Здесь живешь минутой, кто-то гонит тебя от одной сцены к другой, и их скрупулезная точность плюс нагромождение деталей и отсутствие передышек не дают родиться ни единой мысли.
Самое ужасное то, что Жорж явно единственная, кого это все угнетает. Американские папаши и мамаши в восторге, они уедут отсюда в полном убеждении, что знают теперь все о Полинезии, о джунглях, о межзвездных кораблях, что им посчастливилось увидеть живьем настоящих потомков карибских пиратов… И не найдется никого, кто напомнил бы им, что последние вольные обитатели Карибского моря, обложенные со всех сторон на своем последнем острове, предпочли броситься с вершины утеса в волны, чтобы не попасть в лапы нашей прекрасной западной цивилизации.
– Ты только посмотри на них… Люди с чистой совестью… Какое самодовольство: они – американцы, самые лучшие, самые правильные. Гордятся своим Диснейлендом так, как если бы построили Шартрский собор!
– А что такого? Тебе не нравится, что они довольны? Ты считаешь, что люди идиоты, если им не интересно то же, что тебе. – Гавейн словно впервые видит разделяющую их пропасть. – Я лично ничего подобного в жизни не видел, и мне это жуть как нравится. Я будто опять мальчишкой стал, а мальчишкой-то я бывал только в зоопарке в Гиделе да в цирке-шапито, что летом разъезжал по побережью!
Вот именно, вертится на языке у Жорж, ты ничего не видел. Хуже того – ни на что не смотрел. Она злится на него за весь Диснейленд, за все эти блаженные рожи, за его детские круглые глаза и даже за завтрашний день, потому что экскурсия, на которую они записались, предусматривает тридцать шесть часов погружения в этот кошмар! А сейчас их ждет одна из тысячи двухсот комнат «Контемпорари уорлд ризорт». Гавейн будет в восторге, через здание проходит однорельсовая дорога, что-то вроде воздушного метро; каждые восемь минут над холлом и большой гостиной проносится поезд с грузом впавших в детство семейств, которые едут развлекаться с той же серьезностью, с какой идут на работу.
– Ты уж прости меня, но вернуться завтра в Волшебный мир мистера Диснея – это выше моих сил. Если я увижу еще хоть одного Микки Мауса, я просто взвою. Без меня тебе будет веселее в «Лучшем в мире цирке» и на дне морском. Ручаюсь, что они приделали кашалотам уши Микки!
В первый раз Гавейн замечает, что Жорж может быть невыносимой. Растерявшись, он пытается урезонить ее, чего ему лучше бы не делать.
– Очень ты гордая, что презираешь людей, если они не такие, как ты. Ты, верно, забыла, – добавляет он нравоучительным тоном, – что в мире всякому должно быть место.
– Да что ты говоришь?
Гавейн поджимает губы: удар попал в цель. Наверно, такое лицо бывает у темного моряка, когда его унижает судовладелец, а он не смеет дать отпор. Завтра утром, разумеется, он продолжит экскурсию один. Как-никак он заплатил за билет!
– Да, жалко будет, если деньги пропадут, – кивает Жорж.
А это – тоже колкость? К деньгам они относятся по-разному, и он не знает, когда она шутит, когда говорит всерьез, для него это всегда проблема.
Вечером оба чувствуют себя пропыленными и еле передвигают ноги от усталости. Все-таки Диснейленд здорово выматывает – в этом по крайней мере они согласны.
– Хочешь, сделаю тебе хорошую горячую ванну? – миролюбиво предлагает Гавейн, когда они возвращаются в свой номер.
– Нет, предпочитаю плохую холодную ванну, – не удержавшись, язвит Жорж.
– Почему ты бываешь иногда такой злой?
– Ты изрекаешь прописные истины… Мне это действует на нервы.
– Да я вообще действую тебе на нервы. Думаешь, я не понимаю…
– Мы оба действуем друг другу на нервы по очереди, это неизбежно. И потом, сегодня был такой тяжелый день. Я просто с ног валюсь.
Она не говорит, что обнаружила на своей вульве твердый и болезненный шарик. Похоже на нарыв.
– Да нет же, это твоя бартолиниева железа протестует, возражает дуэнья, которая мнит себя медиком. Слишком интенсивное движение, вот тебе и пробка. Это все очень мило, твои танцы ножками кверху, но надо и передохнуть немного, детка. А губы свои видела? Верно говорят, кара падает на то, что согрешило.
