Да-да, знаю, ты не любишь это слово. Ну, скажем, неужели ты не способен отвлечься, что-то изменить?
Он, не дрогнув, принял удар и добросовестно наморщил лоб, размышляя.
– Я не говорю, что ты должен ломать свою жизнь, но можно же иногда порадовать себя чем-то… сделать себе подарок… понимаешь, что-нибудь незапрограммированное…
– Кто занимается нашим делом, редко позволяет себе подарки. Может, оно плохо, но так уж есть.
Гавейн смотрел вдаль; ладони его лежали, как что-то ненужное ему, на мраморном столике, неподвижные, словно два больших краба на берегу. В его краю таких крабов зовут засонями. «Так уж оно есть», – повторил он, и мне послышалась в его голосе печаль.
Была она или нет, но мне всегда хочется выругаться, когда кто-то говорит «так уж есть».
– Что значит «так уж есть»? Просто ты смирился с тем, что так есть! Это фатализм, вот что это такое. Я не верю ни в какие предначертания, люди выдумывают их себе задним числом.
Лицо Гавейна замкнулось. Ему было невыносимо, когда кто-то отрицал то, что для него являлось непреложным законом.
– Пока мы не расстались, – продолжала я с улыбкой, – пока опять не поссорились… Я давно хотела тебя спросить: Лозерек, теперь, после всех этих лет, можешь ты мне сказать, что ты думаешь о нашей с тобой истории? Что это – глупость? Свинство? Или воспоминание, которое тебе дорого?
– Всего понемногу, – честно признался Гавейн. – Было время, когда я ох как жалел, что встретил тебя. Но это уже прошло. Потом я частенько спрашивал о тебе, когда бывал в Рагнесе, правда. Я только не мог дать тебе знать. Все не решался, и вообще… что бы я тебе сказал?
Мы уже допивали второй пастис. Гавейн никогда не притрагивался ни к виски, ни к джину, а мне не хотелось углублять пропасть между нами, заказывая привычные для парижанки напитки.
– А я, представь себе, тоже так и не смогла забыть. Без тебя я словно потеряла что-то важное… что-то, чего я на самом деле так и не нашла. Только увидела мельком. Странно, да?
– «А ведь теперь ты, созревшая Ева, нежна, – продекламировал Гавейн, – а ночи твои холодны…» Видишь, я помню твои стихи. Я выучил их наизусть.
Я положила ладонь на его руку – эти руки никогда не выглядели голыми, покрытые густой рыжевато-коричневой порослью. Пахла ли до сих пор его кожа спелой пшеницей?
– Я сейчас… не знаю что отдал бы, чтобы обнять тебя, – глухо произнес он; до сих пор наша беседа текла спокойно, но эти слова будто ударили меня в низ живота и отозвались в сердце. Мы вошли в зону штормов. Я смотрела теперь не в его глаза, а ниже, на губы, уже зная, что мне не устоять. Но Гавейн по привычке пытался бороться с волнами. Он еще рассчитывал выкрутиться. – Ладно, я пойду, уже пора, – сказал он, взглянув на часы – он носил их не так, как все, а диском под ладонью, чтобы предохранить от ударов.
– Ты третий раз мне это говоришь! – взорвалась я. – Всегда, когда ты от меня уходишь, тебе пора! Что пора? Пора отказаться от счастья? Погрязнуть в рутине?
– Черт! А как же можно иначе? – почти крикнул Гавейн.
– Ну, не знаю, можно же иногда сойти с накатанных рельсов. Что мы – скотина, которую гонят на бойню? Ты теперь все время за границей, мы могли бы где-нибудь встречаться. Разве нет?
Он уставился на меня в некотором остолбенении: события приняли неожиданный для него оборот.
– А ты изменилась, Va Karedig.
– Наверно, это Америка действует. Знаешь, там не тратят времени на церемонии, идут напролом. Особенно женщины. Тебе не нравится?
– Не знаю, нравится или нет, зато точно знаю, чего мне хочется, и пропади все пропадом, – с расстановкой проговорил Гавейн.
Он встал, расплатился, увлек меня подальше от неоновых огней кафе и крепко прижал к себе – или, может быть, это я прижалась к нему, не помню. И будто не было всех этих лет – я сразу узнала и его глубокий поцелуй, и обломанный край переднего зуба, и ласковый язык, незаметно продвигавшийся все дальше, словно для того, чтобы легче переливался сладкий яд из него в меня, из меня в него.
