А чтобы победить антихриста, надо бороться с ним общим миром, мир должен отказаться от личного пользования землей, от раздельного хозяйства и все сделать общим. Труд человечий - не загон овечий, он свободу и согласие любит". Микитушку слушали с удовольствием, спорили с ним и сочувствовали ему, но относились как к чудаку. Высокий, с апостольской бородой, он ходил по селу с устремленными вдаль глазами и бормотал сам с собою. Он тоже был в нашем "поморском согласии", но не отличался истовостью при "стоянии", а рассуждал вслух, изобличал Митрия Степаныча, который постоянно совестил его дрожащим от ненависти голосом.
Но Микитушка казался мне необыкновенным, таинственным человеком. В его большом лице были и суровая жестокость, и светлая дума.
В часы бескорыстной работы перед моими глазами мелькал образ этого странного старика. "Труд любит свободу и согласие", - звучал его голос, убежденный, внушительный и добрый. Микитушка тоже проповедовал "помочь", но не от случая к случаю, а постоянную, общую - всем селом, всем миром. Тогда все люди были бы веселые, радостные и жили бы вольготно. Если и не думали об этом все на току, то этого желали, потому что все, начиная от нас с Семой работали с увлечением, ненасытно, с наслаждением.
Пришла Паруша и принесла горячий пирог с капустой.
А когда все поели, сама взяла цеп и стала рядом с дедушкой. Большая, тучная, в полушубке она напоминала мне Девицу-По ляницу с палицей в руках.
- Ну-ка, Фома, начинай!.. Мы, старики, еще молодымто не уступим. А хорошая работка и стариков молодит. Вот держу цеп-то, а он у меня в руках-то, как борзой конек.
И сердце голубем бьется.
Все с удовольствием смотрели на нее и посмеивались.
Катя крикнула задорно:
- Чай, ты, баушка Паруша, всех выше, всех больше: за тобой не угонишься! Ты бы нас, баб, плечами-то своими поддержала.
- Выйдешь замуж - весь дом на своих плечах понесешь... Знаю, знаю твой норов-то.
Вместе с дедом Паруша била цепом гулко, молотило ее взвивалось с визгом и готово было оторваться от черенка.
Все разгорячились еще больше. Удары цепов стали еще сильнее, а молотила над головами взвивались крылатой чередой. От грохота цепов и стона снопов дрожал ток, и мне чудилось, что на меня дует ветер. Лица у всех были сосредоточенные, и в глазах вспыхивала веселая злость. Даже мать показалась мне выше ростом. Вместе с Лёсынькой она улыбалась от возбуждения. Сыгней как будто плясал, подстегивая себя быстрыми взмахами цепа. Отец даже зубы оскалил от буйных взмахов и бил молотилом с дикой страстью. Паруша легко и могуче взмахивала цепом и совсем не чувствовала напряжения: цеп ее взлетал и падал легко и упруго. Она вызвала в работе какой-то новый и бодрый порыв, и все чувствовали ее ловкость, силу и живой дух.
Так она прошла несколько умолотов, а потом бросила цеп и с сердитой шуткой крикнула:
- Вас, молодых, не перемолотишь. Замаяли совсем.
Но по легким ее шагам и взмахам рук и по задорному ее лицу совсем не видно было, что она замаялась.
К вечеру вся копна была обмолочена. А копна эта стояла на гумне, как высоченная корчага. Здесь, на току, она была сложена в четыре скирды, похожие на избы бобылок.
Обмолоченная солома свалена была в длинный омет. Зерно сгребали в большую кучу. Веять его будут уже сами Терентий и Алексей с утра. Дедушка с охвостьем в бороде, такой же бодрый и легкий, снял шапку, перекрестился и, улыбаясь, сказал:
- Ну, поработали с богом, а теперь пир горой. Зови, Терентий, на хлеб, на соль, на брагу.
Все сняли шапки, а бабы стояли утомленные и тоже улыбались. Сыгней с Алексеем пересмеивались и подталкивали друг друга.
Когда шли к Паруше, Лёсынька, призывно качнув головой в сторону Кати, а потом мамы, запела высоким голосом:
Распосею свое горе
По чистому полю...
И все - и женщины, и Сыгней с Алексеем - подхватили:
Уродися, мое горе,
Не рожь, не пшеница,
Уродися, мое горе,
Трава муравая...
Так с песней подошли к избе Паруши. Мы с Семой, как равноправные работники, тоже шли в общей гурьбе. Паруша вышла к нам навстречу с поклоном и широко отворила ворота: с "помочи" впускают людей не в калитку, а в распахнутые ворота, как почетных гостей.
