурного внимания.
К примеру, доставили свёрнутую трубкой гравюру: «Гишпанский рыцарь Сид, безумствующий от неутоленныя страсти». На картинке кавалер наг, власы и бороду на себе отчаянно рвёт, а прекрасная дева ему делает индиференцию – отвернулась, нюхает цветок.
Ещё Попов стал, что ни день, по нескольку раз мимо дома верхом проезжать. Нарядный, в шляпе с плюмажем, белом шарфе вкруг пояса, да подбоченившись. Если замечал, что барышня на него из окна смотрит, шляпу снимал и кланялся, весьма изящно.
Хоть и были его ухаживания ни к чему, но всё же Василиса выспросила у прислуги и знакомых дев, что за человек. Оказалось, известный селадон и сердцеразбиватель, так что некоторые дамы из-за него даже травиться хотели. Как же тут было голове не закружиться, особенно при Петиной бесчувственности?
Больше всего Василисе понравились вирши, присланные упорным Поповым. Они были и складны, и смыслом хороши, особенно одно место:
Сколь рок ко мне жестокоужасен!
Ныне я, злосчастный, есмь опасен,
Что бедну сердцу разбиту быть,
Зане я тщусь тебя любить!
Как верно это было изречено! С каким неподдельным чувством! Написать такое мог лишь человек, истинно постигший Амур. У Василисы на глазах выступили слёзы. Уж ей ли было не знать, сколь тщетны усилия любви, не сулящие бедному сердцу ничего, кроме разбитья!
Вот кто пожаловал в минуту, когда двоюродные брат с сестрой жестоко меж собою ссорились.
Петя буркнул, что останется в саду. Какой-то прапорщик был ему без интересу. Шепча «Будешь потом каяться», Василиса пошла встречать интригующего гостя. Сердце в груди волновалось, и не только из-за злости на Петрушу. Как поведёт себя влюблённый кавалер? Что скажет? Это было внове. И страшновато, и возбудительно.
Попов оказался не один, а с каким-то человеком, одетым по-малороссийски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Ехать, и именно немедля, ещё твёрже решила про себя она, услышав эти медоточивые речи. Не то обволокёт, заморочит. И уехала бы, не дала б себя удержать.
Но в этот миг из кареты, позёвывая, вышел еще один седок – должно быть, задремал дорогой, а теперь вот проснулся. Это был тонкий, узкий в плечах юноша, в серебристом камзоле, жемчужного цвета кюлотах и пепельных чулках. Его золотистые волосы спускались до плеч.
Он не посмотрел ни на обновленный дом, ни на хозяйку – замер, глядя вверх, где плавно кружились белые лепестки (на ту пору в саду как раз доцветала вишня). Оттого, что глаза были устремлены к небу, они показались Василисе ещё диковинней, чем она запомнила.
Оказывается, ничегошеньки её сердце не забыло! Ни сиреневых этих очей, ни золотых кудрей, ни холодного, рассеянного лица. Только теперь оно было не детским, а мужским – будто отчеканенным на златом цехине.
Про то, что некрасива, Василиса знала. Видела она в книжках на гравюрах прославленных красавиц, что великолепно блистали при европейских дворах: Гаврилию Дэстре, Диану Пуатийскую, королеву Маргариту Наваррскую. У всех лик кругл, подбородок мясист, нос вздёрнут, плечи пышны.
Чего Бог не дал, взять было неоткуда. Но кабы знать, что будет такой гость, хоть оделась бы нарядней, косу бы переплела лентой! Можно бы и по щекам чуть-чуть свёклой пройтись, а по остальному лицу белилами – очень уж весна в этом году солнечная, кожа загорела.
– Помнишь сестру свою? – спросил Зеркалов сына. – Ты тогда мал был, нездоров.
Юноша повернулся, сделал учтивый поклон и раздвинул рот в улыбке.
– Виноват. Не вспомню. Должно быть, и вы меня запамятовали.
Она, дурочка деревенская, ещё не знала, что ныне в столице кавалеры с дамами для сугубой политесности друг дружку на «вы» называют, и опозорилась – стала оглядываться: кому это он?
