.. Шучу, шучу, Микита , Вуколыч, не серчай... Люблю тебя и бывать у тебя люблю...
Микитушка добродушно улыбнулся и с гордой словоохотливостью провозгласил:
- За правду, спроть лжи, я и вожаком пойду и нищеты не убоюсь и гонения. Мученик Аввакум не убоялся правду царю говорить, не отступил и от костра. Митрий Стоднев лжой, деньгой и лихоимством землю эту от мужиков отторгнуть хочет, а барин с ним вместе в обман мужика вводит. Это наша земля, возделанная нашим трудом. А в труде-то и есть правда. Вот мы эту землю, кровью и потом политую, не хотим отдавать разбойнику.
Мужики взволнованно зашумели и еще теснее окружили Микитушку. А Микитушка уже гневно поднял руку, и глаза его загорелись от возбуждения.
- Мы костьми ляжем, а землю эту не отдадим. Нельзя землю от труда отторгнуть: в ней дух наших отцов и прадедов. И мы ей кланяемся и лобызаем телом и душой.
И, по-стариковски тяжело опустившись на колени, ткнулся густоволосой головой в землю. Это было так неожиданно и потрясающе просто, что мужики растерялись. Кто-то крикнул:
- Микита Вуколыч! Милый! Ни в жисть... Не убьем души...
Лошадь Дудора испугалась, захрапела, запрыгала на месте. Пструша стоял впереди один и смущенно улыбался.
Объездчик наклонился к нему и сердито пробурчал:
- Иди-ка, Петя, от греха. Сейчас же уходи. Зачем ввязался в эту дурацкую кашу?
- Нет, Дудор Иваныч, не уйду. Я подлецом еще ке был.
- Ну, сам на себя пеняй, ежели башки своей не жалеешь.
Потом сделал опять веселое лицо и крикнул, поблескивая крупными зубами:
- Микита Вуколыч, не мне тебя учить, а лошади-то моей тебе кланяться не подобает. Ты скоро не то что от попа, а и от Стоднева весь народ отобьешь. За тобой, как за святым тянутся. Пашите! Я препятствовать не буду.
Дудор ткнул в бока иноходчика каблуками, и лошадка рысью побежала по полю, взметая копытами пыль и комки земли.
Микитушка поднялся на ноги и с той же торжественностью в лице и блеском в глазах призывно крикнул:
- Ну вот, мужики, приехали! А приехали - пахать надо.
Дружнее держитесь, не разбредайтесь. Июда Христа предал на казню, а ежели кто июдой окажется посредь нас и всех погубит - и сам погибнет...
Его слушали молча и истово, как в моленной: ему верили и считали человеком, который никогда не отступится от своего слова.
- Ну, с богом, шабры! - уже будничным и озабоченным голосом сказал он. - Разделимся по жеребью - кому какой клин достанется...
Кто-то робко спросил его:
- Микита Вуколыч, вот ты... рапоряжаешься: кому какой клин по жеребью пахать... А потом как?.. Чего потомто будет?.. Вспахать-то вспашем, а тебе по шее накладут и руки свяжут... Им, супостатам, верить нельзя...
Микитушка улыбался и с сияющей верой в глазах глядел куда-то через головы плотной толпы.
- Маловерный! Разве всю деревню свяжешь? Соломину муха сломит, а сноп и лошадь не раздавит.
И опять тот же голос с убеждением возразил:
- Сноп-то, Микита Вуколыч, топор сечет... то-то!
Может быть, многие и пристали бы к этому недоверчивому голосу, может быть, многие в душе думали так же, как он, но в словах и голосе Микитушки так много было веры в правоту дела и так каждому хотелось видеть эту землю своей, что никакие опасения больше не тревожили их.
По лицу отца я видел, что он совсем не сочувствовал этому сборищу и заранее решил уехать домой при первой же возможности - так, чтобы никто не заметил. Стоял он в сторонке и теребил свою редкую бороду.