- Милости прошу дорогих работничков, дружьёв и сродников, - напевно пробасила Паруша, - на хлеб, на соль, ка угощенье. Потрудились с хорошей душой, а сейчас отпразднуем. Честь тебе и привет, Фома! Входи воеводой в нашу горницу...
И она вместе с дедом пошла в открытые ворота.
В избе невестки захлопотали около стола: постелили домотканый столешник в выкладах и всем роздали утиральники на колени. Паруша гремела посудой в чулане. Пахло щами и топленым молоком. Дед сел под иконами, рядом с ним отец, потом Терентий, Алексей с Сыгнеем. Катя и мать поместились на приставной лавке, тут же примостились и мы с Семой.
Дед благодушно поглаживал бороду и вспоминал:
- Эх, какие раньше помочи были! Бывало, семей пять соберутся, а семьи-то большие - человек по десяти. Все так в руках и играет. Да каждый хочет перещеголять другого, да чтобы лучше другого...
Паруша принесла из чулана большую чашку щей и поставила на середину стола. Невестки раздавали деревянные ложки - красные, с золотыми разводами. Паруша зычным басом перебила дедушку:
- А чем сейчас плохо, Фома? Гляди-ка, молодцы все какие! А работники-то! Когда бы мы помолотили копну-то?
А тут в день обернулись. Дети-то, Фома, погляжу я, не хуже нас с тобой. А сейчас внучата-то грамотеи пошли и лучше нас будут. Дай только где размахнуться! Одно горе - связали нас, обездолили. Богачи пошли капиталами ворочают, а капиталы-то с последних клочков сгоняют, хуже крепости людей закабалили. Серегу-то Каляганова сгубили... Юлёнковых, Ларивона... мало ли их? Да и мы с тобой на ниточке держимся. Раньше копейкой не дорожили: все свое было.
А сейчас за копейку-то людей продают да покупают.
- А я о чем говорю? - со вздохом ответил дед и накрыл клочками бровей глаза. - Я вон на щетах-то своих каждый волос свой на полушки считаю. Раньше щеты-то и на столе не были, а сейчас я их к иконам кладу.
Паруша засмеялась:
- Клади не клади к иконам-то, все равно просчитаешься. Настоятель наш лучше тебя считает.
Все тоже засмеялись, словно она сказала что-то неожиданно забавное.
Отец отважился поехидничать: здесь, у Паруши, дед не оборвет его, да и настроены все были благодушно.
- Только тебя одну, тетя Паруша, настоятель ни с какого боку не прижмет: ты вон и обчественного быка покорила.
Паруша с притворной сварливостью накинулась на него:
- Не смейся над старухой, Вася! Бык-то с цепи сорвался от злых работников, а он ласку любит, он - как дитё малое.
А Митрий-то кротким словом да коварством из нас, дураков, веревки вьет.
Лёсынька весело, играючи, поблескивая глазами, потчевала всех поющим голоском, а скромница Малаша несмело кланялась и улыбалась, мягко приговаривая:
- Не побрезгуйте, соседушки дорогие. Не обессудьте нас за скромную мир-беседу.
Лёсынька поставила на стол ведро браги с большим ковшом, а Малаша принесла жестяные кружки. Терентий черпал ковшом брагу и разливал ее по кружкам. Выпили и стали есть щи. После щей выпили одни мужики, уже по две кружки. Съели жирные лапшевники, потом пшенники. Тут мужики опять забражничали. Пришла бабушка Анна в своей праздничной китайке. Ее посадили рядом с дедушкой, а с краю присела к ней Паруша. Дедушка захмелел и стал встряхивать седой бородой. Он затосковал - обхватил руками голову и закачался из стороны в сторону. Отец и Сыгней перемигивались со смехом в глазах. Вдруг дедушка встал и с пьяненькой улыбкой запел высоким, дребезжащим голосом:
Подуй, подуй, погодушка, с высоких гор...
Он положил руку на плечо бабушки Анны, а другой рукой взмахнул над столом.
Паруша гулко подхватила запев, а бабушка со слезами на глазах наклонила голову и загрустила:
Раздуй, развей, мать-погодушка, калину в саду...
Тут уж не утерпела и Катя. Вместе с матерью они завторили:
Калинушку да со малинушкой, лазоревый цвет.