– Я, говорят, на те поры был совсем амбесиль, – всё так же гладко и учтиво продолжил Пётр Зеркалов. – Пока доктора меня не вылечили.
Вправду ничего не помнит! Она была потрясена. Да полно, он ли это?
– Кто ты был? – пролепетала княжна, не поняв незнакомого слова.
– «Амбесиль» – это дурак, вроде блаженного, – объяснил он и улыбнулся, давая понять, что уж теперь дураком никак не является, да и про детство, может, на себя наговаривает.
Отец горделиво обнял его за плечо:
– Вот он какой у меня молодец. А был почти бессловесным. Помнишь? Ну, мы тут походим, оглядимся, а ты, раз назвалась хозяйкой, вели баньку истопить и стол накрыть.
Они долго потом ходили вдвоём по двору, вокруг дома. Казалось, дядя от Петруши чего-то добивался, всё выспрашивал, тот же лишь пожимал плечами. Василиса, наблюдавшая из окна, поняла: Автоном проверяет, не вспомнит ли сын хоть что-то из своего здешнего обитания, а Петя ни в какую. На Зеркалова-старшего, впрочем, княжна и не смотрела, только на двоюродного брата. В груди будто оттаивало что-то, надолго замороженное, но всё ещё живое.
За столом дядя был мрачен и молчалив, но, похоже, не из-за племянницы. Ибо, когда наконец удостоил её беседы, был ласков и приязнен. Ни насмешки, ни снисходительности в его речи не чувствовалось. Он говорил с Василисой не как с неразумным дитём, а как с взрослой.
Сказал, что пора совершеннолетия определяется волей начальства, ибо твёрдого на сей счёт закона на Руси не существует. Так или иначе, сдача опекунства – дело долгое, бумажное, не на один месяц. Тем более назначено оно было по указу самого князь-кесаря. Посему будет лучше, если на время волокиты дорогая племянница поживёт в Москве, у родного дяди. Самый быстрый и короткий путь для барышни восприять отчее наследство – выйти замуж. Не в деревне же княжне Милославской женихов искать? Однако женихи нынче не то, что прежде: смотрят не только на приданое, но и на то, умеет ли дева себя в приличном обществе держать, да политесна ли, да ведает ли иноязычное речение. Все сии премудрости с неба не свалятся, им учиться нужно. Так чего проще? Живи в столице у родных людей, ожидай наследства, а пока обучайся полезным девичьим наукам. Дядя ждал от неё упрямства и сопротивления, и потому собирался долго убеждать, но Василиса не заперечила ни единым словом.
Слушала и, замирая, думала: буду снова жить под одной крышей с ним!
* * *
С того дня миновало два с половиной месяца.
Из деревенщины в изящную столичную демуазель Василиса обратилась быстро. Дело оказалось не столь хитрое.
Изготовили ей платьев с фижмами, корсетов – осанку держать, лифов – грудь подпирать; пошили башмаков козлиной кожи и туфель с разноцветными каблуками. Не пожелала она волоса горячими щипцами завивать – куафёр научил укладывать косу поверху, на грецкий лад. С неделю мучилась, обучаясь у танцмейстера воздушной походке, уместной для благородных дев. После этого началось ученье танцам, нетрудное. Иноязычное речение тоже превзошла быстро, не хуже прочих: из немецкого могла сказать без запинки пятнадцать выражений, из французского – целых тридцать. Бонжур, шер шевалье. Кель плезир. Оревуар. Роб манифик. Куафюр сюперб. Чего больше-то?
Дядя почти всё время проводил на службе или в разъездах. Если же доводилось побыть вместе, Василисе с ним нравилось. Он был с ней неизменно ласков, звал «доченькой», умно говорил о самых разных вещах, смешно шутил, а начнет что рассказывать – заслушаешься.
Приятно, что хвалил за успехи в дамском учении. Дивился, сколь она способна к наукам и всё шептал: «В мать, в мать». Даже странно. Батюшка, бывало, тоже хвалил в разговоре свою покойную жену, но за ум ни разу – всё больше «голубицей безответной», за кротость. Василиса подумала: «Вот они, мужья, не за то нас ценят, за что надо бы».