Проникновенный разговор Микитушки с объездчиком и трогательный поклон земле еще больше возвысили его в глазах мужиков. Даже отец, несмотря на свое упрямство, взволновался и подошел ближе к нему. Ему самолюбиво хотелось быть впереди всех, рядом с Микитушкой, и тянуло уехать, чтобы не накликать на себя беды. Так он вел себя до той минуты, когда Микитушка громко возвестил, что пора заезжать на свои десятины и пахать без опаски. Петруша разорвал лист бумаги на маленькие квадратики и написал на каждом из них место и положение клина. Квадратики эти он свернул в трубочки и положил в картуз. Белолицый, румяный (загар не приставал к его коже), он широко и душевно улыбнулся и поймал меня своими веселыми глазами
- Иди-ка сюда, Федя! - приветливо крикнул он и поманил меня пальцем. Будешь вынимать билетики.
Я хотел было с радостью броситься к Петруше, но рука отца вцепилась в мое плечо.
- Пшел на телегу! - с испугом крикнул он на меня. - Тебя еще здесь не хватало.
Петруша с упреком поглядел на отца и покачал головой К нему подскочил Кузярь и потребовал:
- Я буду вынимать. Федьке не велят, а я - самосильный...
Мужики дружно засмеялись.
Петруша начал выкликать по бумаге мужиков по именам и фамилиям, а Кузярь засовывал руку в картуз и вынимал бумажную трубочку. Когда Петруша вызвал огца, он глухо отозвался издали:
- Я погожу, Петр Степаныч...
Мужики заворошились:
- Чего это годить-то? Приехал - так от мира не отбивайся. Гляди, Вася, как бы не просчитаться. Записывай, Петя, за ним в списке-то! Не отвертится.
Вызвали Ларивона, но он уже ускакал далеко, к проселочной дороге на Синодское - на тот клин, который он когда-то арендовал у барина. Мужики недовольно заворчали, но Петруша ошарашил всех: по билетику оказалось, что Ларивон начал пахать именно гот самый участок, какой вынул ему Кузярь. Это сначала всех озадачило, а потом развеселило. Петруше не досталось ничего: свою фамилию он не выкликнул.
- А мне, шабры, ничего не надо: я ведь скоро на сторону уезжаю. Я уж и избу свою продал, и скотину со двора увели.
Он опять хорошо улыбнулся, оглядел всех доверчиво и душевно и передал бумагу Микитушке, а сам отошел в сторону.
Все стали разбегаться к своим телегам и сохам. Отец хмуро и неохотно пошел к телеге, где я лежал, уткнувшись в солому. Откуда-то издалека доносился голос Микитушки, строгий и добрый.
Отцу достался участок рядом с Ларивоном и Миколаем Подгорновым. Он был, очевидно, очень доволен, потому что неожиданно запел на седьмой глас: "Всяк человек на земле живет, яко трава в поле цветет".
- Не плачь, сынок, - вдруг утешил он меня благодушно. - Тебе еще рано связываться с мужиками: случится какая беда, тебя таскать бы стали. Пущай Кузярь отвечает своими боками.
В тот час мне невыносимо было слышать голос отца.
Телега остановилась. Отец спрыгнул на землю.
- Слезай, сынок: пахать будем. А то, пожалуй, валяй-ка домой!..
Недалеко от нас остановилась телега Миколая Подгорнова, бывалого мужика. Отец подошел к нему, и они начали о чем-то тихо разговаривать. Потом Миколай покровительственно похлопал отца по плечу.
- Тут, Вася, не без подвоха: я всякие виды видал. Как это барыня пахать позволила?.. Да и объездчик больно уж нахально зубы скалил... Давай поваландаемся маленько, погодим, что будет, а потом - лошадей в оглобли и по домам...
- Я уж давно, Миколя, сметил, - засмеялся отец, - тут капкан. Перепишут всех - и к становому. Становой-то обязательно прилетит, как волк на баранов. Удирать надо, Миколя, на Волгу.
- Вместе, Вася, поедем... Бросай все и удирай без оглядки. Мы с тобой в Астрахани в извозчики поступим, на пролетках ездить будем. Люблю по городу на рысаках ездить.
Блестит пролетка, как жар горит, а купец тебе - на чаек.
а кутилы пятишнами кидаются.
Всюду, до самого Березова, плелись по полю лошаденки, а мужики, низко наклонившись над сохами, шагали за ними, спотыкаясь, как пьяные.