Дед сразу разошелся и заходил ходуном: он взмахивал руками, хмурил брови на мужиков, смеялся глазами и требовал, чтобы пели все. Его голос становился громче и заливистей: он играл им, как бывалый певун, с придыханьями, с трелями, с разводцами, и мне чудилась в его голосе та нарядная резьба на оконных наличниках и карнизах, которую так любили наши мужики. И захмелевший отец, и бородатый Терентий, и невестки - все устремились к нему и пели с задумчивой радостью. Песня была широкая, хватающая за душу, и в ее напеве было так много раздолья, что хотелось вздохнуть всей грудью, широко распахнуться навстречу этой вольной погодушке. Только Сыгней и Алексей говорили, посмеиваясь, о чем-то своем. Им грозила пальцем Лёсыныса и с упреком качала головой. Она пела хорошо, сердечно, от души, и голос ее, сочный, глубокий, молодой, должно быть, нравился дедушке. Он порывался к ней и еще заливистей играл своим голосом. Его красное, пьяненькое лицо старчески улыбалось, он поднимал руки, как будто звал всех к себе, чтобы пожалеть об ушедших днях - о лазоревом цвете своей молодости. А Паруша, уверенно подняв голову, оглядывала всех ясными глазами и низким голосом ласково рассказывала об этой желанной погодушке и о лазоревом цвете. Прожили жизнь трудно и честно, не о чем жалеть, а теперь надо помогать жить молодым: пусть раздует погодушка веру в свои силы у наших детей. Вишь, какие они сильные, здоровые, веселые. Пусть трудятся и строят по-новому свое житье-бытье на земле отцов. Я смотрел на Парушу и как будто понимал ее: даже в песне она была жизнерадостна и не стонала о прошлом, а жила вместе с детьми сегодняшним днем и верила в светлые дни будущего... А дедушка с бабушкой с печалью вспоминали о былом, как о невозвратном счастье.
Мать пела задушевно и задумчиво: она прижалась к плечу Кати, словно просила поддержать ее и откликнуться сердцем на ее думы, овеянные лазоревыми надеждами. Но Катя, смелая и озорная, не откликалась на ее мольбу и, так же как Паруша, пела уверенно, с высоко поднятой головой.
Она верила в свою судьбу и хорошо знала свою дорогу.
Малаша, должно быть, почувствовала грустные думы мамы, она ласково взяла меня за плечи и понудила слезть со скамьи. Села она на мое место рядом с матерью и так же ласково усадила меня рядом с собою. Обняв мать, она прижала ее к себе, а мать обернулась к ней грустно и благодарно.
Сема потянул меня-за руку и кивнул головой на дверь.
Ему было скучно оставаться здесь: он думал о своих делах.
Взрослые забыли о нас, и я почувствовал себя здесь лишним. Никто не заметил, как мы вышли из избы.
XXV
Масленица праздновалась целую неделю, и за эти дни перед угрюмым голодным постом всем хотелось вдоволь повеселиться. Небо было свежее, голубое, теплое и близкое.
Ослепительно-белые облака плыли, как льдины на реке.
Солнышко было горячее, молодое, ядреное. Снег на улице таял, рыхлел, и лучи солнца пронизывали его глубоко; сугробы щетинились, и ледяные иголки играли радугой.
Грязный снег на дороге был мокрый, тяжелый и зернистый, а когда проезжали сани, след от полозьев блестел водянисто и тускло. Заречные избы на горе мутнели в лиловой дымке.
Пахло навозом, талым снегом и соломой. С крыш свешивались длинные сосульки, и, вспыхивая, лилась с них капель.
По-весеннему пели близко и далеко петухи, и жалобно мычали телята.
По улице длинного порядка гужом навстречу друг другу неслись сани, запряженные парами или в одну лошадь, с колокольчиками и разноцветными платками на дуге. На санях сидели девки и парни и визгливо пели песни. Гармоньи играли переборы. Парни изображали из себя пьяных, ломались, махали руками и орали запевки. Вся деревня будоражно выехала на улицу, нарядилась в яркие сарафаны и полушалки, в новые шубы и поддевки. Вереницы саней, вычищенных лошадей с подвязанными хвостами и грязных, шелудивых одров заполняли улицы. Озорники нахлестывали своих борзых коней, голодных и костлявых, с визгом обгоняли передних.
Каждый день приносил мне много новых и волнующих впечатлений. С утра тетка Катя и мать начинали наряжаться: надевали тяжелые юбки на вате, чтобы быть толстыми, потом красные "рукава", потом - широкие сарафаны с цыганскими складками и долго гляделись в зеркальце, мешая друг другу. Самая искусная работа была с платком и полушалком: вниз старательно повязывался белый платок, а поверх алый полушалок. Белый платок надо лбом должен был сиять венчиком, а полушалок блистать кокошником. У Кати по-девичьи, вплотную к волосам, кругло, а у матери - кичкой, над повойником. Надевали они для праздника кожаные калоши, твердые, как дерево, сшитые Сыгнеем на много лет. Лица у обеих были праздничные, сосредоточенно ожидающие и счастливые.