Отношения с дядей были сердечней, чем с тем, ради кого Василиса оставила родное Сагдеево.
На первый взгляд, Петрушина повадка с детских лет переменилась до неузнаваемости. Двоюродный брат (по-французски «кузен») не грубил, на вопрос и обращение отвечал вежливо, благовоспитанно – не то что давнегодишный мальчишка-дичок. Но эта политесность не радовала. Наоборот, приводила в отчаяние.
Если в десятилетнем Петруше изредка словно просыпалось нечто живое, драгоценное, то этот лощёный кавалер был холодней снега. Кузина его нисколько не занимала.
Уж Василиса и так подступалась, и этак. Брови подводила, мушку в виде сердечка к щеке клеила, а однажды даже набралась смелости, надела платье с вырезом – все перси, какие есть, плотно-преплотно в декольтаж утиснула. А он и не взглянул…
Тогда она решила, что это он из-за её необразованности нос воротит. Мол, о чём с дурой деревенской разговаривать?
Взялась Василиса за чтение книг, какие благородным девам знать необязательно. Заучила прозвания всех грецких-латынских богов и богинь, даже географию с гишторией прочла насквозь и многое оттуда запомнила.
Однако, сколь ни заводила учёных бесед о Цезаре либо об американских островах, впечатлить непреклонного кузена не достигла. А вот древние боги неожиданно пригодились.
В Петрушином возрасте у недорослей обыкновенно бывает много страстей и увлечений. Кто за девками бегает, кто голубей разводит, кто охотой увлекается. Петя же имел только одно пристрастие, редкое. Любил рисовать грифелем и красками, а кроме художества ничем иным не интересовался. И вот пришла ему блажь писать античных богинь.
Доставили баричу из деревни самую красивую бабу. Напарили в бане, нахлестали берёзовым веником и поставили перед Петей телешом.
Когда прислуга шепнула Василисе об этаком бесстыдстве, она чуть в обморок не пала. Побежала подглядывать.
Видит, стоит в мыльной пузыристой бадье румяная красавица, вся налитая, яблоко грызёт. А Петя перед ней одетый, сосредоточенный на доске малюет. Раньше, до образования, Василиса ничего бы не поняла, а тут сразу уразумела: рисует богиню Венус, из морской пены рожденную, яблоко же бабе дадено, чтоб не скучала.
Княжна подглядывала долго, боясь нехорошего. Но ничего такого не было. Художник с бабой и не разговаривал. На холсте понемногу выявлялась древняя деесса небесной красы; вместо яблока держала в руке цветок.
Уже не ревнуя, а просто любуясь лёгкими взмахами кисти, Василиса вздыхала. С неё, худосочной, богини не напишешь.
Потом кузен рисовал плечистую Минерву и дородную Юнону, для чего привозили ещё баб. Василиса хоть и тосковала, но терпела. Однако, когда художник добрался до Дианы-охотницы, стало обидно.
Сия богиня – девка поджарая, телом не гораздая, и крестьянку доставили такую же: тощую, длинноногую, ничем не лучше Василисы. Она к тому же бестолковая была. Всё не встанет, как надо, да не приучится, чтоб носом не шмыгать. Петенька с ней прямо извёлся.
И пришла тут княжне в голову мысль, или вернее идея, ибо мысль, она всякой бывает, в то числе и дурной, идея же сиречь умственное озарение.
Когда Петя за какой-то надобностью отлучился, Василиса покинула укрытие, из которого подглядывала, и вошла.
Вроде бы захотела помочь девке – показать, как нужно встать, чтоб Петру Автономовичу потрафить. Та рада совету, ибо тоже измучилась. Отдала и платье богинино, и лук с колчаном, и прочее.
Княжна быстро переоделась во всё это, встала на помост: левая рука заведена за спину, стрелу доставать, одна нога на цыпочках, шея гордо повёрнута. А сама уже чувствует: в дверях он, смотрит.