Над полем до самого горизонта плыли зеркальные волны, и казалось, что эти поля - лазурное озеро, которое плескалось серебром и жаром. А в звонкой синеве неба всюду переливались жаворонки. Коршуны очень высоко парили, _ кружась на распластанных крыльях, и не могли догнать друг друга. И среди этой горячей тишины за зеленым морем озимей Красный Map пылал на солнце таинственно и величаво, как могила какого-то сказочного богатыря.
Ларивон пахал неподалеку. Он упирался в ручки сохи, которая волной отворачивала землю, и, вытянув шею, смотрел в борозду, по которой шагала лошадь. Борода его отдувалась ветерком в сторону, а волосы падали на лицо.
Костлявая лошадь едва тащила соху и горбилась от натуги.
Голодные грачи уже перелетали по свежей борозде вслед за Ларивоном и алчно долбили рыхлую землю. А когда я подошел к этим плисовым бороздам, на меня пахнуло теплым ароматом только что поднятой земли. Ларивон пахал жадно, горячо: казалось, что он торопился, что он старался помочь своей кляче, напирая на соху. Он спотыкался, босые ноги его скользили и проваливались в борозду, и он бесперечь подгонял лошаденку и криком и кнутом. Видно было, что в нем клокотало волнение человека, который дорвался до большой работы на своей десятине, захваченной им по праву. Зная его необузданный нрав, я уже видел, что он не возвратится домой до тех пор, пока не распашет весь клин.
Он может надорвать лошадь, сам упадет от усталости, но не будет отдыхать, забудет о еде и не ляжет под телегой.
Он не заметил меня, когда доехал до дороги и повернул лошадь необычно ласковым криком:
- Но, но, милая, поворачивайся, пегашенька!.. Потрудись, дорогая моя!.. Гляди, какое нам с тобой раздолье досталось... Нет, нет, лошадушка, это наше добро... наше!
Трудовое!..
Он переложил на другой сошник сверкавшую палицу и врезал соху в землю, мохнатую от травы. Вспененная земля отваливалась в сторону и засыпала траву. И я понял, что и в труде людей охватывает неистовство, которое делает их счастливыми.
Отец и Миколай пахали спокойно, медленно, лошади у них шагали как-то нехотя, отмахиваясь хвостами и покачивая мордами. Отец и здесь шел за сохою, скосив голову на плечо, а Миколай весело покрикивал на своего конягу и часто останавливался, чтобы счищать землю с палицы.
И по всему широкому полю в волнах марева, между ярко-зеленых озимей, в дымчатом цветении травы, в разных местах, далеко и близко, сгорбившись, шагали за сохами другие мужики. Издали видно было, что они работали хорошо, легко и охотно, не как подневольные люди, и охвачены общим подъемом. Чувствовалось что-то праздничное, и даже мне, малолетку, передавалось это волнение от порыва к свободному труду.
В глубокой вышине переливались невидимые жаворонки, и в душе у меня тоже звенели песни.
XXXVIII
Отец приехал к вечеру, черный от пыли, с налитыми кровью глазами. Он распряг мерина у плетня, около открытых ворот, снял с него узду и зашлепал по костистому его заду. Мерин утомленно и грустно зашагал под навес. Отец умылся под глиняным рукомойником у крыльца, вошел в избу и молча сел у края стола, по которому густыми стадами ползали мухи. Дед храпел на кровати, бабушка, по обыкновению, возилась в чулане, а я на полатях читал.
Надо мною на потолке суетились тараканы, сбивались в кучки и смотрели на меня с пристальным интересом черными крапинками своих глаз, играя длинными усиками.
Мать и Катя пололи коноплю на усадьбе.
Бабушка вынесла из чулана глиняную чашку квасу с луком и краюшку хлеба.
- И чего это вы, окаянные, затеяли? - заворчала она. - Кто это вам, дуракам, землю-то приготовил? Вот налетят черные вороны, они вам бороды-то выдерут... Эка, свою землю бросили - на чужую накинулись!..
Отец угрюмо смотрел в чашку, хлебая квас, и молчал.
Дедушка проснулся и строго осадил бабушку:
- Как это чужая?.. Это наша земля испокон веку. Она по большому наделу нам должна отойти. Малый-то надел на время нам дали. Завтра опять выезжай, Василий, чуть свет. Где нам полоса-то досталась?
Отец стал тереть ладонями глаза.
