Только Кузярь держался с ним независимо и щурился, сталкиваясь с его пронзительными глазами. Однажды я случайно увидел, как Кузярь колотил его за пожарной и приговаривал:
- Не подглядывай!.. Не подслушивай!.. Не стращай!
Я, брат, не боюсь твоего тятьки... Я и ему могу гвоздь забить до самой шляпки...
Шустенок неуклюже отбивался короткими ногами и с жалобной злостью умолял:
- Не надо... Я не дерусь... Я тебе ничего не сделаю. Ты только при других-то меня не бей. Я тебе в залог пятак дам.
С этого дня я уже не опасался Шустенка и на его наскоки смеялся ему в лицо и мучил его намеками:
- Ну, ты не суйся, коротыха! А то, брат, я тебе забью гвоздь до самой шляпки. И в залог возьму не пятак, а гривенник.
Он растерянно смотрел на меня и сипел:
- Это ты о чем долдонишь-то? Какой такой гвоздь?
Какой залог? Погоди, узнаешь, где крысы водятся.
- Я и так знаю, где крыс ловят. Я и не за пожарной тебя бить буду. Ты нас с Кузярем не шевели...
- Погоди, - грозил он с дрожью в глазах, - я тебе, дай срок, припомню... покаешься...
С этих пор мы стали непримиримыми врагами.
Сход обычно собирался после обхода десятского с палочкой в руке. Этот десятский, белобрысый, без бровей, с желтым клочком бороды, босой, стучал палочкой в окно и пронзительно кричал дряблым голоском:
- Хозявы! На сход идите! Насчет податей, насчет повинностей...
Но теперь, в разгар весенней пахоты и посева яровых, сход не собирался. И случилось совсем неожиданно, когда все наши мужики оказались дома и во главе с дедом пошли к пожарной. Со всех сторон села потянулись по зеленой луке старики с палками, молодые мужики и парни. Сход собирался без обхода десятского. Старосты в селе не было: он уехал куда-то по своим торговым делам. Ускакал в город на своем гнедом иноходчике в плетеном тарантасе и Митрий Степаныч. Мы, мальчишки, конечно, тоже побежали к пожарной. Кузярь уже терся в толпе мужиков, которые галдели на всю площадь. О чем они галдели, трудно было понять, но я слышал только отдельные слова: "земля...
угодье... не давать Стодневу... миром... обчеством... к барину..."
По селу давно уже судачили о том, что Измайлов продает барскую землю сторонним богачам. Митрий Степаяыч тоже ездил не раз на барский двор и норовил купить двести десятин хорошей земли на той стороне, между березовой рощей и Красным Маром. Эта роща скрывалась в широком долу версты за две от деревни, а Красный Map - высокий курган, похожий на каравай, стоял одиноко на горизонте за барским двором. Мужики не могли примириться с тем, что этот чернозем, который они по частям арендовали у барина, может ускользнуть от них и попасть в руки Стоднева. Они несколько раз засылали выборных к Измайлову хлопотать о продаже этого угодья обществу. Измайлов прогонял их, но каждый раз обнадеживал - обещал принять во внимание их нужду. В последний раз, зимою, к нему послали Серегу Каляганова и Миколая Подгорнова, смелых мужиков, окончательно сторговаться и закрепить за миром эту землю. Измайлов назначил по сто рублей за десятину и обязывал деньги уплатить в два срока. Мужики стали просить рассрочки на десять лет. Измайлов потребовал деньги "на бочку". И когда "бывалый человек" Миколай Подгсрнов начал убеждать его своим городским говорком, Измайлов схватился за нагайку. Серега рассердился, схватил его за руку и угрюмо посоветовал:
- Ты, Митрий Митрич, нас не трог: сам знаешь - зашибить могу. Мы пришли к тебе по любовному делу. Мужики на барина горбы ломали, землю потом своим поливали, и, значит, земля нам должна отойти. Все едиио не быть этой землг у мироедов.
Чтобы отвязаться от этих мужиков, Измайлов дал им какое-то невнятное обещание.
А теперь стало известно, что землю покупает Стоднев и на этих днях будет эта кутя оформлена в городе. Может быть, Сюднев и уехал-то в Петровск по этому делу.
Такого многолюдного схода еще никогда я не видал:
обычно, по созыву десятсгсго, неохотно плелись одни старики, и собранием распоряжался Паителей с писарем. А писарем служил сын Мосея Павлуха, худой и высокий парень, угрюмый и неразговорчивый, с длинным, тяжелым носом и всегда опущенными главами. Он был как чужой Мосею и держался от него особняком, а Мосею помогал пс пожарному делу и по хозяйству младший сын Микола, подросток, такой же веселый чудодей, как отец, но рослый, как старший брат.
Атаманом этого многолюдного схода объявился совсем неожиданно Микитушка. Его подняли на роспуски, где лежи ли багры и лестницы, и он поклонился в разные стороны.
Вся толпа замолчала и плотно сгрудилась вокруг него. Спокойно и внятно он заговорил, не повышая голоса:
- Мужики, вы меня подняли над собой и хотите услыхать слово истины. Не отрекаюсь. И правды ради ничего не устрашусь. А правда каша - труд на божьей земле, труд без лихоимства. Мятрий Стодиев с виду богослов, а в душе - лжец и убквец правды. Мир-то замыслил он ограбить. Землю, которую возделывали наши деды и прадеды, отнять у нас хочет. Враг он наш, а яе друг и учитель. Пойдем к барину всем миром и скажем ему: "Земля наша, мы с трудом вросли в нее, и выдрать корни наши из нее никто не в силе и не вправе. Барин не должен идти спротъ мира..."
