Они появлялись и уходили, и вскоре в группе остались только Джон, Пол и я. Так продолжалось какое-то время. Мы играли на свадьбах и вечеринках. Мы с Джоном и Полом играли на свадьбе моего брата Гарри и напились. Однажды мы выступили в клубе «Кэверн». Там собирались любители джаза, и нас пытались вышвырнуть вон, потому что мы играли рок-н-ролл.
Я часто виделся с Джоном, он постоянно бывал у меня дома. Моя мама большая поклонница музыки, она искренне радовалась тому, что я увлекся ею. Именно мама купила мне гитару и радостно встречала моих друзей. А Джон старался пореже бывать у себя дома, потому что его тетя Мими отличалась строгостью. Мими вечно бранила его, а Джон сердился на нее.
Помню, однажды, вскоре после знакомства с Джоном, я зашел к нему. Я еще учился в «институте» и выглядел совсем ребенком. Мы все пытались одеваться, как стиляги, и, должно быть, у меня это получилось, потому что Мими сразу невзлюбила меня. Шокированная, она воскликнула: «Вы только посмотрите на него! Зачем ты притащил сюда этого мальчишку? Он ужасно выглядит, совсем как стиляга!» А Джон огрызался: «Да заткнись ты, Мэри!» Поэтому он стал чаще бывать у меня, а моя мама подавала нам виски в маленьких стаканчиках.
Я был модельером собственной школьной формы. Мне доставались обноски брата, в том числе ко мне перешла и его спортивная куртка в мелкую косую клетку, которую я перекрасил в черный цвет, чтобы носить как школьный пиджак. Ткань прокрасилась плохо, и клетки просматривались сквозь краску. Рубашку, которую я купил на Лайм-стрит, я считал классной. Она была белой, спереди по ней шли складки, а по краям складок шла черная вышивка. Джон подарил мне жилет, доставшийся ему от дяди Дайкинса (приятеля его матери), которого он прозвал Психом. Эта вещь была похожа на жилет от вечернего костюма — черный, двубортный, с отворотами. А еще вскоре после нашего знакомства Джон отдал мне брюки — зелено-синие дудочки с отворотами. Их я тоже перекрасил в черный цвет. А черные замшевые туфли достались мне от брата.
Мужа тети Мими звали Джордж Смит, его брат преподавал английский у нас в «институте». Он выглядел по меньшей мере слишком женственно, из его нагрудного кармана всегда торчал шелковый платок. Его манеры и то, как он общался с нами, мальчишками-подростками, — все казалось истеричным, и мы прозвали его Тряпкой Смитом. Он часто повторял: «Эти туфли не для школы, Харрисон. Встаньте в угол».
Моя одежда и вправду выглядела вызывающе, и каждый день два последних учебных года мне казалось, что меня вот-вот выгонят. В те времена мы мазали волосы вазелином, зачесывая назад свои рок-н-ролльные коки. А еще полагалось носить кепку, галстук и нашивку на пиджаке. Свою нашивку я не пришивал — ее придерживал зажим колпачка ручки, сунутой в верхний карман, поэтому я легко мог убрать ее, а заодно снять галстук.
Мы с Полом часто прогуливали занятия и делали все возможное, чтобы не выглядеть паиньками. Вечера мы проводили с Джоном. А в учебные дни старались улизнуть и в обеденное время, хотя делать это не позволялось без особого разрешения. Мы линяли из школы, заворачивали за угол, избавлялись от всех атрибутов школьной формы, от каких только могли, а потом шли в колледж искусств (это здание примыкало к «Ливерпульскому институту»).
Там царила атмосфера немыслимой свободы. Все курили, ели чипсы, а нас в школе кормили капустой и вареными кузнечиками. Здесь всюду встречались девчонки и какие-то богемные персонажи. Наверное, во всем этом не было ничего странного, но нам это казалось очень занятным. Там мы чувствовали себя свободно, могли курить, никого не опасаясь. Джон держался с нами дружелюбно, но в то же время постоянно нервничал, поскольку я выглядел слишком по-детски, как, впрочем, и Пол. В то время мне было всего пятнадцать.
Помню, Джон слегка зауважал меня с тех пор, как я подцепил одну цыпочку в колледже искусств. Она была симпатичной, в стиле Брижит Бардо, белокурой, с короткими хвостиками. Я играл в группе Леса Стюарта (я был участником двух групп одновременно; выступления случались редко, не чаще раза в месяц. Он жил на Куинс-Драйв, возле Мьюэхед-авеню, поэтому я бывал у него и учился музыке, надеясь заработать пару фунтов). Однажды Лес устроил у себя вечеринку, на которую пригласил и «Брижит Бардо», и я даже потискал ее немного. Откуда-то Джон узнал про это и с тех пор стал относиться ко мне уважительнее.
