А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вблизи родственник оказался старше, а глаза – чудные, жёлтые – так в княжну и впились.
– Никак племянница моя?
Отец обернулся.
– Василиса, это Автоном Львович, брат матушкин.
Дядя подошёл, взял Василиску за плечи, присел на корточки. Пальцы у него были цепкие, губы красные, зубы белые.
– Милославская порода, не спутаешь, – протянул он, будто удивляясь. А чего удивляться-то? Василиса Милославская и есть.
– Погляди, Петя, это сестрица твоя двоюродная. А двоюродная значит – «вдвойне родная».
Мальчик, однако, на Василиску не поглядел. Он сидел на лавке прямой и негнущийся, как чурбанчик.
– Здравствуй, братец.
И глазом не повёл. Неживой какой-то, подумала княжна, но хозяйке полагается быть любезной. Приблизилась, поцеловала в щёку, по-родственному. Он, невежа, поморщился, вытерся рукавом.
Взрослые засмеялись, а противный Петя, наконец, осчастливил – повернулся.
Лицо у него было треугольное, бледное, а глаза, каких Василиска отродясь не видывала и даже не знала, что такие бывают. Сиреневые, немигающие, сонные. Как две ночки.
– Подите, поиграйте, – велел дядя Автоном, – а мы потолкуем.
Вздохнув, Василиска взяла увальня за руку, повела наверх. Слышно было, как гость сказал:
– Молодец ты, Матвей. Скромно живешь, пыль в глаза не пускаешь. При таких-то деньгах. Оно, конечно, правильно.
– Какие мои доходы, – скучным голосом возразил тятя и стал что-то рассказывать про плохие воски да худые хлеба, неинтересно.
Долг предписывает всякого гостя, даже самого никчёмного, привечать и тешить. О том и двоюродная сестрица княжна Таисья сказывала, а уж она-то знает, в Москве живет.
Посему попробовала Василиска с Петей приличную беседу завести: как-де доехали, да не было ль по дороге какой поломки либо иной напасти.
Но бирюк неотёсанный отмалчивался, в разговор не вступал.
Тут она заметила, что он разглядывает ковёр из листьев, так и недотканиый.
– Что, красиво? Хочешь, вместе докончим?
Мальчик скривил тонкое личико, шагнул к столу и смахнул всю красоту на пол. Листья взвихрились, закружились, попадали.
Стало Василиске жалко и стараний, и погубленной красоты.
– Ты что, дурной?!
А он, провожая взглядом последний падающий листок:
– Глазам колко. Не люблю осень. Крику от нее много.
Это он в первый раз рот раскрыл, а то уж она думала, немой.
Голос у двоюродного тоже был необычный. Тихий, но глубокий, из самой груди. Василиске захотелось, чтоб Петя еще что-нибудь сказал. Но он смотрел своими странными глазами в окно и всё так же морщился. А на что там морщиться?
Осеннее поле, за ним осенний лес, весь багряный, медный, златокружевной; над лесом синее небо.
Но всё это Василиска вдруг увидела, будто впервые, чужими глазами. И поняла, про что новоявленный братец сказал. Очень уж пёстро от изобилия красок. Крикливо. И сразу же за осень обиделась.
– Бог каждый год об эту пору урожай даёт, празднично леса-поля разрисовывает. Чтоб люди радовались. Уж Богу ль не знать, много от осени крику или мало?
– Бог, Бог, – скривил бледные губы мальчишка. – Кто его видал?
Ну вот тут уж она совсем не поняла, что он этим сказать хотел. И окончательно порешила: сын у дяди Автонома дурачок.

* * *
Зеркаловы (такое имя было у дяди с сыном) собирались пробыть в Сагдееве долго, по-родственному. Но в тот же вечер, когда еще и поросёнок с гусем не дожарились, гости спешно засобирались в обратный путь.
К дяде прискакал смешной маленький человечек на такой же маленькой мохнатой лошадке.
Пока слуги разыскивали Автонома Львовича, княжна во все глаза смотрела на карлу. Слышать слышала, что такие бывают, но не очень-то верила. Совсем взрослый мужик, а ростом чуть больше Василиски!
– Чего глядишь, красна девица? – осклабился человечек. – Ступай за меня замуж.
Она задумалась.
– А где ты живешь? У тебя, чай, дом такой же маленький?
Карла подмигнул.
– Невеликий. И всё в нем маленькое, ладненькое. И столики, и скамейки, и кроватки. Печка как будка собачья, в ней чугунки-горшочки вот такусенькие, а в них пирожочки, да райски яблочки, да калачики с напёрсток. Лошадь мою видишь? У меня на дворе кобельки с белку, коты с мышек, а мышки в подполе не боле таракашек. Поехали, хозяйкой будешь.