- За околицей, у дороги в Синодское. Завтра я не поеду, батюшка.
- Это как гак не поедешь?
Дед сел на кровати. Брови его поползли на лоб - Под арапник, батюшка, спину подставлять не буду
А ежели хочешь - сам паши.
Отец бросил ложку, вскочил из-за стола и выбежал из
избы. Дед сразу сгорбился, как от удара, у него затряслась
борода.
- Мать! Анна! Видала, как сын-то своевольничает?
Бабушка с неслыханной смелостью, без обычных стонов
набросилась на него сварливо:
- А кто кашу-то заварил? Пошел в вожаках на барский двор. А когда до дела дошло - на кровать. Поясница заболела! Хитрить-то хитришь, а за сыновней спиной спрятаться хочешь.
- Молчать, квашня старая! - взвизгнул дед и кубарем слетел с кровати.
Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я нe утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.
Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы
- Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру... Кому говорю!
Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:
- Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!
Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.
Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она нe забыла положить перед иконами три истовых поклона
и сказала:
- Здорово живете!
И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.
- Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь...
- Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил... Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.
Чего он понимает-то?
- Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на зашиту встать... Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл.
чему нас Евангелие-то учит: "Будьте как дети... не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное..." Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать...
Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:
- Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется - ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет...
- Не поклонюсь, - с угрюмой обидой огрызнулся я. - Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.
Глаза бы на него не глядели... Мы скоро от него в Астрахань уедем. Он, дедушка-то, тятю пахать завтра барскую землю посылал, а тятя говорит: "Я под арапник не хочу спину подставлять..." - и убежал. Бабушка-то тоже сталa дедушке выговаривать. Он позвал ее и косы ста!
драть.
Паруша опять затряслась от смеха и пробасила с веселым блеском в глазах:
- Позвал, баешь, а она, как овца, подошла?
- Подошла да еще сама платок и волосник сняла.
Паруша уже не смеялась, а с пристальной строгостью поглядела на меня.
- А ты еще маленький, чтоб судить стариков, еще не свой хлеб ешь. Вот когда узнаешь, как труд-то труден да пот солен, тогда и человеком будешь. На-ко вот тебе лепешку на сметане. Забыла отдать-то.
И она опять ткнулась своими серыми усами в мое лицо.
- Баушка Паруша, я к тебе ходить буду и книжки читать...
Она охнула от радостного удивления и шлепнула себя руками по бедрам.
- Милый ты мой! Ковыль шелковый! Радость-то мне какую припас! Приходи, золотой колосочек, когда хочешь, тогда и приходи. А я тебе всякие сказанья сказывать буду, чего знаю, чего ведаю.
Она напоминала мне бабушку Наталью своей жизнерадостностью, мудростью и нежностью своего сердца. Но бабушка Наталья была слабой, измученной жизнью, обиженной людьми старушкой, которая и умирала одиноко, без всякой жалобы. А Паруша никому не давала себя в обиду, и гордость ее - гордость здоровой женщины, которую не сломит никакая беда и напасть, - гордость ее подавляла всех мужиков. Ходила она не по тропочкам, около изб, а посредине улицы, с толстой палкой в руке, высоко подняв голову и выпятив грудь. И все кланялись ей почтительно.
Молча и строго она отвечала на поклоны, также низко и уважительно. Не пропускала ни одного мирского схода и являлась с палкой в руке наравне с другими стариками и пробиралась в самую середину - к столу, за которым начальственно сидели краснобородый Пантелей и Павлуха-писарь Таких женщин я встречал потом не одну: это были простые труженицы, самоотверженные подвижницы, с крепким характером, с великой душой, с большой любовью к жизни и людям. Но Паруша всегда поражала меня своей силой и независимрстью. Когда я думал о Паруше, всегда представлял ее могучей телом, с уверенно поднятой большой головой, с полынными глазами, в которых таились умная усмешка и мудрая суровость А сколько было доброты и нежной ласки в зорких ее глазах и улыбке, когда она возилась с детишками или привечала меня! И я вспоминал, как она одна укротила мирского быка, который бешенствовал на улице и разогнал людей по домам, как гордо она осадила станового в моленной и даже не взглянула на него, как безбоязненно стала она на сторону Микитушки, когда Стоднев заставил мужиков отлучить его от общины и вывести из моленной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Микитушка добродушно улыбнулся и с гордой словоохотливостью провозгласил:
- За правду, спроть лжи, я и вожаком пойду и нищеты не убоюсь и гонения. Мученик Аввакум не убоялся правду царю говорить, не отступил и от костра. Митрий Стоднев лжой, деньгой и лихоимством землю эту от мужиков отторгнуть хочет, а барин с ним вместе в обман мужика вводит. Это наша земля, возделанная нашим трудом. А в труде-то и есть правда. Вот мы эту землю, кровью и потом политую, не хотим отдавать разбойнику.