Лес играл на банджо, мандолине и гитаре. Я познакомился с ним через парня, который работал у мясника. Там я подрабатывал посыльным по субботам, а у того парня была гитара «Добро» (тогда я увидел ее впервые), и он знал Леса. Лес неплохо играл мелодии Лидбелли, Биг Билла Брунзи и Вуди Гатри — скорее, кантри-блюз и блюграсс, а не рок-н-ролл. Я играл в группе Леса — не помню даже ее названия, мы выступили на нескольких вечеринках. Во время концерта в клубе в Хейменс-Грин, в Уэст-Дерби, я услышал, что в доме номер восемь по Хейменс-Грин вскоре будет устроен еще один клуб. Меня проводили туда, и я увидел подвал, который потом стал клубом «Касба». Там я познакомился с Питом Бестом. Несколько месяцев спустя я вспомнил про Пита и про то, что у него есть своя ударная установка, и уговорил его присоединиться к нам, когда мы отправлялись в Гамбург.
Мы с Полом знали Стюарта Сатклйффа по колледжу искусств. Стюарт был худощавым эстетом в очках, с бородкой, как у Ван Гога, он хорошо рисовал. Как художника Стюарта ценил Джон. А Стюарту Джон нравился, потому что он играл на гитаре и был признанным стилягой. Стюарт был классным парнем, он смотрелся круто, располагал к себе и держался очень дружелюбно. Он очень нравился мне, он неизменно был вежлив и сдержан. Джон порой выказывал чувство превосходства, но Стюарт не смотрел на нас с Полом свысока — только потому, что мы не учились в школе искусств. Он начал приходить на вечеринки, на которых мы играли, и вскоре стал нашим поклонником. Он нашел для нас с Джоном и Полом работу на несколько вечеринок. Нас по-прежнему было только трое. Джон пытался уговорить студенческий союз купить аппаратуру для нашей: группы. В конце концов он раздобыл усилитель, поэтому нам пришлось время от времени выступать перед студентами. Не помню, впрочем, точно, возможно, мы и не играли, а только разучили вместе несколько песен.
Одна вечеринка в квартире студентов школы искусств затянулась на всю ночь — на таких вечеринках мне еще не доводилось бывать. Ее даже задумали, как веселье до утра. По правилам полагалось принести с собой бутылку вина и яйцо на завтрак. Вот мы и купили бутылку дешевого портвейна в винной лавке Йатса и сразу после прихода сунули яйца в холодильник. Самым лучшим на этой вечеринке (уверен, Джон и Пол согласятся со мной) было то, что у кого-то нашлась пластинка «What'd I Say» («Что такого я сказал?») Рея Чарльза на 45 оборотов, где вторая часть была записана на оборотной стороне. Проигрыватель играл всю ночь, часов восемь или десять безостановочно. Пластинка оказалась лучшей, какую я когда-либо слышал. На следующее утро меня здорово тошнило. На вечеринку пригласили и Синтию, и я помню, как спьяну сказал ей: «Жаль, что у меня нет такой славной девушки, как ты».
В День пантомимы в Ливерпуле все студенты учебных заведений собирали деньги на местные нужды. Это был день студенческих шествий. Все одевались кто во что горазд, гримировались и вообще творили что хотели: запрыгивали в автобусы и ехали без билета, гремя банками для сбора денег, заходили в магазины, шатались по городу и хохотали без удержу. Мы с Полом еще не были студентами, но были не прочь повеселиться, поэтому встретились у Джона, на Гамбьер-Террас, в квартире, которую он занимал вместе со Стюартом, нарядились и присоединились к веселью. У Джона со Стюартом нашлись лишние банки для сбора пожертвований, поэтому две из них они отдали нам. Через несколько часов мы вернулись на Гамбьер-Террас, вскрыли банки и посчитали деньги. Там было около четырех шиллингов мелочью. Я бросил школу и целую вечность искал работу. Прошло несколько месяцев, школьные каникулы кончились, все снова взялись за учебу, а я не вернулся в школу, но и работы пока не нашел. Мне приходилось одалживать деньги у отца. Работать я не хотел, мне хотелось играть в группе. Поэтому я всякий раз смущался, когда отец спрашивал: «А не лучше ли тебе поискать работу?»
