А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«А помнишь?.. А помните?..»
Да, всё это была – Муся.
Милая. Любимая. Первая и единственная.
И не было кроме на свете женщин.
Внимательно, с насмешливой тревогой поглядывал Илья на друга. Видел, как вползала, вползала змея в Миколкину душу. Ах, как видел! Волнообразно, виляя кольчатым пестрым ядовитым телом. Со злобой, с ненавистью, с отчаянием вглядывался: вот ползет… вот ползет… И вдруг – замерла, вдруг оторвалась от груди, тяжело, неуклюже шлепнулась на пол! И лицо Николая, порозовевшее, радостное, глуповатое (оно всегда становилось таким при Мусе), вдруг словно замерзло, застыло, сделалось как лед…
Николай вспомнил, зачем приехала Муся.
Затхлое, ветхое, времен боборыкинских, лейкинских, бог весть из какой затрапезной старины вывернулось жалкое и унизительное словечко: просительница.
Чья-то картина вспомнилась (Маковского, кажется): на фоне грязно-белой скучной департаментской стены – в нелепой шляпке с цветочками, в лисьей (наверно, пахнущей нафталином) ротонде – она. Просительница.
– Ну, что, мама, – буднично, устало сказал Алякринский, – пообедаем? Есть хочу ужасно…
Соль
– Пожалуйте к столу, – позвала Елизавета Александровна. – Кулешик отличный, да жаль, недосолен. Ты бы, Колечка, раздобыл сольцы-то… хотя бы фунтик.
– Вот тебе на! Откуда ж я это раздобуду?
– Так ведь реквизируете же иногда у спекулянтов.
– Ну-ну… Потом поговорим.
– Ах, всё потом, всё потом… Другие же ведь…
– Мама! – резко сказал Алякринский.
Кулеш хлебали в неловком молчании и как бы даже нехотя. Один Илья старательно, споро работал ложкой, смаковал, приговаривал: «Что за харч! Пища богов!» И так ловко управился, что другие еще и половины не съели, а он уже сидел перед пустой тарелкой, словно бы и не начинал.
Елизавета Александровна, немного взволнованная неприятным разговором, сказала рассеянно:
– Ешьте, ешьте, Илюша, что это вы привередничаете…
– Я бы съел, – грустно ответил Илья, – да вот нечего.
– Ах, я и не заметила! – сконфузилась Елизавета Александровна. – Позвольте, я вам подолью…
– Да я и сам не заметил, – признался Илья.
Все засмеялись. Тягостное молчание рухнуло.
– Вот вы, Лизавета Александровна, про соль помянули, – со второй тарелкой Илья обращался церемонно, не спеша, явно затевая застольный разговор, – помянули, что вот, мол, кулешик недосолен… А заметили, как я этот ваш недосоленный-то – хап! – и нету… Значит, уважаемая Лизавет-Асанна, не в этом соль!
– Ох, что-то издалека заходишь, – улыбнулся Николай.
– Ничуть не издалека. Говорю о том, что вокруг нас – традиции, привычки, вкусы – вот что покрепче посолить надо: с души прет! Преснятине поклоняемся.
– Пушкину, например? Бетховену, Чайковскому? – иронически спросила Елизавета Александровна.
– Насчет Бетховена воздержусь, – сказал Илья. – Недавно прочел, будто товарищ Ленин о нем положительно отозвался. Но проверю.
– Хотите, сыграю? – предложила Елизавета Александровна. – Ту самую вещь, которой Ленин восторгался. «Аппассионату»?
– А что это значит – аппассионата?
– От итальянского слова апассионато – страстно, воодушевленно.
– Ишь ты, – сказал Илья почтительно. – Всё-то, Лизавет-Асанна, вы знаете! И правда сыграете?
– Конечно. За блеск не ручаюсь, но представление о вещи получите.