Мужики взволнованно зашумели и еще теснее окружили Микитушку. А Микитушка уже гневно поднял руку, и глаза его загорелись от возбуждения.
- Мы костьми ляжем, а землю эту не отдадим. Нельзя землю от труда отторгнуть: в ней дух наших отцов и прадедов. И мы ей кланяемся и лобызаем телом и душой.
И, по-стариковски тяжело опустившись на колени, ткнулся густоволосой головой в землю. Это было так неожиданно и потрясающе просто, что мужики растерялись. Кто-то крикнул:
- Микита Вуколыч! Милый! Ни в жисть... Не убьем души...
Лошадь Дудора испугалась, захрапела, запрыгала на месте. Пструша стоял впереди один и смущенно улыбался.
Объездчик наклонился к нему и сердито пробурчал:
- Иди-ка, Петя, от греха. Сейчас же уходи. Зачем ввязался в эту дурацкую кашу?
- Нет, Дудор Иваныч, не уйду. Я подлецом еще ке был.
- Ну, сам на себя пеняй, ежели башки своей не жалеешь.
Потом сделал опять веселое лицо и крикнул, поблескивая крупными зубами:
- Микита Вуколыч, не мне тебя учить, а лошади-то моей тебе кланяться не подобает. Ты скоро не то что от попа, а и от Стоднева весь народ отобьешь. За тобой, как за святым тянутся. Пашите! Я препятствовать не буду.
Дудор ткнул в бока иноходчика каблуками, и лошадка рысью побежала по полю, взметая копытами пыль и комки земли.
Микитушка поднялся на ноги и с той же торжественностью в лице и блеском в глазах призывно крикнул:
- Ну вот, мужики, приехали! А приехали - пахать надо.
Дружнее держитесь, не разбредайтесь. Июда Христа предал на казню, а ежели кто июдой окажется посредь нас и всех погубит - и сам погибнет...
Его слушали молча и истово, как в моленной: ему верили и считали человеком, который никогда не отступится от своего слова.
- Ну, с богом, шабры! - уже будничным и озабоченным голосом сказал он. - Разделимся по жеребью - кому какой клин достанется...
Кто-то робко спросил его:
- Микита Вуколыч, вот ты... рапоряжаешься: кому какой клин по жеребью пахать... А потом как?.. Чего потомто будет?.. Вспахать-то вспашем, а тебе по шее накладут и руки свяжут... Им, супостатам, верить нельзя...
Микитушка улыбался и с сияющей верой в глазах глядел куда-то через головы плотной толпы.
- Маловерный! Разве всю деревню свяжешь? Соломину муха сломит, а сноп и лошадь не раздавит.
И опять тот же голос с убеждением возразил:
- Сноп-то, Микита Вуколыч, топор сечет... то-то!
Может быть, многие и пристали бы к этому недоверчивому голосу, может быть, многие в душе думали так же, как он, но в словах и голосе Микитушки так много было веры в правоту дела и так каждому хотелось видеть эту землю своей, что никакие опасения больше не тревожили их.
По лицу отца я видел, что он совсем не сочувствовал этому сборищу и заранее решил уехать домой при первой же возможности - так, чтобы никто не заметил. Стоял он в сторонке и теребил свою редкую бороду.