Мой отец не владел никаким ремеслом, но считал, что трое его сыновей должны иметь разные профессии. Мой старший брат стал механиком, второй — сварщиком и монтажником. Вот отец и решил: если Джордж станет электриком, у нас будет собственный гараж. На Рождество отец подарил мне маленький набор отверток и других инструментов, и я подумал: «Боже, он и вправду решил сделать из меня электрика!» Эта мысль меня угнетала, потому что шансов стать электриком у меня не было никаких.
Отец записал меня на экзамен, чтобы я смог получить работу в Ливерпульской корпорации, но я с треском провалился. Я не старался провалиться, просто я не выдержал экзамен по математике, которую знал плохо. Мне было очень стыдно, потому что работу в корпорации получали вовсе не самые умные и сообразительные. Я отправился на биржу труда, где мне сказали: «Сходи в магазин к Блэклеру. Там нужен оформитель витрин». Начальник бригады оформителей в магазине Блэклера сказал мне: «К сожалению, место уже занято. Попробуй сходить к мистеру Питу». Мистер Пит возглавлял ремонтную бригаду. Мне дали работу помощника электрика, о чем и мечтал мой отец.
Мне хотелось быть музыкантом, и, вопреки всему, когда группа собралась, всех нас охватило удивительное, но явное чувство, что мы станем музыкой зарабатывать себе на жизнь. Не знаю почему — может, мы были слишком самоуверенными, — но нам казалось, что вот-вот произойдет что-то важное. В те дни хорошим событием могли стать гастроли по дансингам «Мекка». Это было что-то!
Мой отец имел некоторое отношение к ливерпульскому транспортному клубу на Финч-Лейн, и однажды в субботу вечером он устроил группе «Куорримен» концерт в этом клубе. Клуб представлял собой танцевальный зал со сценой и столиками, там люди пили и танцевали. Организовав наше выступление, отец был доволен и горд собой. Предполагался концерт из двух отделений.
Отыграв первые пятнадцать или двадцать минут, мы выпили во время небольшой паузы «черного бархата», модного напитка тех времен, смешав бутылку «Гиннесса» с полупинтой сидра (не шампанского). Мне было шестнадцать, Джону восемнадцать, Полу семнадцать, а мы выпили не меньше пяти пинт. К моменту, когда мы снова должны были выйти на сцену, мы едва держались на ногах. Все были в шоке, и мы в том числе, а мой отец пришел в ярость: «Вы выставили меня на посмешище!» — и так далее. В этом клубе впервые выступил Кен Додд.
В декабре 1959 года мы попали на прослушивание к Кэрроллу Ли-вайсу, ведущему телепрограммы «Открытия». Не припомню, чтобы кого-то открыли на этой программе или чтобы кто-то в ней что-нибудь выиграл. Но попытки продолжались до бесконечности, пока Ливайс продавал билеты на эти концерты. В конце выступления по громкости аплодисментов определяли, кто же именно победил, а на следующую неделю все повторялось.
Мы выступили в Манчестере под названием «Джонни и Лунные псы». В то время у Джона вообще не было гитары. Кажется, его «гитара с гарантией» все-таки треснула. Мы исполняли «Think It Over», Джон стоял посредине, без гитары, и пел, положив руки нам на плечи. Мы с Полом играли на гитарах — их грифы были направлены в разные стороны — и подпевали Джону. Мы считали, что играем здорово, но, поскольку нам надо было успеть на последний поезд до Ливерпуля, мы так и не узнали, какими аплодисментами встретили наше выступление.
Ринго Старр
Я родился 7 июля 1940 года в Ливерпуле-8, в доме номер 9 по Мэдрин-стрит.
Мне предстояло добраться до света в конце туннеля — так я и сделал и затем родился. Это событие было встречено бурным ликованием. Сказать по правде, мама часто повторяла, что из-за моего рождения началась Вторая мировая война. Не знаю, что это означало, я так и не понял эти слова, но не раз слышал их от мамы. Полагаю, у них это был единственный повод для радости; возможно, так оно и было, — трудно судить.
Я не помню войну и бомбежки, хотя Ливерпуль сильно пострадал от них. Наш район постоянно бомбили. Мне рассказывали, что нам приходилось часто прятаться, мы спускались в угольный погреб (больше похожий на шкаф). Помню большие прогалины в рядах домов. Когда я подрос, мы часто играли среди развалин и в бомбоубежищах.