Наконец мы оторвались друг от друга и стояли, благодарно глядя глаза в глаза: неужели каждому из нас еще дана эта безграничная и такая непрочная власть над другим? Неужели жизнь еще преподнесет нам этот подарок?
– Ну все, теперь в самом деле пора, – сказала я, чтобы стряхнуть с себя чары. – Мой автобус через десять минут.
Фредерика ждала меня, Мари-Жозе в рыболовном порту ждала своего мужа, двери наших жизней захлопывались за нами. Но в них успела проскользнуть надежда. Мы рассмеялись, как два сорванца, радующиеся, что удалось одурачить взрослых. Потом я смотрела, как он удаляется враскачку – его походка нравилась мне всегда. Некоторые мужчины при ходьбе только переставляют ноги, а тело остается неподвижным, прямым как палка. У Гавейна движение ног передавалось бедрам, от бедер – плечам. Двигалось все точно в кинокадрах, когда показывают бег ягуара в замедленной съемке.
Мы не назначали друг другу свидания в ближайшие дни в Дакаре. Я хотела увидеть его только свободным от семейных уз где-нибудь на краю света. Но не так-то это легко – заполучить в свое распоряжение неделю из жизни капитана траулера. На первом месте у него рыба: надо гоняться за косяками, ловить, замораживать, продавать. Потом идет судно. Потом судовладелец. Ну а что останется – семье. Для непредвиденного простора маловато.
Нам пришлось ждать почти год, прежде чем мы смогли осуществить наш план. Тем более что Гавейну никогда бы в голову не пришло, что можно потратиться на билет до Нью-Йорка или до Кении только для того, чтобы повидать кого-то, кто не болен и не умер. И так уже чувство вины доставляло ему немало мучений морального порядка. Деньги семьи – это было священно. А его желания – нет.
Это могло бы быть где-нибудь на Ньюфаундленде… но судьбе было угодно, чтобы это произошло на Сейшельских островах, куда судовладельцы направляли Гавейна для сбора данных с целью основать там базу для нескольких бретонских траулеров. Это безупречное алиби позволяло ему даже от самого себя скрыть истину: что он собирался урвать целую неделю от своей ненаглядной семьи, чтобы вновь испытать нечто непостижимое ему – даже про себя он не решался назвать это Любовью, – потрясшее его уже дважды. И – уж вовсе невообразимо – что некая женщина готова была лететь за десять тысяч километров только потому, что хотела предаться с ним любви. Да, с ним, с Лозереком! Рассказать – не поверят… И, прибыв на Сейшелы десятью днями раньше, Гавейн то сгорал от стыда, то задыхался от счастья, и не раз ему думалось, что вся эта история – бред двух сумасшедших и что, уж верно, здесь не обошлось без козней дьявола.
5
Далекие Сейшельские острова
Повстречались однажды на далеких островах в Индийском океане по воле всесильного случая – или потому, что просто не могло быть иначе? – моряк и преподавательница, которым самой судьбой не было предначертано оказаться вместе. Оба они были одержимы желанием столь плотским, что не смели называть его любовью, оба дивились этой тяге и сами себе не верили и каждое утро ожидали, что вот сейчас рассудок вернется к ним, оба однажды наконец задумались над тем, что же с ними происходит, – как вы и я, как каждый, кто хоть раз в жизни столкнулся с этой непостижимой тайной, в глубины которой лишь поэтам дано было заглянуть, но и они не дали ответа.
Эту встречу я не сумею описать от первого лица. Только спрятавшись за местоимением, хоть немного менее личным, чем «я», смогу я зафиксировать на бумаге откровения Жорж и попробовать разобраться, почему же так властно заявляет о себе желание, которое, быть может, есть не что иное, как величайшая ложь наших тел.
Итак, в маленьком аэропорту Сейшельских островов – еще в шестидесятых это было владение Британской короны – рыбак поджидал ученую даму, терзаясь сомнениями, тревогами и угрызениями совести. Но было уже поздно: не к кому-нибудь, а к нему летела ученая дама на двухмоторном самолетике рейсом из Найроби, и рыбаку ничего не оставалось, как раскрыть объятия этой незнакомке, которая что-то там преподавала где-то в Америке.