И в самом деле: вот он, прыщ герпеса на верхней губе, и профиль у нее стал смешной, какой-то заячий. Штучки Уолта Диснея! В последний день с Гавейном она будет похожа на Дональда! От этой мысли она злится еще сильнее. А он, обиженный, спрятался в панцирь, который он умеет нарастить, когда нужно. Впервые за все время, что они знакомы, Жорж и Гавейн задаются вопросом, что они, собственно, делают вместе. Каждому хотелось бы оказаться у себя, в своей семье, в своем клане, среди людей, которые говорят на их языке и разделяют их вкусы.
Ложась в постель, Жорж достает из чемодана книгу; Гавейн тоже открывает свою – первый попавшийся детектив, купленный в аэропорту, – и переворачивает страницы, слюнявя палец, или дует, чтобы легче переворачивались. Это ей тоже действует на нервы. Он старательно читает, водя головой слева направо, шевеля губами; брови сдвинуты, на лбу залегла глубокая складка, как будто он расшифровывает секретный код. Не прочитав и трех страниц, начинает зевать, но не хочет засыпать, пока она не спит. Как только она гасит свет, он тихонько придвигается ближе, готовый тотчас пойти на попятный, если на него еще сердятся.
– Я только хочу обнять тебя, больше ничего… Можно?
Она прижимается спиной к его животу в знак согласия, и он обхватывает ее обеими руками. Благодатный покой снисходит на нее, когда она оказывается в надежном кольце рук Гавейна. Он не пытается сплутовать, и пальцем не шевельнет. Даже то, что могло бы выдать его, из деликатности спрятал между ляжками и только крепко прижимает ее к себе. Ах, негодяй, разве он не знает, что их тела воспламеняются от одного прикосновения? Жорж резко поворачивается к нему лицом, обоих мгновенно охватывает желание, и вот уже нет для них ничего важнее, чем идти вместе по этому пути, на котором они никогда друг друга не разочаруют.
Им остается последний день и поездка в Эверглейдс. Слава Богу, никому еще не удалось заасфальтировать тысячи гектаров болот, зыбучего ила, в котором сумели укорениться только мангровые деревья.
В Америке нужно проехать тысячу километров, прежде чем появится хотя бы проблеск надежды на смену пейзажа, а здесь это ощущается сильнее, чем где-либо. На всем протяжении бесконечной прямой линии, соединяющей Мексиканский залив с Атлантическим побережьем, среди унылых болот и чахлых деревьев, единственные живые существа, если не считать мчащихся на постоянной скорости грузовиков и огромных бесшумных лимузинов, – птицы. Белые и серые цапли, хохлатые журавли, луни, орлы и, конечно же, птица – национальный символ, непременный пеликан. Ни дикий, ни ручной, он просто так устал от дальних перелетов, что устроился здесь у всех на виду, на опорах пристани, откуда отправляются экскурсии по каналам, и единственное его развлечение – давать себя фотографировать в среднем по шестьсот раз в день.
Они обедают в Эверглейдс-Сити: их привлекло название, но это оказалась просто застроенная зона неопределенных очертаний, ни город, ни деревня. В швейцарском зале (почему бы и нет, раз эта страна не имеет своего стиля?) меню обещает «the best fresh seafood in Florida». Лучшие? Черта с два! Свежие? Черта с два! Морские? Да это море самое грязное в мире, загляните в справочник. Остаются продукты. Ну и ладно, здесь весело и симпатично, американцы с увлечением поглощают свою кошмарную еду, внушительные горы которой высятся на картонных тарелках, увенчанные шапками кетчупа. Креветки, лягушки, моллюски абсолютно неотличимы друг от друга. Но французы – большие придиры, это общеизвестно.
– Как будто жуешь пластиковых зверей из Диснейленда, тебе не кажется?
Гавейн на всякий случай кивает.
– А эти пакетики видела – Кофимат?
– Кофимат? А-а! Ты хочешь сказать – Ки-фи-мейт.
– Ты же знаешь, у меня бретонский акцент на всех языках!
– Они хоть посовестились назвать это молоком. «Пенистый немолочный продукт» – великолепно, правда?
– А ведь, наверно, полным-полно порошкового молока, что здесь, что в Европе.
– Нет, а ты знаешь, из чего это делается? Вот послушай, я тебе переведу: кокосовое масло, частично гидрированное, казеинат натрия, моноглицериды и диглицериды, натрий хлор и, разумеется, искусственные вкусовые наполнители и искусственные красители! Интересно, какой краситель они используют для белого цвета?
– А на вкус ничего, – замечает Гавейн.