Мое самое раннее воспоминание — это как меня везут в коляске. Мы с мамой, бабушкой и дедушкой куда-то шли. Не знаю, где это происходило, но, по-моему, где-то в сельской местности, потому что за нами погнался козел. Все перепугались, в том числе и я. Люди кричали и разбегались, потому что козел преследовал нас. Уж и не знаю, где это было — в Токстете или Дингле.
Мои родные и по отцовской, и по материнской линии были самыми заурядными, бедными людьми, представителями рабочего класса. Моя бабушка по матери была очень бедна, у нее было четырнадцать детей. Ходили слухи, что моя прабабушка — зажиточная женщина: ее дом обнесен хромированными перилами. Они и вправду ярко блестели. А может, все это я выдумал. Знаете, как это бывает: ты о чем-то мечтаешь или что-то слышишь от матери и в конце концов начинаешь считать, будто это и вправду так.
Моя настоящая фамилия — Паркин, а не Старки. Моего дедушку звали Джонни Паркин. Когда мать моего деда вышла замуж во второй раз, что в те времена шокировало всех, ее мужем стал Старки, поэтому и мой дед сменил фамилию на Старки. (Я начал изучать свою родословную в шестидесятых годах, но смог проследить ее только на два поколения. Наверное, так же трудно было найти и меня. Чтобы что-нибудь выяснить, мне пришлось обращаться к моим родным, и даже они отвечали неохотно, опасаясь, что об этом пронюхает пресса.)
Отец был пекарем. Думаю, благодаря этому мои родители и познакомились. Он выпекал кексы, поэтому даже в войну у нас всегда был сахар. Когда мне исполнилось три года, он решил, что с него хватит, и оставил нас. Я был единственным ребенком в семье, с тех пор мы с матерью жили вдвоем, пока она не вышла замуж во второй раз, когда мне было тринадцать. Отца я почти не помню. После того как он ушел от нас, я видел его раз пять, но не ладил с ним, потому что мама вдолбила мне в голову, что он подлец. Когда он ушел, я разозлился. Я понял, что по-настоящему зол на него, когда лечился в реабилитационном центре, где у меня было время побыть с самим собой наедине и разобраться в своих чувствах. Я понял, что эта проблема уходит корнями в детство. Я понял, что слишком долго сдерживал свой гнев. Я мирился с ним — так нас воспитывали. Мы были последним поколением, которому внушали: «Просто смирись». Мы не давали воли своим чувствам.
Некоторое время мама почти ничем не занималась. Она тяжело переживала уход отца; в конце концов она стала браться за самую простую работу, чтобы кормить и одевать меня. Она хваталась за все: работала официанткой, уборщицей, продавщицей в продуктовом магазине.
Сначала мы жили в огромном роскошном доме с тремя спальнями. Но он был слишком велик, мы не могли позволить себе жить так теперь, когда отец перестал помогать нам. Мы принадлежали к рабочему классу, а после того, как отец бросил нас, переместились в самые низы общества. Мы переехали в дом поменьше, с двумя спальнями (и тот и другой дом мы арендовали — все дома тогда кому-то принадлежали). Дом считался пришедшим в негодность еще за десять лет до того, как мы поселились в нем, а мы прожили там еще двадцать лет.
Мы просто переехали на соседнюю улицу — с Мэдрин-стрит на Адмирал-Гроув. Люди нашего круга редко уезжали далеко от прежних мест. Все вещи перевезли в фургоне, в котором даже не поднимали задний борт, потому что проехать пришлось всего метров триста. Помню, как я сидел, свесив ноги из кузова. Это тягостное для ребенка чувство: в детстве привязываешься к дому (впрочем, мы с моими бедными детьми переезжали чуть ли не каждую неделю).
Я не помню, как выглядел наш дом на Мэдрин-стрит внутри, помню только, что сада возле него не было, зато множество моих знакомых жили на той же улице, и я часто бывал у них дома. Помню дом на Адмирал-Гроув, там тоже не было сада. Уборная стояла в глубине двора, ванной у нас не было. Но это был родной дом, и мне было в нем очень уютно. Мама занимала одну спальню, я — вторую.
По соседству с нами на Адмирал-Гроув жила семья Повей, а поодаль — семья Конноров. Мои бабушка и дедушка жили на Мэдрин-стрит. В Ливерпуле все стараются селиться неподалеку от родителей. Лучшая подруга мамы, Энни Мэгайр, тоже жила на Мэдрин-стрит.