В светлых полотняных брюках, загорелый, без своей неизменной темно-синей фуражки, Гавейн на первый взгляд ничем не отличался от английских чиновников, одетых в шорты цвета хаки и белые носки, от денежных тузов, увлекающихся рыбной ловлей в тропиках, прилетевших сюда отвлечься от тягот, связанных с их капиталами. Он один из немногих не носил темных очков, и Жорж сразу отыскала его глазами в небольшой, но плотной толпе, теснившейся у летного поля, – озабоченный взгляд, одна кустистая бровь приподнята. На нем была рубашка с короткими рукавами – мало кому из мужчин такие идут, – которые открывали бугры мускулов на руках, словно созданных для того, чтобы вытащить за шиворот утопающего из волн на ревущих сороковых. Рубашку свою он тщательно выбирал из худших образцов экзотического товара: на кричащем оранжевом фоне ярко-красные пальмы и негритянки с корзинами на головах. Недурное начало! Она помахала ему, но он стоял неподвижно чуть в стороне: не в его духе было спешить навстречу.
Ее тоже подгоняло отнюдь не нетерпение влюбленной, когда она, измотанная долгой дорогой, пробиралась к нему сквозь толпу с вымученной улыбкой на лице. Именно в эту минуту она с недоумением спрашивала себя, что же, собственно, подвигло ее устроить – и с каким трудом! – это далекое и дорогое путешествие к фактически чужому ей человеку, с которым она целовалась раз в двенадцать лет, и по какому недоразумению ей предстоит оказаться сегодня ночью в одной постели с сыном фермера из Рагнеса. Она лихорадочно искала ориентиры, чтобы вернуть себе былую уверенность: в первую очередь его телосложение. Ни у кого она не видела таких широких плеч. И эти сильные руки, надежные руки моряка, волнующие руки любовника – «чем крепче обнимает, тем крепче любит», – густые волоски, медной стружкой покрывающие даже кисти, и после широкой крестьянской ладони – неожиданно красивые пальцы, словно над концом грубо обтесанной доски поработал скульптор.
В конце концов, можно было представить себе, что она награждена «отдыхом на островах мечты» с «самым сексуальным мужчиной года», выбранным из колонны прославленных бойцов любовного поприща.
Единственное, что можно сделать, когда прилетаешь из такой дали, – броситься любимому на шею. Жорж воздержалась бы от этого во Франции и вообще в Европе… но здесь она чувствовала себя свободнее: край света, непривычная обстановка, жара. Гавейну тоже стало легче. Он был немного не в своей тарелке: в роли отдыхающего на роскошном курорте ему никогда не приходилось выступать, а роль загулявшего мужа была ему неприятна. Желание, охватившее его, когда он заключил Жорж в объятия, пришлось как нельзя кстати.
На людях они обменялись лишь несколькими вполне невинными фразами, украдкой разглядывая друг друга, но их смущение постепенно сменялось тем странным ликованием, которое они испытывали, только когда были вместе: это же надо, Жорж Безэс и Лозерек здесь! Да это лучшая в мире шутка, они первыми посмеются до упаду! Покончив с формальностями на таможне, они уселись в открытый джип, взятый Гавейном напрокат, и поехали в отель. Он заказал два номера.
– Ты думаешь, я летела за десять тысяч километров, чтобы спать в одиночестве? – говорит она с нежностью.
– Я подумал, – лицемерно улыбается он, – что тебе надо будет время от времени отдыхать от меня… побыть одной…
– Ладно, оставь его на сутки, там будет видно!
– Все равно отказываться уже поздно, – замечает Гавейн, практичный, как всегда. – Сегодня переночуем в том, что получше – я его для тебя выбирал.
Комната огромная, посередине – большая кровать в колониальном стиле с сеткой от москитов; окна выходят на длинный пляж, вдоль которого тянутся кокосовые пальмы; ветер шевелит их листья, и они стукаются друг о друга с каким-то металлическим звуком. Жорж никогда не видела Индийского океана; ее удивляет, что небо на горизонте свинцовое, а над островом – ослепительно синее и эти переливы красок отражаются в воде. Как это не похоже на подернутые дымкой небеса Сенегала, на его пустой, окутанный туманом горизонт.
Они стоят, облокотившись на перила террасы, делая вид, будто любуются пейзажем, но тела их незаметно тянутся друг к другу; соприкасаются локти, и их захлестывает первая горячая волна. Айсберг долгой разлуки подтаял, но Гавейн еще не решается стиснуть ее, эту женщину, что стоит рядом, унести ее на постель и раздеть. И женщина тоже не решается расстегнуть безобразную рубашку, приникнуть губами к мягкой поросли на его груди, пробежаться руками по его узким бедрам, на удивление чутким для этого мощного тела. Они стоят, прижавшись друг к другу, и слушают, как поднимается прилив, в котором обоим хочется утонуть. Их уже несет, ноги не достают до дна.