Бабушка, охая, возилась в чулане: она тоже наряжалась в синюю китайку с желтой, в огурцах, каймой вверху и от груди до конца подола. Издали эти желтые полосы похожи были .на парчу. Она тоже мастерила на голове кубовый платок, но уже без белого венчика, а в зеркало смотреться ей грех: не молоденькая. Рыхлое ее лицо - умильно-монашеское. Но она настроена тоже празднично. Они с дедом ждут гостей - тетю Пашу из Даниловки и тетю Машуху из Александровки с мужьями.
На дворе под плоскушей отец с Сыгнеем запрягали в санки мерина, а в пристяжку - кобыленку Сереги Каляганова. Под дугой позванивал целый набор колокольчиков.
И было смешно видеть нашего гнедка взнузданным, с задранной головой и оскаленными зубами. Хвосты завязали в узел, и от этого лошади казались кургузыми и голенастыми. Отец был веселый и хлопотал около лошадей как-то необычно юрко и нетерпеливо.
Мать и Катя вышли на двор и, пухлые, в стеганых юбках и шубейках внакидку, в пронзительно алых полушалках, стояли у саней. Отец и Сыгней, в новых шубах, которые сшили Володимирыч с Егорушкой, хлопотали около лошадей, чтобы подбодрить их. Сыгней принес из клети дерюгу, расстелил ее на сиденье и спустил на каретку, на задок. Ворота были открыты настежь, и за мокрыми сугробами виднелись прясла, амбары, снежный холмик выхода. А в просветах между старенькими амбарушками, по дороге длинно-- го порядка, мелькали бегущие лошади в струях пара и сани с ворохами разноцветных девок и молодух. С разных сторон врывались во двор разноголосые песни. На крышах изб и амбаров сидели вороны и каркали, вытянув шеи, как сварливые старухи. Пел и звенел воздух, пели сугробы и сумеречный двор. Даже огненный петух в толпе пестрых кур гулял около наших саней и орал, выгибая шею. В душе бурлило что-то новое, какое-то невнятное счастье, какие-то радостные ожидания. Лицо матери смеялось, и она ждала чего-то внезапного: вот-вот случится что-то необыкновенное, что бывает только раз в жизни. Катя мне казалась сильной, будто она сейчас была настоящей хозяйкой. Она уверенно распоряжалась:
- Ну, садись, невестка! День, да наш... будь на час девкой. Братка, бери вожжи! Сыгнейка, Титка! Садитесь на передок! И Федяньку туда воткните. Семка! Где ты?
Но ни Тита, ни Семы не было ни в избе, ни во дворе.
Должно быть, они ушли к своим друзьям.
Сыгней в смазных сапогах, в шубе нараспашку морщился от неудержимого смеха и егозил перед санями.
- Поезжайте! Я пойду в другие места... Чай, я и дома с вами навеселился. Мы с Кантонистовыми на розвальнях поедем: народ они разбитной, с гармоньей по селу зальемся. Зачем я с вами, клушами, сидеть буду? Мы еще в Ключи помчимся - с брагой, ключевских девок распотешим.
Отец смеялся над ним:
- Эка, с Кантонистовыми, с бражниками связался!..
У них и отец-то кочетом прыгает. Нужда скачет, нужда пляшет. Аль соскучился по ключевским кольям? Там, брат, люди кольями наших встречают.
- А мы их брагой угостим, - хихикал Сыгней. - Девок в розвальни натискаем, а парням брагу ковшом подносить будем... Они страсть нашу брагу любят.
Мать и Катя сели в санки и застатились, как на картинке, а отец пристроился с краю с ременным кнутом в руке и натянул целый ворох ременных вожжей. Гнедко еще выше задрал голову и захрумкал удилами. Сыгней залился хохотом и заплясал у саней: должно быть, наш экипаж и рысаки, а особенно щеголеватая посадка отца показались ему очень смешными. - - Ну, пошел!.. крикнул он сквозь хохот. - Н-но!
Тпру-у-у! Понесли, вороные! Держись, братка, - разнесут, костей не соберешь.
А отец, под хохот Кати и матери, ударил вожжами по лошадям, откинулся назад, делая вид, что едва сдерживает гнедка и кобыленку, лихо закричал, взмахивая кнутом:
- Н-но, лихие! Шире, грязь, - назём ползет.