После того как отец ушел от нас, меня воспитывали бабушка, дедушка и мама. И это было странно, потому что бабушка и дедушка приходились родителями моему отцу, а не матери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
Я часто виделся с Джоном, он постоянно бывал у меня дома. Моя мама большая поклонница музыки, она искренне радовалась тому, что я увлекся ею. Именно мама купила мне гитару и радостно встречала моих друзей. А Джон старался пореже бывать у себя дома, потому что его тетя Мими отличалась строгостью. Мими вечно бранила его, а Джон сердился на нее.
Помню, однажды, вскоре после знакомства с Джоном, я зашел к нему. Я еще учился в «институте» и выглядел совсем ребенком. Мы все пытались одеваться, как стиляги, и, должно быть, у меня это получилось, потому что Мими сразу невзлюбила меня. Шокированная, она воскликнула: «Вы только посмотрите на него! Зачем ты притащил сюда этого мальчишку? Он ужасно выглядит, совсем как стиляга!» А Джон огрызался: «Да заткнись ты, Мэри!» Поэтому он стал чаще бывать у меня, а моя мама подавала нам виски в маленьких стаканчиках.
Я был модельером собственной школьной формы. Мне доставались обноски брата, в том числе ко мне перешла и его спортивная куртка в мелкую косую клетку, которую я перекрасил в черный цвет, чтобы носить как школьный пиджак. Ткань прокрасилась плохо, и клетки просматривались сквозь краску. Рубашку, которую я купил на Лайм-стрит, я считал классной. Она была белой, спереди по ней шли складки, а по краям складок шла черная вышивка. Джон подарил мне жилет, доставшийся ему от дяди Дайкинса (приятеля его матери), которого он прозвал Психом. Эта вещь была похожа на жилет от вечернего костюма — черный, двубортный, с отворотами. А еще вскоре после нашего знакомства Джон отдал мне брюки — зелено-синие дудочки с отворотами. Их я тоже перекрасил в черный цвет. А черные замшевые туфли достались мне от брата.
Мужа тети Мими звали Джордж Смит, его брат преподавал английский у нас в «институте». Он выглядел по меньшей мере слишком женственно, из его нагрудного кармана всегда торчал шелковый платок. Его манеры и то, как он общался с нами, мальчишками-подростками, — все казалось истеричным, и мы прозвали его Тряпкой Смитом. Он часто повторял: «Эти туфли не для школы, Харрисон. Встаньте в угол».
Моя одежда и вправду выглядела вызывающе, и каждый день два последних учебных года мне казалось, что меня вот-вот выгонят. В те времена мы мазали волосы вазелином, зачесывая назад свои рок-н-ролльные коки. А еще полагалось носить кепку, галстук и нашивку на пиджаке. Свою нашивку я не пришивал — ее придерживал зажим колпачка ручки, сунутой в верхний карман, поэтому я легко мог убрать ее, а заодно снять галстук.
Мы с Полом часто прогуливали занятия и делали все возможное, чтобы не выглядеть паиньками. Вечера мы проводили с Джоном. А в учебные дни старались улизнуть и в обеденное время, хотя делать это не позволялось без особого разрешения. Мы линяли из школы, заворачивали за угол, избавлялись от всех атрибутов школьной формы, от каких только могли, а потом шли в колледж искусств (это здание примыкало к «Ливерпульскому институту»).
Там царила атмосфера немыслимой свободы. Все курили, ели чипсы, а нас в школе кормили капустой и вареными кузнечиками. Здесь всюду встречались девчонки и какие-то богемные персонажи. Наверное, во всем этом не было ничего странного, но нам это казалось очень занятным. Там мы чувствовали себя свободно, могли курить, никого не опасаясь. Джон держался с нами дружелюбно, но в то же время постоянно нервничал, поскольку я выглядел слишком по-детски, как, впрочем, и Пол. В то время мне было всего пятнадцать.
Помню, Джон слегка зауважал меня с тех пор, как я подцепил одну цыпочку в колледже искусств. Она была симпатичной, в стиле Брижит Бардо, белокурой, с короткими хвостиками. Я играл в группе Леса Стюарта (я был участником двух групп одновременно; выступления случались редко, не чаще раза в месяц. Он жил на Куинс-Драйв, возле Мьюэхед-авеню, поэтому я бывал у него и учился музыке, надеясь заработать пару фунтов). Однажды Лес устроил у себя вечеринку, на которую пригласил и «Брижит Бардо», и я даже потискал ее немного. Откуда-то Джон узнал про это и с тех пор стал относиться ко мне уважительнее.