Проникновенный разговор Микитушки с объездчиком и трогательный поклон земле еще больше возвысили его в глазах мужиков. Даже отец, несмотря на свое упрямство, взволновался и подошел ближе к нему. Ему самолюбиво хотелось быть впереди всех, рядом с Микитушкой, и тянуло уехать, чтобы не накликать на себя беды. Так он вел себя до той минуты, когда Микитушка громко возвестил, что пора заезжать на свои десятины и пахать без опаски. Петруша разорвал лист бумаги на маленькие квадратики и написал на каждом из них место и положение клина. Квадратики эти он свернул в трубочки и положил в картуз. Белолицый, румяный (загар не приставал к его коже), он широко и душевно улыбнулся и поймал меня своими веселыми глазами
- Иди-ка сюда, Федя! - приветливо крикнул он и поманил меня пальцем. Будешь вынимать билетики.
Я хотел было с радостью броситься к Петруше, но рука отца вцепилась в мое плечо.
- Пшел на телегу! - с испугом крикнул он на меня. - Тебя еще здесь не хватало.
Петруша с упреком поглядел на отца и покачал головой К нему подскочил Кузярь и потребовал:
- Я буду вынимать. Федьке не велят, а я - самосильный...
Мужики дружно засмеялись.
Петруша начал выкликать по бумаге мужиков по именам и фамилиям, а Кузярь засовывал руку в картуз и вынимал бумажную трубочку. Когда Петруша вызвал огца, он глухо отозвался издали:
- Я погожу, Петр Степаныч...
Мужики заворошились:
- Чего это годить-то? Приехал - так от мира не отбивайся. Гляди, Вася, как бы не просчитаться. Записывай, Петя, за ним в списке-то! Не отвертится.
Вызвали Ларивона, но он уже ускакал далеко, к проселочной дороге на Синодское - на тот клин, который он когда-то арендовал у барина. Мужики недовольно заворчали, но Петруша ошарашил всех: по билетику оказалось, что Ларивон начал пахать именно гот самый участок, какой вынул ему Кузярь. Это сначала всех озадачило, а потом развеселило. Петруше не досталось ничего: свою фамилию он не выкликнул.
- А мне, шабры, ничего не надо: я ведь скоро на сторону уезжаю. Я уж и избу свою продал, и скотину со двора увели.
Он опять хорошо улыбнулся, оглядел всех доверчиво и душевно и передал бумагу Микитушке, а сам отошел в сторону.
Все стали разбегаться к своим телегам и сохам. Отец хмуро и неохотно пошел к телеге, где я лежал, уткнувшись в солому. Откуда-то издалека доносился голос Микитушки, строгий и добрый.
Отцу достался участок рядом с Ларивоном и Миколаем Подгорновым. Он был, очевидно, очень доволен, потому что неожиданно запел на седьмой глас: "Всяк человек на земле живет, яко трава в поле цветет".
- Не плачь, сынок, - вдруг утешил он меня благодушно. - Тебе еще рано связываться с мужиками: случится какая беда, тебя таскать бы стали. Пущай Кузярь отвечает своими боками.
В тот час мне невыносимо было слышать голос отца.
Телега остановилась. Отец спрыгнул на землю.
- Слезай, сынок: пахать будем. А то, пожалуй, валяй-ка домой!..
Недалеко от нас остановилась телега Миколая Подгорнова, бывалого мужика. Отец подошел к нему, и они начали о чем-то тихо разговаривать. Потом Миколай покровительственно похлопал отца по плечу.
- Тут, Вася, не без подвоха: я всякие виды видал. Как это барыня пахать позволила?.. Да и объездчик больно уж нахально зубы скалил... Давай поваландаемся маленько, погодим, что будет, а потом - лошадей в оглобли и по домам...
- Я уж давно, Миколя, сметил, - засмеялся отец, - тут капкан. Перепишут всех - и к становому. Становой-то обязательно прилетит, как волк на баранов. Удирать надо, Миколя, на Волгу.
- Вместе, Вася, поедем... Бросай все и удирай без оглядки. Мы с тобой в Астрахани в извозчики поступим, на пролетках ездить будем. Люблю по городу на рысаках ездить.
Блестит пролетка, как жар горит, а купец тебе - на чаек.
а кутилы пятишнами кидаются.
Всюду, до самого Березова, плелись по полю лошаденки, а мужики, низко наклонившись над сохами, шагали за ними, спотыкаясь, как пьяные.