– М-м-м, особенно суперфосфаты калия – пальчики оближешь. Беда в том, что все это никак не влияет на вкус американского кофе.
– А масло, ты заметила? Все равно что крем для бритья.
Но хотя бы сыр здесь австрийский, а вино итальянское. Маленькая Европа кажется отсюда несметно богатой – сколько же в ней молочных коров, сортов сыра, всевозможной рыбы, соборов и монастырей XV или XVII века, в самом деле построенных в XV или XVII веке и стоящих там, где их заложили. Их старушка Европа богата искусством, старыми замками, непохожими друг на друга реками, рецептами местной кухни, везде разной, такими разными маленькими народами, такими разными домами – бретонскими, баскскими, эльзасскими, тирольскими… Они рады, что они европейцы, больше того – французы, больше того – бретонцы. Они снова рады, что они вместе.
Еще несколько часов они видят вокруг все те же болота, те же мангровые деревья, тех же журавлей, цапель, луней и пеликанов. Попадаются на пути две или три индейские деревни, тщательно воссозданные у самой автострады, чтобы туристы могли осмотреть их без больших затрат времени и ознакомиться с подлинным бытом семинолов.
Деревня представляет собой три хижины, в одной из которых помещается магазинчик «диковинок»; туристам предлагают кожаные пояса с шерстяной вышивкой и скверно сшитые мокасины. Можно, конечно, научить индейцев шить как следует, но тогда это не было бы настоящим кустарным промыслом.
За бамбуковой изгородью виднеется современный автоприцеп с телевизионной антенной, куда кустари уходят ночевать, когда им не нужно изображать быт семинолов.
Ради их последнего вечера Гавейн решил потратить немного кровных денег Лозерека: он заказал столик на двоих в дорогом ресторане с отличной, как было сказано в рекламе, кухней. Но проклятье Уолта Диснея тяготеет над ними, только здесь царит не детство, а старость. Гавейн и Жорж единственные, кто не опирается на палки или костыли, только у них не трясутся руки и подбородки, только они открывают в улыбке неровные, а стало быть, настоящие зубы, так непохожие на безукоризненные ряды белых клавиш во ртах других едоков. Жорж представляет себе чахлое содержимое пятисотдолларовых штанов и бесплодные пустыни под юбками вечерних платьев, с жалостью смотрит на узловатые руки и сморщенные локти, на лоснящиеся черепа мужчин, где поблескивают несколько бесцветных ниточек, уже недостойных называться волосами, на пятна, проступающие под слоем грима на щеках престарелых блондинок. Исходящая от Гавейна недюжинная сила вдруг кажется ей якорем спасения среди этих обреченных, а то, что прячется в его брюках за триста девяносто девять с половиной франков, – единственным противоядием от витающей в воздухе смерти.
На эстраде – «экзотические танцы», глянцево-черная кожа танцоров кажется неуязвимой для помет времени, на их грациозные гибкие тела, должно быть, мучительно смотреть тем, кому с каждым днем все труднее дается любое движение.
– А все-таки, – говорит Гавейн, – одного у чернокожих не отнимешь – (О нет! Пощадите! Он этого не скажет!) – чувства ритма. Оно у них в крови.
Дуэнья хихикает. Ну-ка, ну-ка, что-то мы давненько ее не слышали! В Диснейленде она помалкивала. Там события работали на нее.
– Вот видишь, двенадцать дней – это уже слишком, замечает она. Союз двух сердец – это прекрасно, но уж больно он недолговечен, если построен на голом сексе. – Не смей так говорить. Ты просто высохшая старая дева, ты никогда не трепетала от любви и понятия не имеешь о том, что такое поэзия. – Бедная моя детка, вздыхает дуэнья, стоит тебя пощекотать там, где надо, твоя вагина реагирует, и ты уже поешь аллилуйю. Это просто секреция твоих желез, дорогуша, просто возбуждение определенных нервных центров.
На данный момент возбуждены другие нервные центры – вкусовые. Но как ни восхитительны устрицы а-ля Рокфеллер, Гавейном тоже овладевает страх перед неотвратимой старостью.
– Подумать только, еще несколько лет – и я тоже буду на пенсии! Вот получу семнадцатый или восемнадцатый разряд, наработаю пособие, и стоп. А ведь надо будет на что-то жить, даже если мы никогда не превратимся в таких, как эти…
– Но как ты выдержишь – круглый год дома? Что-то я плохо представляю тебя без твоей галеры.