Гавейн первым возвращается в прохладную комнату. Срывает покрывало и верхнюю простыню. Кровать простирается перед ними белым пятном, немой картой, на которую они нанесут свои острова и материки. Они торопливо раздевают друг друга, не прерывая поцелуя, пальцы скользят по груди, ниже, задерживаются в ямке на пояснице, следуют вдоль изгиба бедер; они играют в любовную игру, но игра неотвратимо приближает их – об этом говорит пробегающая по их телам дрожь – к следующей стадии; скоро, очень скоро они вступят в нее – как им кажется, навсегда.
Они бросаются на постель, сплетаются все теснее, узнают друг друга, каждый вновь принадлежит другому, но ласки первой ночи еще кажутся обоим восхитительно бесстыдными. Жорж, улыбаясь про себя, нащупывает два тугих мячика, плотно прижатых к паху, – она узнала бы их из тысячи… ну, ладно, скажем, из семи-восьми подобных пар. Потискав их немного, скорее из вежливости, чем из интереса, она переходит к тому, что ее действительно интересует. После морщинистой кожи яичек кажется, что пенис сделан из чего-то более настоящего, более естественного. Она ощупывает его, в который уже раз удивляясь: он твердый, но не как дерево, даже не как пробка; твердый и нежный одновременно, как… просто как любой другой пенис на таком же градусе возбуждения.
Она ощупывает его двумя пальцами – большим и указательным, – простукивает сверху вниз, улыбаясь всякий раз, когда он вздрагивает, точно норовистая лошадь. Он гладкий, как ствол кокосовой пальмы, чуть выгнутый – такими иногда бывают эти стволы, – светло-бежевый, без малейшего оттенка фиолетового. Слово «набухший» ему совсем не подходит, отмечает она. Безупречно круглая головка, высвободившаяся из-под капюшона, напоминает ей солдатскую каску с выпуклыми краями – точно такая была на ручке тросточки, которую вырезал ей один раненый из госпиталя в Конкарно в 1944 году. Она сжимает головку в ладони и тихонько смеется: как же «это» войдет в нее, нет, невозможно, ему не протиснуться в узкий канал, куда ей иногда бывает трудно ввести даже тампакс. Эта штука ей велика, ясно же.
– У вас нет такого же, только на номер меньше? – шепчет она ему на ухо. – Этот мне не подойдет…
В ответ он набухает еще сильнее – вот паршивец! Она смакует собственные страхи и нетерпение Гавейна, который не знает, чего ему больше хочется – тоже ласкать ее всю или извергнуться в нее сейчас же, не медля больше.
Он начинает – нежно, проявляя чудеса самообладания, описывает всеми пятью пальцами концентрические кольца вокруг женского лона, которое сейчас и для него, и для нее стало центром мироздания, морской пучиной, утонуть в ней, умереть… Она лежит неподвижно, чтобы не упустить ни мгновения этого медленного водоворота; волны разливаются в ней по мере того, как пальцы приближаются к воронке, но, едва коснувшись влажных складок, он срывается с тормозов и устремляется в теплую бездну. Без дальнейших изысков он рвется к цели, уже не контролируя свой ритм, вернее, рвется и увлекает его за собой родившийся в нем зверь, который хочет сам вести их неистовую пляску. И они теряются в безбрежном штиле, где желание растворяется в наслаждении, которое снова рождает желание, и уже не отличить одно от другого и непонятно, где начало, где конец.
– Прости меня, я слишком спешу. Прости, – повторяет он, а она говорит, что любит его таким, порой грубым; он не верит ей, и за это она тоже любит его: этот мужчина не успокаивает себя первобытной убежденностью в том, что всякой женщине втайне хочется насилия. – Я не мог больше ждать, мне так хотелось, – шепчет он. – Я делаю тебе больно. Прости.
– Мне не больно. Мне хорошо, – отвечает Жорж, крепче прижимая его к себе.
Он наконец вытягивается на ней, в ней, как возлюбленный из Песни Песней, обманчиво неподвижный и восхитительно тяжелый. Она любит его тяжесть, любит эти минуты недолгого затишья. Он снова ищет ее губы, и опять они не могут говорить, но разговаривают между собой тела, включаются все сигнальные лампочки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Он, не дрогнув, принял удар и добросовестно наморщил лоб, размышляя.