Я тоже хохотал, вцепившись в передок саней, - хохотал не потому, что было смешно, а потому, что никогда еще не переживал такой свободы, такого вольготного веселья, как в этот день. Словно все - и дед, и отец, и мать родились заново. Как будто все будничные заботы, весь~суровый гнет дедовой власти, постоянный страх и угрюмая скука патриархального благочиния растаяли, как ночь, и в дом ворвалось радостное, свежее утро, а солнышко осветило лица и заиграло в глазах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Но Микитушка казался мне необыкновенным, таинственным человеком. В его большом лице были и суровая жестокость, и светлая дума.
В часы бескорыстной работы перед моими глазами мелькал образ этого странного старика. "Труд любит свободу и согласие", - звучал его голос, убежденный, внушительный и добрый. Микитушка тоже проповедовал "помочь", но не от случая к случаю, а постоянную, общую - всем селом, всем миром. Тогда все люди были бы веселые, радостные и жили бы вольготно. Если и не думали об этом все на току, то этого желали, потому что все, начиная от нас с Семой работали с увлечением, ненасытно, с наслаждением.
Пришла Паруша и принесла горячий пирог с капустой.
А когда все поели, сама взяла цеп и стала рядом с дедушкой. Большая, тучная, в полушубке она напоминала мне Девицу-По ляницу с палицей в руках.
- Ну-ка, Фома, начинай!.. Мы, старики, еще молодымто не уступим. А хорошая работка и стариков молодит. Вот держу цеп-то, а он у меня в руках-то, как борзой конек.
И сердце голубем бьется.
Все с удовольствием смотрели на нее и посмеивались.
Катя крикнула задорно:
- Чай, ты, баушка Паруша, всех выше, всех больше: за тобой не угонишься! Ты бы нас, баб, плечами-то своими поддержала.
- Выйдешь замуж - весь дом на своих плечах понесешь... Знаю, знаю твой норов-то.
Вместе с дедом Паруша била цепом гулко, молотило ее взвивалось с визгом и готово было оторваться от черенка.
Все разгорячились еще больше. Удары цепов стали еще сильнее, а молотила над головами взвивались крылатой чередой. От грохота цепов и стона снопов дрожал ток, и мне чудилось, что на меня дует ветер. Лица у всех были сосредоточенные, и в глазах вспыхивала веселая злость. Даже мать показалась мне выше ростом. Вместе с Лёсынькой она улыбалась от возбуждения. Сыгней как будто плясал, подстегивая себя быстрыми взмахами цепа. Отец даже зубы оскалил от буйных взмахов и бил молотилом с дикой страстью. Паруша легко и могуче взмахивала цепом и совсем не чувствовала напряжения: цеп ее взлетал и падал легко и упруго. Она вызвала в работе какой-то новый и бодрый порыв, и все чувствовали ее ловкость, силу и живой дух.
Так она прошла несколько умолотов, а потом бросила цеп и с сердитой шуткой крикнула:
- Вас, молодых, не перемолотишь. Замаяли совсем.
Но по легким ее шагам и взмахам рук и по задорному ее лицу совсем не видно было, что она замаялась.
К вечеру вся копна была обмолочена. А копна эта стояла на гумне, как высоченная корчага. Здесь, на току, она была сложена в четыре скирды, похожие на избы бобылок.
Обмолоченная солома свалена была в длинный омет. Зерно сгребали в большую кучу. Веять его будут уже сами Терентий и Алексей с утра. Дедушка с охвостьем в бороде, такой же бодрый и легкий, снял шапку, перекрестился и, улыбаясь, сказал:
- Ну, поработали с богом, а теперь пир горой. Зови, Терентий, на хлеб, на соль, на брагу.
Все сняли шапки, а бабы стояли утомленные и тоже улыбались. Сыгней с Алексеем пересмеивались и подталкивали друг друга.
Когда шли к Паруше, Лёсынька, призывно качнув головой в сторону Кати, а потом мамы, запела высоким голосом:
Распосею свое горе
По чистому полю...
И все - и женщины, и Сыгней с Алексеем - подхватили:
Уродися, мое горе,
Не рожь, не пшеница,
Уродися, мое горе,
Трава муравая...
Так с песней подошли к избе Паруши. Мы с Семой, как равноправные работники, тоже шли в общей гурьбе. Паруша вышла к нам навстречу с поклоном и широко отворила ворота: с "помочи" впускают людей не в калитку, а в распахнутые ворота, как почетных гостей.
- Милости прошу дорогих работничков, дружьёв и сродников, - напевно пробасила Паруша, - на хлеб, на соль, ка угощенье. Потрудились с хорошей душой, а сейчас отпразднуем. Честь тебе и привет, Фома! Входи воеводой в нашу горницу...
И она вместе с дедом пошла в открытые ворота.