Лес играл на банджо, мандолине и гитаре. Я познакомился с ним через парня, который работал у мясника. Там я подрабатывал посыльным по субботам, а у того парня была гитара «Добро» (тогда я увидел ее впервые), и он знал Леса. Лес неплохо играл мелодии Лидбелли, Биг Билла Брунзи и Вуди Гатри — скорее, кантри-блюз и блюграсс, а не рок-н-ролл. Я играл в группе Леса — не помню даже ее названия, мы выступили на нескольких вечеринках. Во время концерта в клубе в Хейменс-Грин, в Уэст-Дерби, я услышал, что в доме номер восемь по Хейменс-Грин вскоре будет устроен еще один клуб. Меня проводили туда, и я увидел подвал, который потом стал клубом «Касба». Там я познакомился с Питом Бестом. Несколько месяцев спустя я вспомнил про Пита и про то, что у него есть своя ударная установка, и уговорил его присоединиться к нам, когда мы отправлялись в Гамбург.
Мы с Полом знали Стюарта Сатклйффа по колледжу искусств. Стюарт был худощавым эстетом в очках, с бородкой, как у Ван Гога, он хорошо рисовал. Как художника Стюарта ценил Джон. А Стюарту Джон нравился, потому что он играл на гитаре и был признанным стилягой. Стюарт был классным парнем, он смотрелся круто, располагал к себе и держался очень дружелюбно. Он очень нравился мне, он неизменно был вежлив и сдержан. Джон порой выказывал чувство превосходства, но Стюарт не смотрел на нас с Полом свысока — только потому, что мы не учились в школе искусств. Он начал приходить на вечеринки, на которых мы играли, и вскоре стал нашим поклонником. Он нашел для нас с Джоном и Полом работу на несколько вечеринок. Нас по-прежнему было только трое. Джон пытался уговорить студенческий союз купить аппаратуру для нашей: группы. В конце концов он раздобыл усилитель, поэтому нам пришлось время от времени выступать перед студентами. Не помню, впрочем, точно, возможно, мы и не играли, а только разучили вместе несколько песен.
Одна вечеринка в квартире студентов школы искусств затянулась на всю ночь — на таких вечеринках мне еще не доводилось бывать. Ее даже задумали, как веселье до утра. По правилам полагалось принести с собой бутылку вина и яйцо на завтрак. Вот мы и купили бутылку дешевого портвейна в винной лавке Йатса и сразу после прихода сунули яйца в холодильник. Самым лучшим на этой вечеринке (уверен, Джон и Пол согласятся со мной) было то, что у кого-то нашлась пластинка «What'd I Say» («Что такого я сказал?») Рея Чарльза на 45 оборотов, где вторая часть была записана на оборотной стороне. Проигрыватель играл всю ночь, часов восемь или десять безостановочно. Пластинка оказалась лучшей, какую я когда-либо слышал. На следующее утро меня здорово тошнило. На вечеринку пригласили и Синтию, и я помню, как спьяну сказал ей: «Жаль, что у меня нет такой славной девушки, как ты».
В День пантомимы в Ливерпуле все студенты учебных заведений собирали деньги на местные нужды. Это был день студенческих шествий. Все одевались кто во что горазд, гримировались и вообще творили что хотели: запрыгивали в автобусы и ехали без билета, гремя банками для сбора денег, заходили в магазины, шатались по городу и хохотали без удержу. Мы с Полом еще не были студентами, но были не прочь повеселиться, поэтому встретились у Джона, на Гамбьер-Террас, в квартире, которую он занимал вместе со Стюартом, нарядились и присоединились к веселью. У Джона со Стюартом нашлись лишние банки для сбора пожертвований, поэтому две из них они отдали нам. Через несколько часов мы вернулись на Гамбьер-Террас, вскрыли банки и посчитали деньги. Там было около четырех шиллингов мелочью. Я бросил школу и целую вечность искал работу. Прошло несколько месяцев, школьные каникулы кончились, все снова взялись за учебу, а я не вернулся в школу, но и работы пока не нашел. Мне приходилось одалживать деньги у отца. Работать я не хотел, мне хотелось играть в группе. Поэтому я всякий раз смущался, когда отец спрашивал: «А не лучше ли тебе поискать работу?»