– Я не говорю, что ты должен ломать свою жизнь, но можно же иногда порадовать себя чем-то… сделать себе подарок… понимаешь, что-нибудь незапрограммированное…
– Кто занимается нашим делом, редко позволяет себе подарки. Может, оно плохо, но так уж есть.
Гавейн смотрел вдаль; ладони его лежали, как что-то ненужное ему, на мраморном столике, неподвижные, словно два больших краба на берегу. В его краю таких крабов зовут засонями. «Так уж оно есть», – повторил он, и мне послышалась в его голосе печаль.
Была она или нет, но мне всегда хочется выругаться, когда кто-то говорит «так уж есть».
– Что значит «так уж есть»? Просто ты смирился с тем, что так есть! Это фатализм, вот что это такое. Я не верю ни в какие предначертания, люди выдумывают их себе задним числом.
Лицо Гавейна замкнулось. Ему было невыносимо, когда кто-то отрицал то, что для него являлось непреложным законом.
– Пока мы не расстались, – продолжала я с улыбкой, – пока опять не поссорились… Я давно хотела тебя спросить: Лозерек, теперь, после всех этих лет, можешь ты мне сказать, что ты думаешь о нашей с тобой истории? Что это – глупость? Свинство? Или воспоминание, которое тебе дорого?
– Всего понемногу, – честно признался Гавейн. – Было время, когда я ох как жалел, что встретил тебя. Но это уже прошло. Потом я частенько спрашивал о тебе, когда бывал в Рагнесе, правда. Я только не мог дать тебе знать. Все не решался, и вообще… что бы я тебе сказал?
Мы уже допивали второй пастис. Гавейн никогда не притрагивался ни к виски, ни к джину, а мне не хотелось углублять пропасть между нами, заказывая привычные для парижанки напитки.
– А я, представь себе, тоже так и не смогла забыть. Без тебя я словно потеряла что-то важное… что-то, чего я на самом деле так и не нашла. Только увидела мельком. Странно, да?
– «А ведь теперь ты, созревшая Ева, нежна, – продекламировал Гавейн, – а ночи твои холодны…» Видишь, я помню твои стихи. Я выучил их наизусть.
Я положила ладонь на его руку – эти руки никогда не выглядели голыми, покрытые густой рыжевато-коричневой порослью. Пахла ли до сих пор его кожа спелой пшеницей?
– Я сейчас… не знаю что отдал бы, чтобы обнять тебя, – глухо произнес он; до сих пор наша беседа текла спокойно, но эти слова будто ударили меня в низ живота и отозвались в сердце. Мы вошли в зону штормов. Я смотрела теперь не в его глаза, а ниже, на губы, уже зная, что мне не устоять. Но Гавейн по привычке пытался бороться с волнами. Он еще рассчитывал выкрутиться. – Ладно, я пойду, уже пора, – сказал он, взглянув на часы – он носил их не так, как все, а диском под ладонью, чтобы предохранить от ударов.
– Ты третий раз мне это говоришь! – взорвалась я. – Всегда, когда ты от меня уходишь, тебе пора! Что пора? Пора отказаться от счастья? Погрязнуть в рутине?
– Черт! А как же можно иначе? – почти крикнул Гавейн.
– Ну, не знаю, можно же иногда сойти с накатанных рельсов. Что мы – скотина, которую гонят на бойню? Ты теперь все время за границей, мы могли бы где-нибудь встречаться. Разве нет?
Он уставился на меня в некотором остолбенении: события приняли неожиданный для него оборот.
– А ты изменилась, Va Karedig.
– Наверно, это Америка действует. Знаешь, там не тратят времени на церемонии, идут напролом. Особенно женщины. Тебе не нравится?
– Не знаю, нравится или нет, зато точно знаю, чего мне хочется, и пропади все пропадом, – с расстановкой проговорил Гавейн.
Он встал, расплатился, увлек меня подальше от неоновых огней кафе и крепко прижал к себе – или, может быть, это я прижалась к нему, не помню. И будто не было всех этих лет – я сразу узнала и его глубокий поцелуй, и обломанный край переднего зуба, и ласковый язык, незаметно продвигавшийся все дальше, словно для того, чтобы легче переливался сладкий яд из него в меня, из меня в него.