В избе невестки захлопотали около стола: постелили домотканый столешник в выкладах и всем роздали утиральники на колени. Паруша гремела посудой в чулане. Пахло щами и топленым молоком. Дед сел под иконами, рядом с ним отец, потом Терентий, Алексей с Сыгнеем. Катя и мать поместились на приставной лавке, тут же примостились и мы с Семой.
Дед благодушно поглаживал бороду и вспоминал:
- Эх, какие раньше помочи были! Бывало, семей пять соберутся, а семьи-то большие - человек по десяти. Все так в руках и играет. Да каждый хочет перещеголять другого, да чтобы лучше другого...
Паруша принесла из чулана большую чашку щей и поставила на середину стола. Невестки раздавали деревянные ложки - красные, с золотыми разводами. Паруша зычным басом перебила дедушку:
- А чем сейчас плохо, Фома? Гляди-ка, молодцы все какие! А работники-то! Когда бы мы помолотили копну-то?
А тут в день обернулись. Дети-то, Фома, погляжу я, не хуже нас с тобой. А сейчас внучата-то грамотеи пошли и лучше нас будут. Дай только где размахнуться! Одно горе - связали нас, обездолили. Богачи пошли капиталами ворочают, а капиталы-то с последних клочков сгоняют, хуже крепости людей закабалили. Серегу-то Каляганова сгубили... Юлёнковых, Ларивона... мало ли их? Да и мы с тобой на ниточке держимся. Раньше копейкой не дорожили: все свое было.
А сейчас за копейку-то людей продают да покупают.
- А я о чем говорю? - со вздохом ответил дед и накрыл клочками бровей глаза. - Я вон на щетах-то своих каждый волос свой на полушки считаю. Раньше щеты-то и на столе не были, а сейчас я их к иконам кладу.
Паруша засмеялась:
- Клади не клади к иконам-то, все равно просчитаешься. Настоятель наш лучше тебя считает.
Все тоже засмеялись, словно она сказала что-то неожиданно забавное.
Отец отважился поехидничать: здесь, у Паруши, дед не оборвет его, да и настроены все были благодушно.
- Только тебя одну, тетя Паруша, настоятель ни с какого боку не прижмет: ты вон и обчественного быка покорила.
Паруша с притворной сварливостью накинулась на него:
- Не смейся над старухой, Вася! Бык-то с цепи сорвался от злых работников, а он ласку любит, он - как дитё малое.
А Митрий-то кротким словом да коварством из нас, дураков, веревки вьет.
Лёсынька весело, играючи, поблескивая глазами, потчевала всех поющим голоском, а скромница Малаша несмело кланялась и улыбалась, мягко приговаривая:
- Не побрезгуйте, соседушки дорогие. Не обессудьте нас за скромную мир-беседу.
Лёсынька поставила на стол ведро браги с большим ковшом, а Малаша принесла жестяные кружки. Терентий черпал ковшом брагу и разливал ее по кружкам. Выпили и стали есть щи. После щей выпили одни мужики, уже по две кружки. Съели жирные лапшевники, потом пшенники. Тут мужики опять забражничали. Пришла бабушка Анна в своей праздничной китайке. Ее посадили рядом с дедушкой, а с краю присела к ней Паруша. Дедушка захмелел и стал встряхивать седой бородой. Он затосковал - обхватил руками голову и закачался из стороны в сторону. Отец и Сыгней перемигивались со смехом в глазах. Вдруг дедушка встал и с пьяненькой улыбкой запел высоким, дребезжащим голосом:
Подуй, подуй, погодушка, с высоких гор...
Он положил руку на плечо бабушки Анны, а другой рукой взмахнул над столом.
Паруша гулко подхватила запев, а бабушка со слезами на глазах наклонила голову и загрустила:
Раздуй, развей, мать-погодушка, калину в саду...
Тут уж не утерпела и Катя. Вместе с матерью они завторили:
Калинушку да со малинушкой, лазоревый цвет.