– Что верно, то верно: дома я сидеть не приучен. Может, катер куплю, буду рыбачить. Копаться в огороде – этого я уж точно не смогу.
Да, для настоящих моряков земля – воплощение скуки. На море они могут определить, где находятся, по цвету воды, а в саду не отличат пиона от анемоны.
– Но это еще не завтра будет, а пока есть у меня один план, – продолжает он, разрезая свой бифштекс на маленькие кусочки. – Сейчас тебе расскажу. Сумасшедшая затея.
– Какая же? Ты уйдешь с траулера?
– Ты что? Да я и не могу. Пенсию-то еще не наработал. И вообще до срока стать сухопутной крысой – я ж с ума сойду. Нет, это мне предложил двоюродный брат из Дуарнене, да ты его знаешь, Марсель Лелуарн. Вроде можно бешеные деньги зашибить. А нам они не помешают, Жоэль-то у меня никогда не сможет работать.
Гавейн медлит. Сидит, опустив глаза, не решается посмотреть на Жорж, и крошит свой хлеб на скатерть.
– Беда только, что нам с тобой тогда будет непросто. Если это выгорит, я буду в Южной Африке.
– Непросто? Что ты хочешь этим сказать?
– Ну… наверно, мы долго не будем видеться.
– И все-таки ты…
– А что поделаешь, это же моя работа.
– Ты готов, не задумываясь, пожертвовать мной, чтобы добывать немного больше рыбы где-то еще дальше от меня? Это ты пытаешься мне объяснить?
Дуэнья, которая было отправилась почивать, вихрем подруливает к их столику. Чует, что запахло жареным.
– Ты хоть себя слышишь? Готово дело, заквохтала, как бретонская кумушка.
– Это моя работа, – повторяет Гавейн. – Уж коли выбрал такую, ничего не попишешь, – добавляет он как нечто само собой разумеющееся. – Надо делать ее как надо, и точка.
– Разве ты не можешь остаться там же, где сейчас? Ты ведь неплохо зарабатываешь.
– Да, только я слыхал, на нашей ловле скоро мало что можно будет заработать. Люди не желают больше рыбы, им теперь курятину подавай. Цены на тунца падают, продаем себе в убыток. Надо что-то искать.
– И когда же осуществится этот твой сногсшибательный план? Хотелось бы узнать. Ты занимаешь кое-какое место в моей жизни, представь себе.
– Черт побери, ты думаешь, мне легко? У меня-то нет богатой семьи, мне надеяться не на кого. Сын-калека, жена тоже теперь хворая. Я ведь не на жалованье сижу. А когда семья на шее, надо вперед о ней думать.
Чем сильнее он злится, тем больше огрехов в его речи. Господи, что она делает с этим типом, у которого в голове одно – получить семнадцатый разряд?
– Послушай… Для меня тоже это не всегда было просто, а ты как думал? Тебе будет легче, если мы поставим точку? Не станем больше встречаться?
– Что правда, то правда, мне будет легче.
Грубоватая искренность Гавейна всегда застигает ее врасплох.
– Ну что ж, кажется, все ясно: тебе больше не хочется меня видеть, это слишком осложняет твою жизнь и…
– Я этого не говорил, – обрывает ее Гавейн. – Я сказал, с какой-то стороны мне стало бы легче, а это дело другое. И потом, это же еще не завтра. Сам не знаю, зачем я тебе сейчас рассказал.
Приносят счет; Гавейн долго изучает его, потом достает свои доллары и отсчитывает, слюнявя указательный палец. С мрачным видом надевает куртку. Жорж не снимала свою шаль: в этих ресторанах с кондиционерами можно простудиться насмерть.
Они выходят; навстречу им катит в коляске столетний долгожитель, рядом семенит его лысая супруга. Жорж машинально прижимается к Гавейну, в мотель они возвращаются молча. Завтра им предстоит расстаться, и оба уже чувствуют себя осиротевшими.
– С моим планом все еще вилами на воде писано, так, идеи, – шепчет он ей на ухо чуть позже, перед тем как они проваливаются в сон, переплетясь, как два осьминога.