– Ну-ну, – подтолкнул Николай друга, – что ж насчет соли-то? Или так только, замахнулся? Валяй, моншер, выкладывай, какие идеи обуревают буйну головушку?
– Идеи-то? – Илья подумал. – Да вот взорвать бы все это к чертовой бабушке…
– Что-о?! Взорвать?
– Ну да… Ампиры эти всякие, барокки, растрелли, купола золоченые…
Николай ахнул, за голову схватился: ну не стервец ли?
– Чего? Чего? – взъершился Илья. – Это ж, понял, просто мечта у меня, фантазия. Знаю, что невозможно взорвать, жить будет негде. Вот поэтому-то я и придумал: так эту несокрушимую каменную классику размалевать, так ее, окаянную, загримировать, чтоб, как говорится, мать родная не узнала!
– Слушай, – Николай серьезно, задумчиво поглядел на раскрасневшегося ниспровергателя. – Слушай, а ведь я нынче видел твоего Всадника…
– Ну и? – Илья приготовился к бою.
– Здорово! Так, понимаешь, здорово, что минут десять стоял на морозе, глазел вместе со всеми.
– Ну вот видишь! – обрадовался Илья. – А ты говоришь…
– Да я ничего не говорю. Взрывать только не надо, ни к чему. И еще думаю, что пора прекратить разрушение. Созидать надо. Новую свою красоту. Свою, заметь. Спокойную, мощную, величавую. И без взрывов. Но добрую, обязательно добрую. Ты, Илюшка, закостенел в своем стремлении всё взрывать, рушить. В твоем воображений будущее – это пламя, бой, пожар… А оно, моншер, будущее-то – в цветах ведь…
– Ах, вон даже как! – Илья ехидно прищурился. – В цветах…
– Представь себе, Илюшка. Именно – в цветах. В музыке. В танце. В гармонии.
– Ну, тогда, дорогой товарищ, вот к ней обратитесь, – с комическим поклоном Илья указал на Соню. – Цветы… танцы… это по ее, понял, специальности. В Политпросвете эскизы ей заказали для майской демонстрации, оформление колонн… Ну, она ж и натворила! Потеха! Вон – в папке. Да ты покажи, покажи, Соня… Тут у тебя – единомышленники, тут ты будешь по достоинству оценена и признана…
Соня сидела смущенная, кумачово-красная.
– А в самом деле, – сказал Алякринский, – покажите. Чертовски интересно…
Айседоры Дунканы
Большие листы Сониных эскизов частью расставили на стульях, частью разложили на полу.
И комната вдруг посветлела.
На фоне дымящих заводов (суховатая геометрия корпусов с их огромными мелкорешетчатыми окнами, арками, эстакадами, подъемными кранами) шли женщины в легких полупрозрачных одеждах. Венки, охапки весенних цветов, длинные голубые ленты, реющие над идущими. Алые шелковые знамена переливчато плескались на ветерке.
И это было как танец.
Как стройный хор чистых девичьих голосов, наивно, может быть, язычески-наивно величающих красоту новой жизни – зеленую весну, Ярилино солнце, длинные дни. Прекрасное античной древности как бы перекликалось с прекрасным индустриальным сегодняшней нови, и это чувствовалось в самой манере рисунка, в геометрии фона и тонких четких абрисах фигур.
Но все – в порыве, в движении, может быть, несколько экстатическом.
– Какая прелесть! – восхищенно воскликнула Елизавета Александровна.
Николай смотрел молча, переходя от листа к листу, надолго останавливаясь возле рисунков. На одном увидел темно-красный, величественно возносящийся к небу гранитный обелиск.
– Как вы угадали? – удивился.
– Что? – робко спросила Соня.
– Да вот это… Именно таким я и представлял себе: темно-красный, порфирородный… Я после вам расскажу.
Это было увиденное, воображенное ночью на площади Борцов Революции.
– И что же Политпросвет? – поинтересовался Николай.
– Забраковали.