Дед сразу разошелся и заходил ходуном: он взмахивал руками, хмурил брови на мужиков, смеялся глазами и требовал, чтобы пели все. Его голос становился громче и заливистей: он играл им, как бывалый певун, с придыханьями, с трелями, с разводцами, и мне чудилась в его голосе та нарядная резьба на оконных наличниках и карнизах, которую так любили наши мужики. И захмелевший отец, и бородатый Терентий, и невестки - все устремились к нему и пели с задумчивой радостью. Песня была широкая, хватающая за душу, и в ее напеве было так много раздолья, что хотелось вздохнуть всей грудью, широко распахнуться навстречу этой вольной погодушке. Только Сыгней и Алексей говорили, посмеиваясь, о чем-то своем. Им грозила пальцем Лёсыныса и с упреком качала головой. Она пела хорошо, сердечно, от души, и голос ее, сочный, глубокий, молодой, должно быть, нравился дедушке. Он порывался к ней и еще заливистей играл своим голосом. Его красное, пьяненькое лицо старчески улыбалось, он поднимал руки, как будто звал всех к себе, чтобы пожалеть об ушедших днях - о лазоревом цвете своей молодости. А Паруша, уверенно подняв голову, оглядывала всех ясными глазами и низким голосом ласково рассказывала об этой желанной погодушке и о лазоревом цвете. Прожили жизнь трудно и честно, не о чем жалеть, а теперь надо помогать жить молодым: пусть раздует погодушка веру в свои силы у наших детей. Вишь, какие они сильные, здоровые, веселые. Пусть трудятся и строят по-новому свое житье-бытье на земле отцов. Я смотрел на Парушу и как будто понимал ее: даже в песне она была жизнерадостна и не стонала о прошлом, а жила вместе с детьми сегодняшним днем и верила в светлые дни будущего... А дедушка с бабушкой с печалью вспоминали о былом, как о невозвратном счастье.
Мать пела задушевно и задумчиво: она прижалась к плечу Кати, словно просила поддержать ее и откликнуться сердцем на ее думы, овеянные лазоревыми надеждами. Но Катя, смелая и озорная, не откликалась на ее мольбу и, так же как Паруша, пела уверенно, с высоко поднятой головой.
Она верила в свою судьбу и хорошо знала свою дорогу.
Малаша, должно быть, почувствовала грустные думы мамы, она ласково взяла меня за плечи и понудила слезть со скамьи. Села она на мое место рядом с матерью и так же ласково усадила меня рядом с собою. Обняв мать, она прижала ее к себе, а мать обернулась к ней грустно и благодарно.
Сема потянул меня-за руку и кивнул головой на дверь.
Ему было скучно оставаться здесь: он думал о своих делах.
Взрослые забыли о нас, и я почувствовал себя здесь лишним. Никто не заметил, как мы вышли из избы.
XXV
Масленица праздновалась целую неделю, и за эти дни перед угрюмым голодным постом всем хотелось вдоволь повеселиться. Небо было свежее, голубое, теплое и близкое.
Ослепительно-белые облака плыли, как льдины на реке.
Солнышко было горячее, молодое, ядреное. Снег на улице таял, рыхлел, и лучи солнца пронизывали его глубоко; сугробы щетинились, и ледяные иголки играли радугой.
Грязный снег на дороге был мокрый, тяжелый и зернистый, а когда проезжали сани, след от полозьев блестел водянисто и тускло. Заречные избы на горе мутнели в лиловой дымке.
Пахло навозом, талым снегом и соломой. С крыш свешивались длинные сосульки, и, вспыхивая, лилась с них капель.
По-весеннему пели близко и далеко петухи, и жалобно мычали телята.
По улице длинного порядка гужом навстречу друг другу неслись сани, запряженные парами или в одну лошадь, с колокольчиками и разноцветными платками на дуге. На санях сидели девки и парни и визгливо пели песни. Гармоньи играли переборы. Парни изображали из себя пьяных, ломались, махали руками и орали запевки. Вся деревня будоражно выехала на улицу, нарядилась в яркие сарафаны и полушалки, в новые шубы и поддевки. Вереницы саней, вычищенных лошадей с подвязанными хвостами и грязных, шелудивых одров заполняли улицы. Озорники нахлестывали своих борзых коней, голодных и костлявых, с визгом обгоняли передних.
Каждый день приносил мне много новых и волнующих впечатлений. С утра тетка Катя и мать начинали наряжаться: надевали тяжелые юбки на вате, чтобы быть толстыми, потом красные "рукава", потом - широкие сарафаны с цыганскими складками и долго гляделись в зеркальце, мешая друг другу. Самая искусная работа была с платком и полушалком: вниз старательно повязывался белый платок, а поверх алый полушалок. Белый платок надо лбом должен был сиять венчиком, а полушалок блистать кокошником. У Кати по-девичьи, вплотную к волосам, кругло, а у матери - кичкой, над повойником. Надевали они для праздника кожаные калоши, твердые, как дерево, сшитые Сыгнеем на много лет. Лица у обеих были праздничные, сосредоточенно ожидающие и счастливые.