Наконец мы оторвались друг от друга и стояли, благодарно глядя глаза в глаза: неужели каждому из нас еще дана эта безграничная и такая непрочная власть над другим? Неужели жизнь еще преподнесет нам этот подарок?
– Ну все, теперь в самом деле пора, – сказала я, чтобы стряхнуть с себя чары. – Мой автобус через десять минут.
Фредерика ждала меня, Мари-Жозе в рыболовном порту ждала своего мужа, двери наших жизней захлопывались за нами. Но в них успела проскользнуть надежда. Мы рассмеялись, как два сорванца, радующиеся, что удалось одурачить взрослых. Потом я смотрела, как он удаляется враскачку – его походка нравилась мне всегда. Некоторые мужчины при ходьбе только переставляют ноги, а тело остается неподвижным, прямым как палка. У Гавейна движение ног передавалось бедрам, от бедер – плечам. Двигалось все точно в кинокадрах, когда показывают бег ягуара в замедленной съемке.
Мы не назначали друг другу свидания в ближайшие дни в Дакаре. Я хотела увидеть его только свободным от семейных уз где-нибудь на краю света. Но не так-то это легко – заполучить в свое распоряжение неделю из жизни капитана траулера. На первом месте у него рыба: надо гоняться за косяками, ловить, замораживать, продавать. Потом идет судно. Потом судовладелец. Ну а что останется – семье. Для непредвиденного простора маловато.
Нам пришлось ждать почти год, прежде чем мы смогли осуществить наш план. Тем более что Гавейну никогда бы в голову не пришло, что можно потратиться на билет до Нью-Йорка или до Кении только для того, чтобы повидать кого-то, кто не болен и не умер. И так уже чувство вины доставляло ему немало мучений морального порядка. Деньги семьи – это было священно. А его желания – нет.
Это могло бы быть где-нибудь на Ньюфаундленде… но судьбе было угодно, чтобы это произошло на Сейшельских островах, куда судовладельцы направляли Гавейна для сбора данных с целью основать там базу для нескольких бретонских траулеров. Это безупречное алиби позволяло ему даже от самого себя скрыть истину: что он собирался урвать целую неделю от своей ненаглядной семьи, чтобы вновь испытать нечто непостижимое ему – даже про себя он не решался назвать это Любовью, – потрясшее его уже дважды. И – уж вовсе невообразимо – что некая женщина готова была лететь за десять тысяч километров только потому, что хотела предаться с ним любви. Да, с ним, с Лозереком! Рассказать – не поверят… И, прибыв на Сейшелы десятью днями раньше, Гавейн то сгорал от стыда, то задыхался от счастья, и не раз ему думалось, что вся эта история – бред двух сумасшедших и что, уж верно, здесь не обошлось без козней дьявола.
5
Далекие Сейшельские острова
Повстречались однажды на далеких островах в Индийском океане по воле всесильного случая – или потому, что просто не могло быть иначе? – моряк и преподавательница, которым самой судьбой не было предначертано оказаться вместе. Оба они были одержимы желанием столь плотским, что не смели называть его любовью, оба дивились этой тяге и сами себе не верили и каждое утро ожидали, что вот сейчас рассудок вернется к ним, оба однажды наконец задумались над тем, что же с ними происходит, – как вы и я, как каждый, кто хоть раз в жизни столкнулся с этой непостижимой тайной, в глубины которой лишь поэтам дано было заглянуть, но и они не дали ответа.
Эту встречу я не сумею описать от первого лица. Только спрятавшись за местоимением, хоть немного менее личным, чем «я», смогу я зафиксировать на бумаге откровения Жорж и попробовать разобраться, почему же так властно заявляет о себе желание, которое, быть может, есть не что иное, как величайшая ложь наших тел.
Итак, в маленьком аэропорту Сейшельских островов – еще в шестидесятых это было владение Британской короны – рыбак поджидал ученую даму, терзаясь сомнениями, тревогами и угрызениями совести. Но было уже поздно: не к кому-нибудь, а к нему летела ученая дама на двухмоторном самолетике рейсом из Найроби, и рыбаку ничего не оставалось, как раскрыть объятия этой незнакомке, которая что-то там преподавала где-то в Америке.