Над полем до самого горизонта плыли зеркальные волны, и казалось, что эти поля - лазурное озеро, которое плескалось серебром и жаром. А в звонкой синеве неба всюду переливались жаворонки. Коршуны очень высоко парили, _ кружась на распластанных крыльях, и не могли догнать друг друга. И среди этой горячей тишины за зеленым морем озимей Красный Map пылал на солнце таинственно и величаво, как могила какого-то сказочного богатыря.
Ларивон пахал неподалеку. Он упирался в ручки сохи, которая волной отворачивала землю, и, вытянув шею, смотрел в борозду, по которой шагала лошадь. Борода его отдувалась ветерком в сторону, а волосы падали на лицо.
Костлявая лошадь едва тащила соху и горбилась от натуги.
Голодные грачи уже перелетали по свежей борозде вслед за Ларивоном и алчно долбили рыхлую землю. А когда я подошел к этим плисовым бороздам, на меня пахнуло теплым ароматом только что поднятой земли. Ларивон пахал жадно, горячо: казалось, что он торопился, что он старался помочь своей кляче, напирая на соху. Он спотыкался, босые ноги его скользили и проваливались в борозду, и он бесперечь подгонял лошаденку и криком и кнутом. Видно было, что в нем клокотало волнение человека, который дорвался до большой работы на своей десятине, захваченной им по праву. Зная его необузданный нрав, я уже видел, что он не возвратится домой до тех пор, пока не распашет весь клин.
Он может надорвать лошадь, сам упадет от усталости, но не будет отдыхать, забудет о еде и не ляжет под телегой.
Он не заметил меня, когда доехал до дороги и повернул лошадь необычно ласковым криком:
- Но, но, милая, поворачивайся, пегашенька!.. Потрудись, дорогая моя!.. Гляди, какое нам с тобой раздолье досталось... Нет, нет, лошадушка, это наше добро... наше!
Трудовое!..
Он переложил на другой сошник сверкавшую палицу и врезал соху в землю, мохнатую от травы. Вспененная земля отваливалась в сторону и засыпала траву. И я понял, что и в труде людей охватывает неистовство, которое делает их счастливыми.
Отец и Миколай пахали спокойно, медленно, лошади у них шагали как-то нехотя, отмахиваясь хвостами и покачивая мордами. Отец и здесь шел за сохою, скосив голову на плечо, а Миколай весело покрикивал на своего конягу и часто останавливался, чтобы счищать землю с палицы.
И по всему широкому полю в волнах марева, между ярко-зеленых озимей, в дымчатом цветении травы, в разных местах, далеко и близко, сгорбившись, шагали за сохами другие мужики. Издали видно было, что они работали хорошо, легко и охотно, не как подневольные люди, и охвачены общим подъемом. Чувствовалось что-то праздничное, и даже мне, малолетку, передавалось это волнение от порыва к свободному труду.
В глубокой вышине переливались невидимые жаворонки, и в душе у меня тоже звенели песни.
XXXVIII
Отец приехал к вечеру, черный от пыли, с налитыми кровью глазами. Он распряг мерина у плетня, около открытых ворот, снял с него узду и зашлепал по костистому его заду. Мерин утомленно и грустно зашагал под навес. Отец умылся под глиняным рукомойником у крыльца, вошел в избу и молча сел у края стола, по которому густыми стадами ползали мухи. Дед храпел на кровати, бабушка, по обыкновению, возилась в чулане, а я на полатях читал.
Надо мною на потолке суетились тараканы, сбивались в кучки и смотрели на меня с пристальным интересом черными крапинками своих глаз, играя длинными усиками.
Мать и Катя пололи коноплю на усадьбе.
Бабушка вынесла из чулана глиняную чашку квасу с луком и краюшку хлеба.
- И чего это вы, окаянные, затеяли? - заворчала она. - Кто это вам, дуракам, землю-то приготовил? Вот налетят черные вороны, они вам бороды-то выдерут... Эка, свою землю бросили - на чужую накинулись!..
Отец угрюмо смотрел в чашку, хлебая квас, и молчал.
Дедушка проснулся и строго осадил бабушку:
- Как это чужая?.. Это наша земля испокон веку. Она по большому наделу нам должна отойти. Малый-то надел на время нам дали. Завтра опять выезжай, Василий, чуть свет. Где нам полоса-то досталась?
Отец стал тереть ладонями глаза.
- За околицей, у дороги в Синодское. Завтра я не поеду, батюшка.