Утром будильник зазвонит в пять. Не самый подходящий час для нежностей. Уезжают они порознь. Жорж возвращается в Монреаль, а по пути заедет в Бостон, чтобы провести день с Эллен – та в свою очередь собирается на Ямайку в полной лобково-копчиковой готовности. Гавейн рано утром улетает в Париж. С грустной улыбкой он обуется в свои плетеные сандалии на каучуковой подошве, наденет теплую куртку на молнии, связанную Мари-Жозе, положит в сумку поверх всех вещей свою темно-синюю фуражку – «чтоб сразу надеть в Париже».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Самое ужасное то, что Жорж явно единственная, кого это все угнетает. Американские папаши и мамаши в восторге, они уедут отсюда в полном убеждении, что знают теперь все о Полинезии, о джунглях, о межзвездных кораблях, что им посчастливилось увидеть живьем настоящих потомков карибских пиратов… И не найдется никого, кто напомнил бы им, что последние вольные обитатели Карибского моря, обложенные со всех сторон на своем последнем острове, предпочли броситься с вершины утеса в волны, чтобы не попасть в лапы нашей прекрасной западной цивилизации.
– Ты только посмотри на них… Люди с чистой совестью… Какое самодовольство: они – американцы, самые лучшие, самые правильные. Гордятся своим Диснейлендом так, как если бы построили Шартрский собор!
– А что такого? Тебе не нравится, что они довольны? Ты считаешь, что люди идиоты, если им не интересно то же, что тебе. – Гавейн словно впервые видит разделяющую их пропасть. – Я лично ничего подобного в жизни не видел, и мне это жуть как нравится. Я будто опять мальчишкой стал, а мальчишкой-то я бывал только в зоопарке в Гиделе да в цирке-шапито, что летом разъезжал по побережью!
Вот именно, вертится на языке у Жорж, ты ничего не видел. Хуже того – ни на что не смотрел. Она злится на него за весь Диснейленд, за все эти блаженные рожи, за его детские круглые глаза и даже за завтрашний день, потому что экскурсия, на которую они записались, предусматривает тридцать шесть часов погружения в этот кошмар! А сейчас их ждет одна из тысячи двухсот комнат «Контемпорари уорлд ризорт». Гавейн будет в восторге, через здание проходит однорельсовая дорога, что-то вроде воздушного метро; каждые восемь минут над холлом и большой гостиной проносится поезд с грузом впавших в детство семейств, которые едут развлекаться с той же серьезностью, с какой идут на работу.
– Ты уж прости меня, но вернуться завтра в Волшебный мир мистера Диснея – это выше моих сил. Если я увижу еще хоть одного Микки Мауса, я просто взвою. Без меня тебе будет веселее в «Лучшем в мире цирке» и на дне морском. Ручаюсь, что они приделали кашалотам уши Микки!
В первый раз Гавейн замечает, что Жорж может быть невыносимой. Растерявшись, он пытается урезонить ее, чего ему лучше бы не делать.
– Очень ты гордая, что презираешь людей, если они не такие, как ты. Ты, верно, забыла, – добавляет он нравоучительным тоном, – что в мире всякому должно быть место.
– Да что ты говоришь?
Гавейн поджимает губы: удар попал в цель. Наверно, такое лицо бывает у темного моряка, когда его унижает судовладелец, а он не смеет дать отпор. Завтра утром, разумеется, он продолжит экскурсию один. Как-никак он заплатил за билет!
– Да, жалко будет, если деньги пропадут, – кивает Жорж.
А это – тоже колкость? К деньгам они относятся по-разному, и он не знает, когда она шутит, когда говорит всерьез, для него это всегда проблема.
Вечером оба чувствуют себя пропыленными и еле передвигают ноги от усталости. Все-таки Диснейленд здорово выматывает – в этом по крайней мере они согласны.
– Хочешь, сделаю тебе хорошую горячую ванну? – миролюбиво предлагает Гавейн, когда они возвращаются в свой номер.
– Нет, предпочитаю плохую холодную ванну, – не удержавшись, язвит Жорж.
– Почему ты бываешь иногда такой злой?
– Ты изрекаешь прописные истины… Мне это действует на нервы.
– Да я вообще действую тебе на нервы. Думаешь, я не понимаю…
– Мы оба действуем друг другу на нервы по очереди, это неизбежно. И потом, сегодня был такой тяжелый день. Я просто с ног валюсь.
Она не говорит, что обнаружила на своей вульве твердый и болезненный шарик. Похоже на нарыв.
– Да нет же, это твоя бартолиниева железа протестует, возражает дуэнья, которая мнит себя медиком. Слишком интенсивное движение, вот тебе и пробка. Это все очень мило, твои танцы ножками кверху, но надо и передохнуть немного, детка. А губы свои видела? Верно говорят, кара падает на то, что согрешило.