У Василиски глаза загорелись – так ей захотелось дивный домишко посмотреть. Однако отказалась, хоть и с сожалением.
– Как я за тебя пойду? Ведь я вырасту, мне в твоём дому станет не пройти, не разогнуться.
В эту пору по крыльцу дядя сбежал, и весёлый мужичок про девчонку сразу забыл. Прямо из седла, где он был с Автономом Львовичем вровень, зашептал что-то. У дяди сползлись чёрные брови.
– Точно ль засыпало? Эх ты, дурья башка! Не сумел живьём! Теперь концов не сыщешь! К князь-кесарю ехать надо.
И заторопился, даже не стал ждать ужина, для которого столько всего вкусного жарилось-варилось.
Сынка своего недоумного тоже собрал, в тележку усадил.
– Ну, заезжай ещё когда, – вежливо сказала Василиска двоюродному на прощанье.
Он буркнул:
– Не заеду.
– Почему это?
– Незачем будет.
И опять она его не поняла.
Дядя дрожащими руками схватил Петю за плечи, повернул к себе.
– Ты говоришь?! Говоришь?!
«Подумаешь, – подивилась княжна. – Ладно б ещё дурачок что дельное сказал».
Мальчик отцу ничего не ответил, и Автоном Львович оборотился к Василиске.
– Он с тобой и прежде говорил?
– Ну да.
И не уразуметь было, чего это у дяди кадык прыгает и слёзы в глазах. «Чудные вы оба, что сынок, что отец, – подумала Василиска, – яблочко от яблони».
– Вот что… Коли так, вот что! – Автоном Львович оглянулся на князя Матвея, вышедшего проводить свойственников. – Пускай Петюша у вас погостит. Не знаю, в чём тут дело, но ему это в пользу. А я заеду скоро. Как только служба дозволит.
Тятя у Василиски был не тот человек, чтоб кому-нибудь перечить, да еще в столь простом, родственном деле.
– Да Бог с тобой, Автономушко, пускай живёт, сколько пожелаешь.
Прощался дядя с Петей так, что у Василиски защемило сердце. Вот ведь суровый человек, страхообразного лика, а сердцем ласков. И обнял сынка, и облобызал, даже слезами оросил.
А вот как себя при этом вёл двоюродный братец, девочке ужасно не понравилось. Глаз на родителя не оборотил, всё в небе облака разглядывал.
– Жуткий какой парнишка-то, – шепнула Стешка.
Только главная жуть ещё впереди была. В ту ночь ударил первый настоящий заморозок.
Утром на мелкопереплётных окнах, в которых слюдяные пластины были недавно заменены стеклянными, расцвели серебряные цветы невероятной красоты. Особенно дивен был один, в левом нижнем квадратце – не ледяной узор, а истинное чудо. Василиске стало жалко до слёз: вот сейчас солнышком пригреет, и потает несравненная краса.
Княжна побежала во двор, искать плотника Авдея. Пусть скорей вынет из рамы стекляшку, отнесёт в ледник. Всякую прихоть балованной девчушки челядь выполняла охотно и весело, так что долго упрашивать Авдея не пришлось. Пока он копался, выбирая стамески и молоточки нужного размера, Василиска помчалась назад в дом, любоваться.
Встала в горнице у окна, обмерла. Позолоченный выглянувшим солнцем, цветок сделался ещё прекрасней.
Вдруг глядит – с той стороны подходит Петя. Её не замечает, а на изморозь смотрит, не отрывается. Стало любопытно: обратит внимание на льдяное волшебство иль нет?
Обратил. Впился взглядом, на лице появилось напряжение, будто мальчик силился что-то понять или запомнить
А дальше он сделал такое, что у Василиски побежали мурашки. Плюнул прямо на цветок и яростно стёр его рукавом. И возненавидела она мерзкого святотатца, и ненавидела целый день, до вечера. Ещё и Стешка про родственничка кое-что поведала.
– Подумаешь, на стекло плюнул! – зашептала горничная, то и дело оглядываясь на дверь. – Я тебе, боярышня, пострашней расскажу. Другим никому не могу, стыдно, а ты ведь меня не выдашь?
Стешка была девушка некрасивая, сильно не молодая, лет двадцати пяти, глуповатая, но добрая. Василиска её любила.
– Вчерась мету веником под большой лестницей, подходит этот бесёныш. Глядит на меня своими кошачьими гляделками. «Чего тебе, спрашиваю, барич?» А он мне: «Покажи. Что ты там прячешь?» И вот сюда, в лядвие мне тычет!
– В лядвие? – ахнула Василиска и поглядела вниз, где у Стеши ляжка.