Иволга пропела печально:
– Сказали – слишком буржуазно, не в духе революционного рабочего класса.
– Так, Сонька, так! Правильно сказали! Это же Айседоры Дунканы какие-то! – захохотал Илья. – Это ж балет! Понимаешь – балет! Да еще и эстетский, совершенно чужой нам, не наш, не рабочий – понимаешь? Нет? Ну, что с тобой говорить, раз твой папа на скрипке играет… Где, понимаешь, замасленные спецовки, грубые башмаки, мозолистые руки? Где тяжелый победный шаг воспрянувшего пролетария? Где? Куда уж вам, чистеньким, понять величие и красоту рабочего класса!
– Это ты, что ли, его понял? – рассердился Николай. – И как понял? Чумазые спецовки, неуклюжие башмаки… Эх ты!.. Неужели так вот, думаешь, и будет всегда – коптилки, печки-буржуйки, грубая, некрасивая одежда? Так для чего же, спрошу тебя, для чего дрались мы с белогвардейской сволочью… сейчас деремся с бандитами, спекулянтами… со всякой мразью человеческой? Для чего отец твой погиб от деникинской пули? Ну? Ну? Ответь, громовержец!
– Да уж не для того, – наливаясь кровью, заорал исступленно Илья, – не для того, черт побери, чтоб наши пролетарские женщины в Айседоров Дунканов оборотились! Не для того, чтоб этак – с цветочками в нежных ручках изячно шлюшничали возле заводских корпусов… Цветы! Музыка! Докатился… Еще скажешь – ножкой шаркать перед дамочками… галстучки таскать, одеколончиком прыскаться!
С минуту глядел ошалело Алякринский на разбушевавшегося приятеля, потом тихо ахнул и повалился на старенькую ковровую кушетку, в приступе хохота рухнул так, что жалобно застонали, заохали пружины…
– Уморил… о-о! Уморил… Замолчи, пожалуйста! Всё… всё – в одну кучу – музыка, галстуки… ох!
– Ну и чего? Ну и чего?
Илья был несколько озадачен веселым смехом Алякринского. Какое-то мгновение соображал: что же это такое? И как ему отнестись к подобной дурашливой позиции Николая в столь серьезном и принципиальном споре. Но промелькнуло мгновение растерянности, и он рванулся в атаку.
– Не будет! Не будет! – грохнул кулаком по столу так, что задребезжала посуда. – Идти на этакое примирение с буржуйскими штучками… Не-ет, брат, не знаешь ты Илью Рябова! Били! Бьем! И будем, черт бы вас всех побрал, бить!..
– Да ты погоди, чертушка… – пытался Алякринский остановить извержение вулкана. – Ну, что ты, моншер, стулья ломаешь… Давай спокойно, без истерики…
– Вот то-то и есть, что не терплю я этого спокойствия! И ежели желаешь знать, то вся эта твоя чепуха с цветочками и музыкой – не наша идеология, нет! Это – ее… Мусина идеология!
– Ну вот, и меня приплев, – жалобно протянула Муся.
Елизавета Александровна самоотверженно кинулась в самую гущу боя.
– Идемте-ка лучше, Илюша, – предложила она, – я вам сыграю ту бетховенскую сонату, что так любит Владимир Ильич…
– Да, да, – разом остывая, сдался Илья. – Пожалуйста. А с тобой, голубчик Микола, у нас еще не кончен разговор… нет, далеко еще не кончен! Я тебе докажу…
– Никогда он у нас с тобой не кончится, – сказал Николай. – И очень хорошо, что не кончится. Мы с тобой как два молотка на наковальне: я – тот, пудовый, кузнечный… как он, погоди, называется – балдой, что ли? – бух! А ты – одноручный, маленький – так-так-так! так-так-так!
– Ишь ты, – засмеялся Илья, – придумал! Что же это мы с тобой куем-то?
– Истину, Илья Алексеич. Революционную истину.