В светлых полотняных брюках, загорелый, без своей неизменной темно-синей фуражки, Гавейн на первый взгляд ничем не отличался от английских чиновников, одетых в шорты цвета хаки и белые носки, от денежных тузов, увлекающихся рыбной ловлей в тропиках, прилетевших сюда отвлечься от тягот, связанных с их капиталами. Он один из немногих не носил темных очков, и Жорж сразу отыскала его глазами в небольшой, но плотной толпе, теснившейся у летного поля, – озабоченный взгляд, одна кустистая бровь приподнята. На нем была рубашка с короткими рукавами – мало кому из мужчин такие идут, – которые открывали бугры мускулов на руках, словно созданных для того, чтобы вытащить за шиворот утопающего из волн на ревущих сороковых. Рубашку свою он тщательно выбирал из худших образцов экзотического товара: на кричащем оранжевом фоне ярко-красные пальмы и негритянки с корзинами на головах. Недурное начало! Она помахала ему, но он стоял неподвижно чуть в стороне: не в его духе было спешить навстречу.
Ее тоже подгоняло отнюдь не нетерпение влюбленной, когда она, измотанная долгой дорогой, пробиралась к нему сквозь толпу с вымученной улыбкой на лице. Именно в эту минуту она с недоумением спрашивала себя, что же, собственно, подвигло ее устроить – и с каким трудом! – это далекое и дорогое путешествие к фактически чужому ей человеку, с которым она целовалась раз в двенадцать лет, и по какому недоразумению ей предстоит оказаться сегодня ночью в одной постели с сыном фермера из Рагнеса. Она лихорадочно искала ориентиры, чтобы вернуть себе былую уверенность: в первую очередь его телосложение. Ни у кого она не видела таких широких плеч. И эти сильные руки, надежные руки моряка, волнующие руки любовника – «чем крепче обнимает, тем крепче любит», – густые волоски, медной стружкой покрывающие даже кисти, и после широкой крестьянской ладони – неожиданно красивые пальцы, словно над концом грубо обтесанной доски поработал скульптор.
В конце концов, можно было представить себе, что она награждена «отдыхом на островах мечты» с «самым сексуальным мужчиной года», выбранным из колонны прославленных бойцов любовного поприща.
Единственное, что можно сделать, когда прилетаешь из такой дали, – броситься любимому на шею. Жорж воздержалась бы от этого во Франции и вообще в Европе… но здесь она чувствовала себя свободнее: край света, непривычная обстановка, жара. Гавейну тоже стало легче. Он был немного не в своей тарелке: в роли отдыхающего на роскошном курорте ему никогда не приходилось выступать, а роль загулявшего мужа была ему неприятна. Желание, охватившее его, когда он заключил Жорж в объятия, пришлось как нельзя кстати.
На людях они обменялись лишь несколькими вполне невинными фразами, украдкой разглядывая друг друга, но их смущение постепенно сменялось тем странным ликованием, которое они испытывали, только когда были вместе: это же надо, Жорж Безэс и Лозерек здесь! Да это лучшая в мире шутка, они первыми посмеются до упаду! Покончив с формальностями на таможне, они уселись в открытый джип, взятый Гавейном напрокат, и поехали в отель. Он заказал два номера.
– Ты думаешь, я летела за десять тысяч километров, чтобы спать в одиночестве? – говорит она с нежностью.
– Я подумал, – лицемерно улыбается он, – что тебе надо будет время от времени отдыхать от меня… побыть одной…
– Ладно, оставь его на сутки, там будет видно!
– Все равно отказываться уже поздно, – замечает Гавейн, практичный, как всегда. – Сегодня переночуем в том, что получше – я его для тебя выбирал.
Комната огромная, посередине – большая кровать в колониальном стиле с сеткой от москитов; окна выходят на длинный пляж, вдоль которого тянутся кокосовые пальмы; ветер шевелит их листья, и они стукаются друг о друга с каким-то металлическим звуком. Жорж никогда не видела Индийского океана; ее удивляет, что небо на горизонте свинцовое, а над островом – ослепительно синее и эти переливы красок отражаются в воде. Как это не похоже на подернутые дымкой небеса Сенегала, на его пустой, окутанный туманом горизонт.
Они стоят, облокотившись на перила террасы, делая вид, будто любуются пейзажем, но тела их незаметно тянутся друг к другу; соприкасаются локти, и их захлестывает первая горячая волна. Айсберг долгой разлуки подтаял, но Гавейн еще не решается стиснуть ее, эту женщину, что стоит рядом, унести ее на постель и раздеть. И женщина тоже не решается расстегнуть безобразную рубашку, приникнуть губами к мягкой поросли на его груди, пробежаться руками по его узким бедрам, на удивление чутким для этого мощного тела. Они стоят, прижавшись друг к другу, и слушают, как поднимается прилив, в котором обоим хочется утонуть. Их уже несет, ноги не достают до дна.