– У меня там пятно родимое, волосками поросло. Никто про то не ведал, кроме матушки-покойницы. Прячу от всех, стыдно. Вот мы с тобой, боярышня, и в бане сколько раз мылись, и в пруду плавали, а ты ж не видала? И никто не видал. Я как растелешусь, это место всегда ладошкой ли, утиркой ли прикрываю. Откуда ж бесёныш прознал?
Княжна слушала, вытаращив глаза и прикрыв рукой рот.
– Стала я от страха вся квёлая, будто квашня. Не то что заперечить, вздохнуть боюсь. Веришь ли? Задрала подол и заголилась. Срам какой! А малой на родинку поглядел, пальцем потрогал и пошёл себе. Осталась я ни живая, ни мертвая, еле ноги держат. По сю пору не знаю, въявь ли то было иль чертячье наваждение. – Стешка наклонилась, зашептала ещё тише, испуганные глаза округлились. – И с тех пор лядвие будто огнем горит!
Попросила Василиска показать. Раз чужому мальчишке можно, то уж ей и подавно.
Ничего особенного: на ляжке, сбоку, тёмное пятно с поросячий пятак, из него волоски растут, мягкие. (Уже потом, вспомнив про это диковинное происшествие, она Петрушу спросила – как догадался. Он сказал на свой обычный отрывистый манер: «У каждого тайна есть. Обычно тут. – Он показал на сердце. – Или тут. – Показал на лоб. – Мне это видно. А у той на бедре. Странно».)
Вечером, когда Василиска уже лежала в кровати, прибежала Стешка – лица нет, губы дрожат. «Пойдем, боярышня. Что покажу! Только тс-с-с-с».
Ступая на цыпочках, завела княжну в ту самую горницу. Там было темно, но за окном горел огонек.
Подкрались ближе – Петруша, со свечой в левой руке. Василиска совсем близко от него стояла, и опять он её не видел. Внутри-то света нет.
Вот это было по-настоящему страшно. Свободной рукой мальчик делал перед стеклом какие-то мелкие движения, а пальцы держал щепотью – словно крестил оконницу. Или проклинал. Подсвеченное огнём лицо будто мёртвое: всё застыло, глаза прищурены.
Поводил щепотью туда-сюда, переместился к соседнему квадратцу – и сызнова.
Стешка бормотала молитву. Потом, не снеся страха, уволокла княжну от нехорошего места прочь.
Плакала, говорила, что быть сему дому пусту, потому что бесёныш навёл заклятье, и что не останется она здесь ни единого часа, лучше уйдёт христарадничать, или в монастырь наймётся белье стирать.
– Не выдавай ты меня батюшке, Бога ради. Бегу не от своевольства, а для души спасения! Ты-то как здесь будешь, горемычная?
Собрала узелок, перекрестила свою питомицу и, в самом деле, ушла, прямо ночью.
Василиска у себя в спаленке тряслась от страха, забылась только под утро и проснулась с криком, от страшного сна.
Одевшись сама, без горничной, понеслась в горницу. Как раз из-за забора солнце выглянуло. Подошла к окну – что за диво!
В нижнем ряду, на каждом квадратце, по ледяному цветку несказанной красоты, гораздо превосходней вчерашнего!
В домашнем платьишке, как была, выбежала Василиска во двор, чтоб посмотреть с другой стороны.
И видит: у рамы стоит глиняная плошка, в ней под корочкой льда вода, и рядом соломинка, тоже обледеневшая. Поняла: это он не заклинал, рисовал! Водой по стеклу!
Никакой он не бесёныш, он… мальчик-Златовлас, вот он кто! Сама придумала и тут же в это поверила.
Ну конечно! Петруша не странный, он волшебный! Это он когда-то её, маленькую, спас. Вот ведь и волосы у него золотистые. А что не вырос с тех пор, так это потому что заколдованный. Ждёт, пока Василиса Премудрая злые чары развеет.
И перестала княжна Петрушу ненавидеть, начала его любить. Не как пряники любят или как любят на качелях качаться, а по-настоящему, по-аморному. Про что княжна Таисья рассказывала.

* * *
Недели за три до того были в Сагдееве другие гости, из Милославских, троюродные. Князь Андрей Сергеевич, тоже вдовый, и с ним дети – большая, шестнадцатилетняя Таисья да Фролка, ровесник Василисе.
Вечерами сидели в большой горнице все вместе, по-деревенски: дети, взрослые. Отцы вполголоса беседовали о чём-то неинтересном, про каких-то стрельцов, да играли в шахматы, скучную взрослую забаву. Василиска с Фролкой стреляли из пушечки горохом или смотрели картинки. Таисья же, которой быть с мелюзгой казалось зазорно, а со стариками скучно, расхаживала туда-сюда и важничала. Убрана она была наполовину по-русски, наполовину по-чужеземному: волосы заплетены в косу, на ногах войлочные коты, а платье несуразное – в поясе узкое, книзу колоколом, и шея в прозрачных кружавчиках.