И в самом деле: вот он, прыщ герпеса на верхней губе, и профиль у нее стал смешной, какой-то заячий. Штучки Уолта Диснея! В последний день с Гавейном она будет похожа на Дональда! От этой мысли она злится еще сильнее. А он, обиженный, спрятался в панцирь, который он умеет нарастить, когда нужно. Впервые за все время, что они знакомы, Жорж и Гавейн задаются вопросом, что они, собственно, делают вместе. Каждому хотелось бы оказаться у себя, в своей семье, в своем клане, среди людей, которые говорят на их языке и разделяют их вкусы.
Ложась в постель, Жорж достает из чемодана книгу; Гавейн тоже открывает свою – первый попавшийся детектив, купленный в аэропорту, – и переворачивает страницы, слюнявя палец, или дует, чтобы легче переворачивались. Это ей тоже действует на нервы. Он старательно читает, водя головой слева направо, шевеля губами; брови сдвинуты, на лбу залегла глубокая складка, как будто он расшифровывает секретный код. Не прочитав и трех страниц, начинает зевать, но не хочет засыпать, пока она не спит. Как только она гасит свет, он тихонько придвигается ближе, готовый тотчас пойти на попятный, если на него еще сердятся.
– Я только хочу обнять тебя, больше ничего… Можно?
Она прижимается спиной к его животу в знак согласия, и он обхватывает ее обеими руками. Благодатный покой снисходит на нее, когда она оказывается в надежном кольце рук Гавейна. Он не пытается сплутовать, и пальцем не шевельнет. Даже то, что могло бы выдать его, из деликатности спрятал между ляжками и только крепко прижимает ее к себе. Ах, негодяй, разве он не знает, что их тела воспламеняются от одного прикосновения? Жорж резко поворачивается к нему лицом, обоих мгновенно охватывает желание, и вот уже нет для них ничего важнее, чем идти вместе по этому пути, на котором они никогда друг друга не разочаруют.
Им остается последний день и поездка в Эверглейдс. Слава Богу, никому еще не удалось заасфальтировать тысячи гектаров болот, зыбучего ила, в котором сумели укорениться только мангровые деревья.
В Америке нужно проехать тысячу километров, прежде чем появится хотя бы проблеск надежды на смену пейзажа, а здесь это ощущается сильнее, чем где-либо. На всем протяжении бесконечной прямой линии, соединяющей Мексиканский залив с Атлантическим побережьем, среди унылых болот и чахлых деревьев, единственные живые существа, если не считать мчащихся на постоянной скорости грузовиков и огромных бесшумных лимузинов, – птицы. Белые и серые цапли, хохлатые журавли, луни, орлы и, конечно же, птица – национальный символ, непременный пеликан. Ни дикий, ни ручной, он просто так устал от дальних перелетов, что устроился здесь у всех на виду, на опорах пристани, откуда отправляются экскурсии по каналам, и единственное его развлечение – давать себя фотографировать в среднем по шестьсот раз в день.
Они обедают в Эверглейдс-Сити: их привлекло название, но это оказалась просто застроенная зона неопределенных очертаний, ни город, ни деревня. В швейцарском зале (почему бы и нет, раз эта страна не имеет своего стиля?) меню обещает «the best fresh seafood in Florida». Лучшие? Черта с два! Свежие? Черта с два! Морские? Да это море самое грязное в мире, загляните в справочник. Остаются продукты. Ну и ладно, здесь весело и симпатично, американцы с увлечением поглощают свою кошмарную еду, внушительные горы которой высятся на картонных тарелках, увенчанные шапками кетчупа. Креветки, лягушки, моллюски абсолютно неотличимы друг от друга. Но французы – большие придиры, это общеизвестно.
– Как будто жуешь пластиковых зверей из Диснейленда, тебе не кажется?
Гавейн на всякий случай кивает.
– А эти пакетики видела – Кофимат?
– Кофимат? А-а! Ты хочешь сказать – Ки-фи-мейт.
– Ты же знаешь, у меня бретонский акцент на всех языках!
– Они хоть посовестились назвать это молоком. «Пенистый немолочный продукт» – великолепно, правда?
– А ведь, наверно, полным-полно порошкового молока, что здесь, что в Европе.
– Нет, а ты знаешь, из чего это делается? Вот послушай, я тебе переведу: кокосовое масло, частично гидрированное, казеинат натрия, моноглицериды и диглицериды, натрий хлор и, разумеется, искусственные вкусовые наполнители и искусственные красители! Интересно, какой краситель они используют для белого цвета?
– А на вкус ничего, – замечает Гавейн.
– М-м-м, особенно суперфосфаты калия – пальчики оближешь. Беда в том, что все это никак не влияет на вкус американского кофе.