Мой отец не владел никаким ремеслом, но считал, что трое его сыновей должны иметь разные профессии. Мой старший брат стал механиком, второй — сварщиком и монтажником. Вот отец и решил: если Джордж станет электриком, у нас будет собственный гараж. На Рождество отец подарил мне маленький набор отверток и других инструментов, и я подумал: «Боже, он и вправду решил сделать из меня электрика!» Эта мысль меня угнетала, потому что шансов стать электриком у меня не было никаких.
Отец записал меня на экзамен, чтобы я смог получить работу в Ливерпульской корпорации, но я с треском провалился. Я не старался провалиться, просто я не выдержал экзамен по математике, которую знал плохо. Мне было очень стыдно, потому что работу в корпорации получали вовсе не самые умные и сообразительные. Я отправился на биржу труда, где мне сказали: «Сходи в магазин к Блэклеру. Там нужен оформитель витрин». Начальник бригады оформителей в магазине Блэклера сказал мне: «К сожалению, место уже занято. Попробуй сходить к мистеру Питу». Мистер Пит возглавлял ремонтную бригаду. Мне дали работу помощника электрика, о чем и мечтал мой отец.
Мне хотелось быть музыкантом, и, вопреки всему, когда группа собралась, всех нас охватило удивительное, но явное чувство, что мы станем музыкой зарабатывать себе на жизнь. Не знаю почему — может, мы были слишком самоуверенными, — но нам казалось, что вот-вот произойдет что-то важное. В те дни хорошим событием могли стать гастроли по дансингам «Мекка». Это было что-то!
Мой отец имел некоторое отношение к ливерпульскому транспортному клубу на Финч-Лейн, и однажды в субботу вечером он устроил группе «Куорримен» концерт в этом клубе. Клуб представлял собой танцевальный зал со сценой и столиками, там люди пили и танцевали. Организовав наше выступление, отец был доволен и горд собой. Предполагался концерт из двух отделений.
Отыграв первые пятнадцать или двадцать минут, мы выпили во время небольшой паузы «черного бархата», модного напитка тех времен, смешав бутылку «Гиннесса» с полупинтой сидра (не шампанского). Мне было шестнадцать, Джону восемнадцать, Полу семнадцать, а мы выпили не меньше пяти пинт. К моменту, когда мы снова должны были выйти на сцену, мы едва держались на ногах. Все были в шоке, и мы в том числе, а мой отец пришел в ярость: «Вы выставили меня на посмешище!» — и так далее. В этом клубе впервые выступил Кен Додд.
В декабре 1959 года мы попали на прослушивание к Кэрроллу Ли-вайсу, ведущему телепрограммы «Открытия». Не припомню, чтобы кого-то открыли на этой программе или чтобы кто-то в ней что-нибудь выиграл. Но попытки продолжались до бесконечности, пока Ливайс продавал билеты на эти концерты. В конце выступления по громкости аплодисментов определяли, кто же именно победил, а на следующую неделю все повторялось.
Мы выступили в Манчестере под названием «Джонни и Лунные псы». В то время у Джона вообще не было гитары. Кажется, его «гитара с гарантией» все-таки треснула. Мы исполняли «Think It Over», Джон стоял посредине, без гитары, и пел, положив руки нам на плечи. Мы с Полом играли на гитарах — их грифы были направлены в разные стороны — и подпевали Джону. Мы считали, что играем здорово, но, поскольку нам надо было успеть на последний поезд до Ливерпуля, мы так и не узнали, какими аплодисментами встретили наше выступление.
Ринго Старр
Я родился 7 июля 1940 года в Ливерпуле-8, в доме номер 9 по Мэдрин-стрит.
Мне предстояло добраться до света в конце туннеля — так я и сделал и затем родился. Это событие было встречено бурным ликованием. Сказать по правде, мама часто повторяла, что из-за моего рождения началась Вторая мировая война. Не знаю, что это означало, я так и не понял эти слова, но не раз слышал их от мамы. Полагаю, у них это был единственный повод для радости; возможно, так оно и было, — трудно судить.
Я не помню войну и бомбежки, хотя Ливерпуль сильно пострадал от них. Наш район постоянно бомбили. Мне рассказывали, что нам приходилось часто прятаться, мы спускались в угольный погреб (больше похожий на шкаф). Помню большие прогалины в рядах домов. Когда я подрос, мы часто играли среди развалин и в бомбоубежищах.