Василиса будто и не замечает, только покраснела немножко. Ведь из одежды на ней лишь туника выше коленок да сандальи – два ремешка, а руки голые, и подмышку, чего девы кавалерам не показывают, всю видно.
Петруша попросил не шевелиться. Обошёл кругом и впервые смотрел не как через стекло, а живыми глазами. Словно только сейчас по-настоящему увидел.
Она боялась шелохнуться. Только сердце, которому замереть не прикажешь, отчаянно колотилось.
Позировать оказалось трудно. По нескольку часов кряду приходилось стоять без движения, потому что Петруша, когда картины писал, о времени не думал. Начинали на рассвете – ему нужно было обязательно поймать, когда розовый луч восходящего солнца коснётся богининого плеча, а луч всё ускользал, или облако некстати наползало. Тогда художник сердился, бросал кисть. Снова поднимал, малевал без луча – и оставался недоволен. Назавтра начинали ловить зарю сызнова.
Но Василиса не тяготилась, всё терпеливо сносила. Был там некий миг, самый желанный, когда Петруша по её плечу смоченной рукой проводил – чтоб отблеск Авроры пламенней отсвечивал. Рука была холодная, но Василисе казалась обжигающей.
А беседовали мало и о пустяках. Очень её обижало, что Петя ей всё «вы» да «вы» говорил.
Зато как же он хорошел во время работы! Словно некий волшебник дотрагивался до Петруши и превращал ледяную фигуру в сказочного королевича. Чудесные Петрушины глаза светились сиреневыми огоньками, волосы поблескивали в солнечном свете.
«Петушок – золотой гребешок», – думала тающая Василиса.
Красой его она, понятно, увлечь не могла. Однако есть ведь женщины, кто подбирают ключ к мужскому сердцу умом и увлекательной беседой.
Пробовала, и не раз. Вечером прочтёт про что-нибудь в книге или в «Ведомостях», а наутро пересказывает. Однако про войну, про увеселения его царского величества, про иностранные оказии Петя слушал безразлично. И угадать, о чем разговор завяжется, а о чём нет, с ним было невозможно. Как-то раз, по случайности, Василиса заговорила об италианском художнике Михеле Ангеле, про которого в книге написано, что мастер он был преискусный, но и злодей, каких мало. Якобы, желая получше изваять из камня умирающего раба, подсыпал яду своему холопу и жадно глядел, как тот издыхает.
Казалось бы, глупая сказка и небывальщина, но Петя слушал с волнением, даже кисть отставил.
Ободрённая успехом, Василиса пошутила. Хорошо-де, что пишешь не Диану, пронзённу стрелой, не то, пожалуй, проткнул бы меня.
А он вдруг взял и сощурился, словно представлял себе, как это будет: лежит она, сражённая стрелой, стонет, из раны алая кровь течёт…
И точно, проткнул бы, поняла Василиса. Лук с колчаном отшвырнула, выбежала вон.
Он бросился догонять, прощенья просил и брал её за руку, нежно.
Вернулась, конечно. И после не упускала случая чем-нибудь ещё оскорбиться. Ах, как сладко было видеть его просящим!
Нынче, в саду, опять поругались. И тут уж она обиделась не притворно, а по-настоящему.
Вчера Петруша сказал, что будет цветы писать, это «натура-морта» называется.
Она, дура, встала ни свет ни заря, набрала букет из самых пышных роз, которые сама же и высадила.
Спускается он в беседку со своим складным ящиком, а эта красота его уже ждёт, в кристальный кубок поставленная.
Думала, восхитится, похвалит. А он переносицу сморщил, розы вон выкинул, кубок велел унести. Давайте мне, говорит, васильки, колокольчик, Иван-да-Марью – разный сорняк, какой Василиса в дядином саду давно уж повывела.
Вспылила она, ни в чём не повинный кристаль расколотила о землю, ушла из беседки вон.
Потом добранивались в аллее. Он никак не мог взять в толк, за что она взъелась, огрызался, потом заскучал..
В это время слуга сказал, что пожаловал гость, господин гвардии прапорщик Алексей Попов – ожидать боярина – и спрашивает, примет барышня иль нет.