К Таисье уже полгода ходил француз, обучал европейскому обхождению, и троюродная сестрица очень тем гордилась, всё желала блеснуть перед роднёй. То слово непонятное скажет, то на простоту нос сморщит. Василиска, хоть и делала вид, что ей нету дела до задаваки, старалась ничегошеньки не пропустить.
Зашёл у взрослых обычный отеческий разговор: как дочерям женихов подбирать – по роду, иль по богатству, иль по службе. Таисья послушала немножко.
– И не думайте, тятенька. Я замуж только с амором пойду.
– С кем, с кем? – встревожился князь Андрей.
Тогда сестрица – девка собою видная, в хорошем теле – уперлась в бока, начала расписывать, сколь чудесна сердечная страсть, именуемая по-европейски амором. По-русски же и слова такого нет. «Любовь» – это совсем не то. Любят друг друга старые муж с женой, когда им стерпится. Любят друг дружку чада с родителями. Некоторые любят кисель иль карасёвую уху. «Амор» же – это когда меж кавалером и дамой происходит сердечное трепетание, навроде семицветной радуги. Бывал амор и у древних пастушков с пастушками, которые совсем не то, что наши скотники-навозники, а суть возвышенные и благородно чувствующие созданья.
Василиска прямо заслушалась. Отцы, конечно, возражали Таисье и даже сердились. Выдумала тоже – амор какой-то! Отродясь-де на Руси такого сраму не бывало, чтоб незамужняя девка по парню или мужику томилась, а если и бывало, то лишь с блуднями, которых полагается за косу, да плёткой, плёткой. Вот выдадут тебя доброжелательные родители за хорошего человека, сполняй свой бабий долг да терпи, Это и есть любовь.
Но стариковскому брюзжанию Василиска не внимала. Он сразу же решила, что полюбит не по-русски, а по-аморному. И амор затеет такой, что никакой Хлое с Дафнием не снилось.
Такое дело откладывать – лишь зря время терять. В тот же вечер немедленно и полюбила, троюродного Фролку. Больше всё одно некого было.
И сразу ему объявилась. Спросила: согласный он быть с ней яко Дафний с Хлоею иль нет.
Фролка немножко покобенился, потребовал в награждение гороховую пушечку. Василиска отдала, потому что истинный амор (Таисья говорила) ради обожательного предмета ничего не жалеет. Вёл себя после этого Дафний честно: и глаза на Хлою таращил, и воздыхал, только лобызать себя не позволял, говорил – «неча слюнявиться».
Когда гости уехали, им по обычаю собрали в дорогу воз поминков: гусей копчёных, мёду, солений разных. Василиска от себя сунула любимому драгоценнейшую из сластей – засахаренный апфельцын, который хранила с самого Преображенья, а съесть собиралась только на Рождество.
Однако с Фролкой это был амор невзаправдашный, глупые детские игрушки.
Настоящий, до гроба, грянул лишь теперь. Был он золотой-серебряный, переливчатый и невыносимо прекрасный, а потрогаешь пальцем – до жгучести холодный. Сулил не отраду, а горькую муку.
Девятилетняя девочка, шмыгая озябшим носом, смотрела в стекло, видела своё отражение, украшенное дивным ледяным художеством, и чувствовала непонятное: что-то раз и навсегда закончилось, а что-то, наоборот, началось и не закончится никогда. Не то что словами – даже мыслью ухватить это ощущение было невозможно.
Делать с Петрушей амор оказалось трудно. Попробуй-ка любить человека, которому не то что твоя любовь, но и ты сама ни зачем не нужна. Если он терпел её рядом, не гнал прочь, это уже было счастье. Обычно Петенька предпочитал одиночество.
Целыми днями он молчал, ни слова не произнесёт, на вопросы не отвечает, смотрит мимо. Иногда же вроде начнёт говорить, а ничего не понятно. Затаишь дыхание, прислушаешься: слова, может, и разберёшь, но не смысл. Может, это был не человечий язык?
После того случая сколько раз она его просила: нарисуй что-нибудь. Будто не слышит. Но однажды взял за плечи, повертел так-сяк и вдруг быстро, не уследишь, набросал на кафельной голландской печке Василискииу персону. Как живая вышла! Только почему-то вся путами обвязанная, рот разинут чёрным кружком, и наверху звезды.
От многострадательного своего амора княжна все дни ходила, будто в лихорадке. И вздыхала, и плакала, а пожалиться некому. Была одна доверенница, Стешка, и та сбежала. Вместо неё тятя к дочери приставил сенную девку, новую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52