Мое самое раннее воспоминание — это как меня везут в коляске. Мы с мамой, бабушкой и дедушкой куда-то шли. Не знаю, где это происходило, но, по-моему, где-то в сельской местности, потому что за нами погнался козел. Все перепугались, в том числе и я. Люди кричали и разбегались, потому что козел преследовал нас. Уж и не знаю, где это было — в Токстете или Дингле.
Мои родные и по отцовской, и по материнской линии были самыми заурядными, бедными людьми, представителями рабочего класса. Моя бабушка по матери была очень бедна, у нее было четырнадцать детей. Ходили слухи, что моя прабабушка — зажиточная женщина: ее дом обнесен хромированными перилами. Они и вправду ярко блестели. А может, все это я выдумал. Знаете, как это бывает: ты о чем-то мечтаешь или что-то слышишь от матери и в конце концов начинаешь считать, будто это и вправду так.
Моя настоящая фамилия — Паркин, а не Старки. Моего дедушку звали Джонни Паркин. Когда мать моего деда вышла замуж во второй раз, что в те времена шокировало всех, ее мужем стал Старки, поэтому и мой дед сменил фамилию на Старки. (Я начал изучать свою родословную в шестидесятых годах, но смог проследить ее только на два поколения. Наверное, так же трудно было найти и меня. Чтобы что-нибудь выяснить, мне пришлось обращаться к моим родным, и даже они отвечали неохотно, опасаясь, что об этом пронюхает пресса.)
Отец был пекарем. Думаю, благодаря этому мои родители и познакомились. Он выпекал кексы, поэтому даже в войну у нас всегда был сахар. Когда мне исполнилось три года, он решил, что с него хватит, и оставил нас. Я был единственным ребенком в семье, с тех пор мы с матерью жили вдвоем, пока она не вышла замуж во второй раз, когда мне было тринадцать. Отца я почти не помню. После того как он ушел от нас, я видел его раз пять, но не ладил с ним, потому что мама вдолбила мне в голову, что он подлец. Когда он ушел, я разозлился. Я понял, что по-настоящему зол на него, когда лечился в реабилитационном центре, где у меня было время побыть с самим собой наедине и разобраться в своих чувствах. Я понял, что эта проблема уходит корнями в детство. Я понял, что слишком долго сдерживал свой гнев. Я мирился с ним — так нас воспитывали. Мы были последним поколением, которому внушали: «Просто смирись». Мы не давали воли своим чувствам.
Некоторое время мама почти ничем не занималась. Она тяжело переживала уход отца; в конце концов она стала браться за самую простую работу, чтобы кормить и одевать меня. Она хваталась за все: работала официанткой, уборщицей, продавщицей в продуктовом магазине.
Сначала мы жили в огромном роскошном доме с тремя спальнями. Но он был слишком велик, мы не могли позволить себе жить так теперь, когда отец перестал помогать нам. Мы принадлежали к рабочему классу, а после того, как отец бросил нас, переместились в самые низы общества. Мы переехали в дом поменьше, с двумя спальнями (и тот и другой дом мы арендовали — все дома тогда кому-то принадлежали). Дом считался пришедшим в негодность еще за десять лет до того, как мы поселились в нем, а мы прожили там еще двадцать лет.
Мы просто переехали на соседнюю улицу — с Мэдрин-стрит на Адмирал-Гроув. Люди нашего круга редко уезжали далеко от прежних мест. Все вещи перевезли в фургоне, в котором даже не поднимали задний борт, потому что проехать пришлось всего метров триста. Помню, как я сидел, свесив ноги из кузова. Это тягостное для ребенка чувство: в детстве привязываешься к дому (впрочем, мы с моими бедными детьми переезжали чуть ли не каждую неделю).
Я не помню, как выглядел наш дом на Мэдрин-стрит внутри, помню только, что сада возле него не было, зато множество моих знакомых жили на той же улице, и я часто бывал у них дома. Помню дом на Адмирал-Гроув, там тоже не было сада. Уборная стояла в глубине двора, ванной у нас не было. Но это был родной дом, и мне было в нем очень уютно. Мама занимала одну спальню, я — вторую.
По соседству с нами на Адмирал-Гроув жила семья Повей, а поодаль — семья Конноров. Мои бабушка и дедушка жили на Мэдрин-стрит. В Ливерпуле все стараются селиться неподалеку от родителей. Лучшая подруга мамы, Энни Мэгайр, тоже жила на Мэдрин-стрит.
После того как отец ушел от нас, меня воспитывали бабушка, дедушка и мама. И это было странно, потому что бабушка и дедушка приходились родителями моему отцу, а не матери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89