– А масло, ты заметила? Все равно что крем для бритья.
Но хотя бы сыр здесь австрийский, а вино итальянское. Маленькая Европа кажется отсюда несметно богатой – сколько же в ней молочных коров, сортов сыра, всевозможной рыбы, соборов и монастырей XV или XVII века, в самом деле построенных в XV или XVII веке и стоящих там, где их заложили. Их старушка Европа богата искусством, старыми замками, непохожими друг на друга реками, рецептами местной кухни, везде разной, такими разными маленькими народами, такими разными домами – бретонскими, баскскими, эльзасскими, тирольскими… Они рады, что они европейцы, больше того – французы, больше того – бретонцы. Они снова рады, что они вместе.
Еще несколько часов они видят вокруг все те же болота, те же мангровые деревья, тех же журавлей, цапель, луней и пеликанов. Попадаются на пути две или три индейские деревни, тщательно воссозданные у самой автострады, чтобы туристы могли осмотреть их без больших затрат времени и ознакомиться с подлинным бытом семинолов.
Деревня представляет собой три хижины, в одной из которых помещается магазинчик «диковинок»; туристам предлагают кожаные пояса с шерстяной вышивкой и скверно сшитые мокасины. Можно, конечно, научить индейцев шить как следует, но тогда это не было бы настоящим кустарным промыслом.
За бамбуковой изгородью виднеется современный автоприцеп с телевизионной антенной, куда кустари уходят ночевать, когда им не нужно изображать быт семинолов.
Ради их последнего вечера Гавейн решил потратить немного кровных денег Лозерека: он заказал столик на двоих в дорогом ресторане с отличной, как было сказано в рекламе, кухней. Но проклятье Уолта Диснея тяготеет над ними, только здесь царит не детство, а старость. Гавейн и Жорж единственные, кто не опирается на палки или костыли, только у них не трясутся руки и подбородки, только они открывают в улыбке неровные, а стало быть, настоящие зубы, так непохожие на безукоризненные ряды белых клавиш во ртах других едоков. Жорж представляет себе чахлое содержимое пятисотдолларовых штанов и бесплодные пустыни под юбками вечерних платьев, с жалостью смотрит на узловатые руки и сморщенные локти, на лоснящиеся черепа мужчин, где поблескивают несколько бесцветных ниточек, уже недостойных называться волосами, на пятна, проступающие под слоем грима на щеках престарелых блондинок. Исходящая от Гавейна недюжинная сила вдруг кажется ей якорем спасения среди этих обреченных, а то, что прячется в его брюках за триста девяносто девять с половиной франков, – единственным противоядием от витающей в воздухе смерти.
На эстраде – «экзотические танцы», глянцево-черная кожа танцоров кажется неуязвимой для помет времени, на их грациозные гибкие тела, должно быть, мучительно смотреть тем, кому с каждым днем все труднее дается любое движение.
– А все-таки, – говорит Гавейн, – одного у чернокожих не отнимешь – (О нет! Пощадите! Он этого не скажет!) – чувства ритма. Оно у них в крови.
Дуэнья хихикает. Ну-ка, ну-ка, что-то мы давненько ее не слышали! В Диснейленде она помалкивала. Там события работали на нее.
– Вот видишь, двенадцать дней – это уже слишком, замечает она. Союз двух сердец – это прекрасно, но уж больно он недолговечен, если построен на голом сексе. – Не смей так говорить. Ты просто высохшая старая дева, ты никогда не трепетала от любви и понятия не имеешь о том, что такое поэзия. – Бедная моя детка, вздыхает дуэнья, стоит тебя пощекотать там, где надо, твоя вагина реагирует, и ты уже поешь аллилуйю. Это просто секреция твоих желез, дорогуша, просто возбуждение определенных нервных центров.
На данный момент возбуждены другие нервные центры – вкусовые. Но как ни восхитительны устрицы а-ля Рокфеллер, Гавейном тоже овладевает страх перед неотвратимой старостью.
– Подумать только, еще несколько лет – и я тоже буду на пенсии! Вот получу семнадцатый или восемнадцатый разряд, наработаю пособие, и стоп. А ведь надо будет на что-то жить, даже если мы никогда не превратимся в таких, как эти…
– Но как ты выдержишь – круглый год дома? Что-то я плохо представляю тебя без твоей галеры.
– Что верно, то верно: дома я сидеть не приучен. Может, катер куплю, буду рыбачить. Копаться в огороде – этого я уж точно не смогу.