«Жизнь! Разум! Победа!»
За дверью бушевала «Аппассионата».
А тут сидела Муся, и надо было с ней говорить о неприятных, трудных вещах. Алякринский молчал, и она молчала. «Ну, говори же, говори! – мысленно приказывал ей. – Ведь ты за этим, собственно, и приехала…»
И воображал, как заплачет она, как будет доказывать невиновность папочки, какие жалкие слова произносить.
Но она черт знает с каких пустяков начала!
Что ах. как давно вот так несиживали вместе, наедине… Что какие чудные времена были, гимназические годы. И как тихо, безмятежно жилось… Тогда – на даче, например, – помните? помните? И жаль, что уже не воротить эти мгновения… Ах, как жаль! До слёз…
Алякринский слушал, хмурился. Остро чувствовал фальш пустых словечек. Ждал: ну когда же, когда наконец заговорит о том, для чего примчалась из Болотова.
А ее несло и несло. Воспоминания. Намеки. Вздохи.
Николай корчился, терпел, вежливо слушал. Сдерживаясь, пытался вспомнить таблицу элементов, но что-то мешало, затемняло сознание, и наконец он не выдержал.
– Послушайте, – сказал, стараясь как можно спокойнее, четче произносить слова, – ведь вы, Муся, не для того приехали, чтобы вспоминать эти милые пустяки. Вы же по делу приехали, ну и давайте – о деле.
Муся так и замерла с полуоткрытым ртом, не успев стереть с лица мечтательную улыбочку.
– Ведь вы ко мне – по поводу ареста Константина Иваныча? Так?
– Да… да! – шепотом, кумачово вдруг покраснев, призналась Муся. – Что с папой? Очень серьезно? Скажите…
– Ну, что я могу сказать? Следствие не закончено. Но, судя по тому, что уже известно, дело очень серьезно.
– Растрата, наверно? Да?
Она чуть слышно шептала. Ее смутил такой резкий переход к делу, такая оголенная прямота. Выражение игривой мечтательности сползло с лица, как маска, сменилось откровенной тревогой, настороженностью.
– Может быть, нужны деньги? Мы с мамой продадим всё… У нас есть кое-что – браслеты, кольца. Фермуар жемчужный… горностаевая шубка… Это всё дорогие вещи, мы бы достали денег…
– Какие деньги? О чем вы говорите?
У Николая дыхание перехватило. «Боже мой, взятку, что ли, она мне собирается предложить?»
– Какие деньги?!
– Ну… какие-нибудь расходы… покрыть растрату… Я не знаю. Деньги всегда играют роль…
На нее жалко было смотреть.
«Гляди, подведет она тебя под монастырь, – вспомнились Илюшкины слова. – Не тем дышит барышня…»
– Вот что, – твердо сказал Николай. – Езжайте-ка вы домой.
– Но как же… – Муся заметно справлялась с растерянностью, приходила в себя. – Неужели вы, Колечка, не в состоянии помочь? Ну, во имя… во имя старой дружбы, тех дней… тех дивных дней…
Крохотная слезинка поползла по ее щеке.
И опять потребовалась таблица. И опять знакомые формулы беспорядочно мельтешили в тумане, рассыпанные как попало.
Но помогло все-таки. Справился с собой. Не взорвался.
– Положение вашего отца, – сказал, – настолько плохо, что вряд ли вы его скоро увидите… то есть даже наверняка нескоро, – поправился Алякринский. – Вы просите помочь… Я понимаю ваши чувства, но… я не в силах тут что-нибудь изменить, поймите… не могу!
Новая, новая маска на Мусином порозовевшем лице: презрение, негодование, злоба.
– Вы? – звонко вскрикнула она. – Вы? Которому здесь всё подчинено? Не мо-же-те?!
Она расхохоталась истерически.
– Он… не может! Ха-ха-ха!
– Выпейте воды, – сказал Алякринский.