- Это как гак не поедешь?
Дед сел на кровати. Брови его поползли на лоб - Под арапник, батюшка, спину подставлять не буду
А ежели хочешь - сам паши.
Отец бросил ложку, вскочил из-за стола и выбежал из
избы. Дед сразу сгорбился, как от удара, у него затряслась
борода.
- Мать! Анна! Видала, как сын-то своевольничает?
Бабушка с неслыханной смелостью, без обычных стонов
набросилась на него сварливо:
- А кто кашу-то заварил? Пошел в вожаках на барский двор. А когда до дела дошло - на кровать. Поясница заболела! Хитрить-то хитришь, а за сыновней спиной спрятаться хочешь.
- Молчать, квашня старая! - взвизгнул дед и кубарем слетел с кровати.
Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я нe утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.
Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы
- Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру... Кому говорю!
Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:
- Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!
Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.
Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она нe забыла положить перед иконами три истовых поклона
и сказала:
- Здорово живете!
И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.
- Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь...
- Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил... Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.
Чего он понимает-то?
- Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на зашиту встать... Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл.
чему нас Евангелие-то учит: "Будьте как дети... не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное..." Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать...
Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:
- Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется - ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет...
- Не поклонюсь, - с угрюмой обидой огрызнулся я. - Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.
Глаза бы на него не глядели... Мы скоро от него в Астрахань уедем. Он, дедушка-то, тятю пахать завтра барскую землю посылал, а тятя говорит: "Я под арапник не хочу спину подставлять..." - и убежал. Бабушка-то тоже сталa дедушке выговаривать. Он позвал ее и косы ста!
драть.
Паруша опять затряслась от смеха и пробасила с веселым блеском в глазах:
- Позвал, баешь, а она, как овца, подошла?
- Подошла да еще сама платок и волосник сняла.
Паруша уже не смеялась, а с пристальной строгостью поглядела на меня.
- А ты еще маленький, чтоб судить стариков, еще не свой хлеб ешь. Вот когда узнаешь, как труд-то труден да пот солен, тогда и человеком будешь. На-ко вот тебе лепешку на сметане. Забыла отдать-то.
И она опять ткнулась своими серыми усами в мое лицо.
- Баушка Паруша, я к тебе ходить буду и книжки читать...
Она охнула от радостного удивления и шлепнула себя руками по бедрам.
- Милый ты мой! Ковыль шелковый! Радость-то мне какую припас! Приходи, золотой колосочек, когда хочешь, тогда и приходи. А я тебе всякие сказанья сказывать буду, чего знаю, чего ведаю.
Она напоминала мне бабушку Наталью своей жизнерадостностью, мудростью и нежностью своего сердца. Но бабушка Наталья была слабой, измученной жизнью, обиженной людьми старушкой, которая и умирала одиноко, без всякой жалобы. А Паруша никому не давала себя в обиду, и гордость ее - гордость здоровой женщины, которую не сломит никакая беда и напасть, - гордость ее подавляла всех мужиков. Ходила она не по тропочкам, около изб, а посредине улицы, с толстой палкой в руке, высоко подняв голову и выпятив грудь. И все кланялись ей почтительно.
Молча и строго она отвечала на поклоны, также низко и уважительно. Не пропускала ни одного мирского схода и являлась с палкой в руке наравне с другими стариками и пробиралась в самую середину - к столу, за которым начальственно сидели краснобородый Пантелей и Павлуха-писарь Таких женщин я встречал потом не одну: это были простые труженицы, самоотверженные подвижницы, с крепким характером, с великой душой, с большой любовью к жизни и людям. Но Паруша всегда поражала меня своей силой и независимрстью. Когда я думал о Паруше, всегда представлял ее могучей телом, с уверенно поднятой большой головой, с полынными глазами, в которых таились умная усмешка и мудрая суровость А сколько было доброты и нежной ласки в зорких ее глазах и улыбке, когда она возилась с детишками или привечала меня! И я вспоминал, как она одна укротила мирского быка, который бешенствовал на улице и разогнал людей по домам, как гордо она осадила станового в моленной и даже не взглянула на него, как безбоязненно стала она на сторону Микитушки, когда Стоднев заставил мужиков отлучить его от общины и вывести из моленной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51