Да, для настоящих моряков земля – воплощение скуки. На море они могут определить, где находятся, по цвету воды, а в саду не отличат пиона от анемоны.
– Но это еще не завтра будет, а пока есть у меня один план, – продолжает он, разрезая свой бифштекс на маленькие кусочки. – Сейчас тебе расскажу. Сумасшедшая затея.
– Какая же? Ты уйдешь с траулера?
– Ты что? Да я и не могу. Пенсию-то еще не наработал. И вообще до срока стать сухопутной крысой – я ж с ума сойду. Нет, это мне предложил двоюродный брат из Дуарнене, да ты его знаешь, Марсель Лелуарн. Вроде можно бешеные деньги зашибить. А нам они не помешают, Жоэль-то у меня никогда не сможет работать.
Гавейн медлит. Сидит, опустив глаза, не решается посмотреть на Жорж, и крошит свой хлеб на скатерть.
– Беда только, что нам с тобой тогда будет непросто. Если это выгорит, я буду в Южной Африке.
– Непросто? Что ты хочешь этим сказать?
– Ну… наверно, мы долго не будем видеться.
– И все-таки ты…
– А что поделаешь, это же моя работа.
– Ты готов, не задумываясь, пожертвовать мной, чтобы добывать немного больше рыбы где-то еще дальше от меня? Это ты пытаешься мне объяснить?
Дуэнья, которая было отправилась почивать, вихрем подруливает к их столику. Чует, что запахло жареным.
– Ты хоть себя слышишь? Готово дело, заквохтала, как бретонская кумушка.
– Это моя работа, – повторяет Гавейн. – Уж коли выбрал такую, ничего не попишешь, – добавляет он как нечто само собой разумеющееся. – Надо делать ее как надо, и точка.
– Разве ты не можешь остаться там же, где сейчас? Ты ведь неплохо зарабатываешь.
– Да, только я слыхал, на нашей ловле скоро мало что можно будет заработать. Люди не желают больше рыбы, им теперь курятину подавай. Цены на тунца падают, продаем себе в убыток. Надо что-то искать.
– И когда же осуществится этот твой сногсшибательный план? Хотелось бы узнать. Ты занимаешь кое-какое место в моей жизни, представь себе.
– Черт побери, ты думаешь, мне легко? У меня-то нет богатой семьи, мне надеяться не на кого. Сын-калека, жена тоже теперь хворая. Я ведь не на жалованье сижу. А когда семья на шее, надо вперед о ней думать.
Чем сильнее он злится, тем больше огрехов в его речи. Господи, что она делает с этим типом, у которого в голове одно – получить семнадцатый разряд?
– Послушай… Для меня тоже это не всегда было просто, а ты как думал? Тебе будет легче, если мы поставим точку? Не станем больше встречаться?
– Что правда, то правда, мне будет легче.
Грубоватая искренность Гавейна всегда застигает ее врасплох.
– Ну что ж, кажется, все ясно: тебе больше не хочется меня видеть, это слишком осложняет твою жизнь и…
– Я этого не говорил, – обрывает ее Гавейн. – Я сказал, с какой-то стороны мне стало бы легче, а это дело другое. И потом, это же еще не завтра. Сам не знаю, зачем я тебе сейчас рассказал.
Приносят счет; Гавейн долго изучает его, потом достает свои доллары и отсчитывает, слюнявя указательный палец. С мрачным видом надевает куртку. Жорж не снимала свою шаль: в этих ресторанах с кондиционерами можно простудиться насмерть.
Они выходят; навстречу им катит в коляске столетний долгожитель, рядом семенит его лысая супруга. Жорж машинально прижимается к Гавейну, в мотель они возвращаются молча. Завтра им предстоит расстаться, и оба уже чувствуют себя осиротевшими.
– С моим планом все еще вилами на воде писано, так, идеи, – шепчет он ей на ухо чуть позже, перед тем как они проваливаются в сон, переплетясь, как два осьминога.
Утром будильник зазвонит в пять. Не самый подходящий час для нежностей. Уезжают они порознь. Жорж возвращается в Монреаль, а по пути заедет в Бостон, чтобы провести день с Эллен – та в свою очередь собирается на Ямайку в полной лобково-копчиковой готовности. Гавейн рано утром улетает в Париж. С грустной улыбкой он обуется в свои плетеные сандалии на каучуковой подошве, наденет теплую куртку на молнии, связанную Мари-Жозе, положит в сумку поверх всех вещей свою темно-синюю фуражку – «чтоб сразу надеть в Париже».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23