– Приму! – сказала Василиса. – Веди в дом, я скоро.
Стало ей зло, куражно. Пускай Петрушка не думает, что на нём свет сошёлся. Есть и другие кавалеры, не ему чета, ведающие истинно галантное обхождение и готовые ради Василисы Милославской в огонь и в воду.
* * *
С Поповым этим до сего дня она разговаривала всего однажды, недели две назад, когда он по какому-то делу приходил к дяде. Мужчина собой изрядный, обходительный, всё жёг глазами – как было такого не запомнить?
Тем паче, что на следующий день невесть от кого принесли букет со смыслом: алая роза, вкруг неё белые, а стебли обёрнуты чёрною лентой. Согласно галантной науке букет означал: «Вы жестоко ранили моё сердце безнадежной страстью».
Было лестно, приятно, а главное любопытно – от кого бы это? Сколь ни ломала голову, не придумала. Но в неведении пребывала недолго.
Тогда же – в воскресенье было – пошла с Петрушей, как положено, в ближнюю церковь, стоять обедню. Вдруг чувствует на себе чей-то взгляд, неотступный. Посмотрела – офицер у стены, в плащ замотанный. Так глазами её и ест. Узнала Попова.
Он приложил к губам персты, послал в ее сторону эфирное лобзанье и глаза кверху закатил.
Василиса прошептала кузену: «Смотри, какой кавалер пригожий. И всё смотрит на меня. Что ему от меня надо бы? Я чай, не тот ли это, что к дяде давеча заходил?»
Не столь она была глупа, чтоб не понять, чего офицеру от неё нужно, но хотелось, чтоб Петруша тоже сие понял. А он, чурбан, плечом только качнул. На церковной службе Петя никогда на священника не смотрел, лба не крестил. Всегда пялился на одну и ту же икону, Одигитрию. Краски на ней были какие-то необыкновенные, он объяснял.
Ну, и с тех пор почти каждый день стала она получать от воздыхателя знаки амурного внимания.
К примеру, доставили свёрнутую трубкой гравюру: «Гишпанский рыцарь Сид, безумствующий от неутоленныя страсти». На картинке кавалер наг, власы и бороду на себе отчаянно рвёт, а прекрасная дева ему делает индиференцию – отвернулась, нюхает цветок.
Ещё Попов стал, что ни день, по нескольку раз мимо дома верхом проезжать. Нарядный, в шляпе с плюмажем, белом шарфе вкруг пояса, да подбоченившись. Если замечал, что барышня на него из окна смотрит, шляпу снимал и кланялся, весьма изящно.
Хоть и были его ухаживания ни к чему, но всё же Василиса выспросила у прислуги и знакомых дев, что за человек. Оказалось, известный селадон и сердцеразбиватель, так что некоторые дамы из-за него даже травиться хотели. Как же тут было голове не закружиться, особенно при Петиной бесчувственности?
Больше всего Василисе понравились вирши, присланные упорным Поповым. Они были и складны, и смыслом хороши, особенно одно место:
Сколь рок ко мне жестокоужасен!
Ныне я, злосчастный, есмь опасен,
Что бедну сердцу разбиту быть,
Зане я тщусь тебя любить!
Как верно это было изречено! С каким неподдельным чувством! Написать такое мог лишь человек, истинно постигший Амур. У Василисы на глазах выступили слёзы. Уж ей ли было не знать, сколь тщетны усилия любви, не сулящие бедному сердцу ничего, кроме разбитья!
Вот кто пожаловал в минуту, когда двоюродные брат с сестрой жестоко меж собою ссорились.
Петя буркнул, что останется в саду. Какой-то прапорщик был ему без интересу. Шепча «Будешь потом каяться», Василиса пошла встречать интригующего гостя. Сердце в груди волновалось, и не только из-за злости на Петрушу. Как поведёт себя влюблённый кавалер? Что скажет? Это было внове. И страшновато, и возбудительно.
Попов оказался не один, а с каким-то человеком, одетым по-малороссийски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52