– Подите вы со своей водой! – злобно, как-то по-кошачьи прошипела Муся. И зашептала скороговоркой, скороговоркой, словно боясь, что ее остановят, не дадут сказать: – Наконец-то Колечка Алякринский показал свои коготки… показал! Показал! Вчера еще, только лишь вчера ходил за Мусенькой – робкий, влюбленный… вымаливал ее улыбку, ее взгляд… Неуклюжий, глупый пентюх! Теперь он у власти, теперь от его слова зависит жизнь человека. Бедная, слабенькая Муся в его руках! И он хочет заставить ее упасть к его ногам – молить, плакать. Так нет же, – от шепота взвилась в крик, вопль. – Нет! Не увидите меня на коленях! Никогда! Как я вас ненавижу… О, как ненавижу! Ненавижу!
Последние фразы «Аппассионаты», ликуя, вырвались из-за неплотно прикрытой двери и заглушили, зачеркнули жалкие, злые слова человеческие. И как бы в самом воздухе – огромно, пламенно, вихрями огненных брызг, загорелось: «Жизнь! Разум! Победа! Глядите, глядите, люди! Тает ночная чернота, и вот полоска алой зари предвещает солнце!»
Погасла Муся. Беззвучно плакала, забившись в угол кушетки.
Резко грянул телефон. Алякринский взял трубку.
– Да. Я. Это ты, Богораз? Что случилось?
– Розенкрейц удавился, – из дальней дали прогудел Богораз.
– Что-о?! Только что? Иду!
Кинув телефонную трубку, сорвал с вешалки шинель, туго перетянулся ремнем.
Вышли мать, Илья, Соня.
– На всю ночь? – печально спросила Елизавета Александровна.
– Наверное. Во всяком случав – допоздна. Не вздумай дожидаться. Спи.
– Значит, и мы потопаем, – сказал Илья.
Вышли вместе. Илья что-то задумчив, смирен показался Алякринскому.
– Ну, как? – спросил, усмехнувшись.
– Что – как? – Илья исподлобья глянул на Николая. – Про Бетховена, что ли? Махина… Я и не знал.
– Эх, Илюшка! – серьезно и строго поглядел Алякринский. – Мы еще столько, моншер, с тобой не знаем!
– Ничего, всё узнаем, – буркнул Илья.
Интеллигенция
Розенкрейц повесился на полотенце.
Стены камеры были голые – ни крюков, ни гвоздей. Он к железной спинке кровати привязал бязевое полотенце и как-то нелепо, страшно удавил себя.
Сидел на поджатых коленках, свесив до пола неправдоподобно длинные руки, голова упала на плечо. Страшно косил закатившимся под лоб глазом. Клок черных волос прилип к переносью.
– Вот тебе и Розенкрейц, – сказал Богораз. – Глупо жил, глупо умер. Жидка все ж таки на расправу интеллигенция… Не все, конечно, – добавил из вежливости, очевидно, – но в большинстве подавляющем…
– Интеллигенция тут при чем же? – сердито спросил Алякринский. – Привыкли всё на интеллигенцию валить. А он, Розенкрейц-то, сроду и не был интеллигентом. Только что в гимназии учился да папа – газетный фельетонист…
Робинзоновы воши
Пошел к себе. Спросил – Кобяков здесь ли. Оказалось, что здесь.
– К завтраму дело Куницына подготовь, – сказал Алякринский.
– «Тройка»?
– Да.
– А кто же вместо Розенкрейца?
– Ты.
– Якши, – сказал Кобяков, позевывая. – Хотел домой пойти. Сынишке, понимаешь, нынче пятый годок стукнул, думал было отметить вечерком; да вот… – похлопал ладонью по толстой папке. – Не управился. Времени-то – ого!
– Ну, впереди сколько еще этих дней! Отметишь.
– Да это верно, а – все-таки…
Кобяков уже за ручку двери взялся, когда из комендатуры позвонил дежурный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19