Бабушка, охая, возилась в чулане: она тоже наряжалась в синюю китайку с желтой, в огурцах, каймой вверху и от груди до конца подола. Издали эти желтые полосы похожи были .на парчу. Она тоже мастерила на голове кубовый платок, но уже без белого венчика, а в зеркало смотреться ей грех: не молоденькая. Рыхлое ее лицо - умильно-монашеское. Но она настроена тоже празднично. Они с дедом ждут гостей - тетю Пашу из Даниловки и тетю Машуху из Александровки с мужьями.
На дворе под плоскушей отец с Сыгнеем запрягали в санки мерина, а в пристяжку - кобыленку Сереги Каляганова. Под дугой позванивал целый набор колокольчиков.
И было смешно видеть нашего гнедка взнузданным, с задранной головой и оскаленными зубами. Хвосты завязали в узел, и от этого лошади казались кургузыми и голенастыми. Отец был веселый и хлопотал около лошадей как-то необычно юрко и нетерпеливо.
Мать и Катя вышли на двор и, пухлые, в стеганых юбках и шубейках внакидку, в пронзительно алых полушалках, стояли у саней. Отец и Сыгней, в новых шубах, которые сшили Володимирыч с Егорушкой, хлопотали около лошадей, чтобы подбодрить их. Сыгней принес из клети дерюгу, расстелил ее на сиденье и спустил на каретку, на задок. Ворота были открыты настежь, и за мокрыми сугробами виднелись прясла, амбары, снежный холмик выхода. А в просветах между старенькими амбарушками, по дороге длинно-- го порядка, мелькали бегущие лошади в струях пара и сани с ворохами разноцветных девок и молодух. С разных сторон врывались во двор разноголосые песни. На крышах изб и амбаров сидели вороны и каркали, вытянув шеи, как сварливые старухи. Пел и звенел воздух, пели сугробы и сумеречный двор. Даже огненный петух в толпе пестрых кур гулял около наших саней и орал, выгибая шею. В душе бурлило что-то новое, какое-то невнятное счастье, какие-то радостные ожидания. Лицо матери смеялось, и она ждала чего-то внезапного: вот-вот случится что-то необыкновенное, что бывает только раз в жизни. Катя мне казалась сильной, будто она сейчас была настоящей хозяйкой. Она уверенно распоряжалась:
- Ну, садись, невестка! День, да наш... будь на час девкой. Братка, бери вожжи! Сыгнейка, Титка! Садитесь на передок! И Федяньку туда воткните. Семка! Где ты?
Но ни Тита, ни Семы не было ни в избе, ни во дворе.
Должно быть, они ушли к своим друзьям.
Сыгней в смазных сапогах, в шубе нараспашку морщился от неудержимого смеха и егозил перед санями.
- Поезжайте! Я пойду в другие места... Чай, я и дома с вами навеселился. Мы с Кантонистовыми на розвальнях поедем: народ они разбитной, с гармоньей по селу зальемся. Зачем я с вами, клушами, сидеть буду? Мы еще в Ключи помчимся - с брагой, ключевских девок распотешим.
Отец смеялся над ним:
- Эка, с Кантонистовыми, с бражниками связался!..
У них и отец-то кочетом прыгает. Нужда скачет, нужда пляшет. Аль соскучился по ключевским кольям? Там, брат, люди кольями наших встречают.
- А мы их брагой угостим, - хихикал Сыгней. - Девок в розвальни натискаем, а парням брагу ковшом подносить будем... Они страсть нашу брагу любят.
Мать и Катя сели в санки и застатились, как на картинке, а отец пристроился с краю с ременным кнутом в руке и натянул целый ворох ременных вожжей. Гнедко еще выше задрал голову и захрумкал удилами. Сыгней залился хохотом и заплясал у саней: должно быть, наш экипаж и рысаки, а особенно щеголеватая посадка отца показались ему очень смешными. - - Ну, пошел!.. крикнул он сквозь хохот. - Н-но!
Тпру-у-у! Понесли, вороные! Держись, братка, - разнесут, костей не соберешь.
А отец, под хохот Кати и матери, ударил вожжами по лошадям, откинулся назад, делая вид, что едва сдерживает гнедка и кобыленку, лихо закричал, взмахивая кнутом:
- Н-но, лихие! Шире, грязь, - назём ползет.
Я тоже хохотал, вцепившись в передок саней, - хохотал не потому, что было смешно, а потому, что никогда еще не переживал такой свободы, такого вольготного веселья, как в этот день. Словно все - и дед, и отец, и мать родились заново. Как будто все будничные заботы, весь~суровый гнет дедовой власти, постоянный страх и угрюмая скука патриархального благочиния растаяли, как ночь, и в дом ворвалось радостное, свежее утро, а солнышко осветило лица и заиграло в глазах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51