Гавейн первым возвращается в прохладную комнату. Срывает покрывало и верхнюю простыню. Кровать простирается перед ними белым пятном, немой картой, на которую они нанесут свои острова и материки. Они торопливо раздевают друг друга, не прерывая поцелуя, пальцы скользят по груди, ниже, задерживаются в ямке на пояснице, следуют вдоль изгиба бедер; они играют в любовную игру, но игра неотвратимо приближает их – об этом говорит пробегающая по их телам дрожь – к следующей стадии; скоро, очень скоро они вступят в нее – как им кажется, навсегда.
Они бросаются на постель, сплетаются все теснее, узнают друг друга, каждый вновь принадлежит другому, но ласки первой ночи еще кажутся обоим восхитительно бесстыдными. Жорж, улыбаясь про себя, нащупывает два тугих мячика, плотно прижатых к паху, – она узнала бы их из тысячи… ну, ладно, скажем, из семи-восьми подобных пар. Потискав их немного, скорее из вежливости, чем из интереса, она переходит к тому, что ее действительно интересует. После морщинистой кожи яичек кажется, что пенис сделан из чего-то более настоящего, более естественного. Она ощупывает его, в который уже раз удивляясь: он твердый, но не как дерево, даже не как пробка; твердый и нежный одновременно, как… просто как любой другой пенис на таком же градусе возбуждения.
Она ощупывает его двумя пальцами – большим и указательным, – простукивает сверху вниз, улыбаясь всякий раз, когда он вздрагивает, точно норовистая лошадь. Он гладкий, как ствол кокосовой пальмы, чуть выгнутый – такими иногда бывают эти стволы, – светло-бежевый, без малейшего оттенка фиолетового. Слово «набухший» ему совсем не подходит, отмечает она. Безупречно круглая головка, высвободившаяся из-под капюшона, напоминает ей солдатскую каску с выпуклыми краями – точно такая была на ручке тросточки, которую вырезал ей один раненый из госпиталя в Конкарно в 1944 году. Она сжимает головку в ладони и тихонько смеется: как же «это» войдет в нее, нет, невозможно, ему не протиснуться в узкий канал, куда ей иногда бывает трудно ввести даже тампакс. Эта штука ей велика, ясно же.
– У вас нет такого же, только на номер меньше? – шепчет она ему на ухо. – Этот мне не подойдет…
В ответ он набухает еще сильнее – вот паршивец! Она смакует собственные страхи и нетерпение Гавейна, который не знает, чего ему больше хочется – тоже ласкать ее всю или извергнуться в нее сейчас же, не медля больше.
Он начинает – нежно, проявляя чудеса самообладания, описывает всеми пятью пальцами концентрические кольца вокруг женского лона, которое сейчас и для него, и для нее стало центром мироздания, морской пучиной, утонуть в ней, умереть… Она лежит неподвижно, чтобы не упустить ни мгновения этого медленного водоворота; волны разливаются в ней по мере того, как пальцы приближаются к воронке, но, едва коснувшись влажных складок, он срывается с тормозов и устремляется в теплую бездну. Без дальнейших изысков он рвется к цели, уже не контролируя свой ритм, вернее, рвется и увлекает его за собой родившийся в нем зверь, который хочет сам вести их неистовую пляску. И они теряются в безбрежном штиле, где желание растворяется в наслаждении, которое снова рождает желание, и уже не отличить одно от другого и непонятно, где начало, где конец.
– Прости меня, я слишком спешу. Прости, – повторяет он, а она говорит, что любит его таким, порой грубым; он не верит ей, и за это она тоже любит его: этот мужчина не успокаивает себя первобытной убежденностью в том, что всякой женщине втайне хочется насилия. – Я не мог больше ждать, мне так хотелось, – шепчет он. – Я делаю тебе больно. Прости.
– Мне не больно. Мне хорошо, – отвечает Жорж, крепче прижимая его к себе.
Он наконец вытягивается на ней, в ней, как возлюбленный из Песни Песней, обманчиво неподвижный и восхитительно тяжелый. Она любит его тяжесть, любит эти минуты недолгого затишья. Он снова ищет ее губы, и опять они не могут говорить, но разговаривают между собой тела, включаются все сигнальные лампочки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23