Кто-то надрывно крикнул:
- Микита Вуколыч, а ежели барин-то прогонит от себя мир-то? Они, собаки, с миром не считаются...
Кто-то не утерпел и с злобным смехом перебил первого
- Они на мир-то - с матюками да нагайками, а перед богатыми - горницу нараспашку...
И еше кто-то добавил:
- Нам-то ближе тюрьма, а им - золота мошнаТолпа заволновалась, заворошилась и опять загалдела Микитушка сурово и обличительно оглядел всех и поднял руку. Толпа опять смолкла и с нетерпеливым ожиданием уставилась на него.
- А ежели, мужики, барин нас отрикет и богатством Мктрия и лжой его прельстится... - Он замолчал и с пытливым вопросом в глазах медленно оглядел толпу. - Готовы ли вы, братья, дружно правды добиваться?.. Ежели нет у вас веры да ежели отрекаться будете, как Петр от Христа, лучше по домам расходитесь...
- Готовы, Микита Вуколыч! Все пойдем.
- Знамо, пойдем! Спротъ мира-то никакой барин не устоит.
Среди гвалта надрывался голос Ваньки Юлёнкова:
- Все едино, мужики... миром весь свет держится...
С осьмины и лихая беда не столкнет...
Отец стоял поодаль с Миколаем Подгорновым, бывалым мужиком, и о чем-то с ним разговаривал, неодобрительно поглядывая на толпу. Миколай, стриженный под польку, в брюках и пиджаке, хотя и босой, смотрел на мужиков с недоверием.
Микптушха угомонил голпу и решительно, сурово объявил:
- Ежели не отступи гесь ца ежели барин миру откажет, всем выезжать с сохами и запахивать барскую землю. Всем миром, на всем угодье... И так... без межей бы... обчей помочью...
Кто-то ехидно перебил его:
- Да ведь без межей-го... да общей помочью... без порток останешься... Чай, мы не святые...
Микитушка не ответил на выкрик и закончил с торжественной строгостью:
- А сейчас пойдем все до единого, от малого до старого. Я вожаком с вами псйду, а рядом со мной размилый и неотступный Петруха Стоднев и Фома Селиверстыч.
С палкой в руке, с высоко поднятой головой Микитушка вышел из толпы, а по обе стороны от него Петруха Стоднев и дедушка. Как всегда, Петруха одет был пристойно - в сапогах, в чистой красной рубахе, подпоясанной ремнем, и в картузе. Лицо его было озабоченно, зздумчяво, бледно.
Дедушка, тоже с палкой в руке, тоже в сапогах, шел истово, покорно, опустив брови на глаза. И по лицу его видно было, что он поневоле выполняет згу повинность, хотя и доволен честью, которую оказал ему мнр. Впереди них вышагивал, размахивая руками, Кузярь. Мне тоже хотелось подбежать и пойти рядом с ним, но я не мог побороть страха перед дедушкой.
Вся толпа потянулась за Микитушкой, Петрухой и дедом. Лохматые, бородатые, в домотканых рубахах и портках, мужики и парни длинной гурьбой пошли мимо нашего прясла, вниз, к ветлам. По этой дороге, самой короткой, бабы ходили за водой к колодцу. За колодцем через речку были перекинуты жерди. Но речка была мелкая, прозрачная, с песчаным дном, а на перекатах в разноцветных камешках, и люди переходили ее вброд.
За пряслом стояли бабушка с матерью и Катя. Когда ч вместе с шайкой парнишек хотел побежать сбоку толпы, мать тревожно позвала меня, а бабушка простонала:
- Не ходи... и ке думай бежать с ними на барский-то!
Там собаками затравят. Еще не знай чего будет. Может, и лиха беда случится.
Мать так умоляюще и боязливо смотрела на меня своими большими страдальческими глазами, что я от жалости к ней не мог двинуться с места.
Когда передние переходили речку, задние только еще подходили к спуску. Но ушли не все: кое-кто из мужиков, опасливо оглядываясь, пошел обратно по луке. У пожарной вместе с Мосеем стояли два высоких мужика: старший сын Мосея Павлуха и сотский Гришка Шустов. Павлуха стоял угрюмо и молча, а сотский грозил кулаком вслед толпе и матерно ругался:
- Я вам покажу, елёха-воха! Ишь бунтовать вздумали...
Видал? Петруха-то Стоднев - в вожаках вместе с Микитой.
Ну, хоть Микита-то безумный, елёха-воха. А Петруха - что? Мстит брату-то. Сидел в остроге и еще насидится.
В моем участке - да бунт! Мысленное ли дело!
Он подхватил писаря под руку, и они широко зашагали по луке на длинный порядок.
Мы долго стояли у прясла и смотрели, как толпа поднималась на барскую гору, как по одному, по два отставали мужики от хвоста толпы и расходились в стороны. Но гурьба людей все-таки была большой и плотной. Следили мы за ней до тех пор, пока она не скрылась за ребром крутого длинного обрыва на той стороне.
Катя веселыми глазами провожала мужиков и смеялась:
- В кои-то веки взялись за ум наши вахлаки! Я бы тоже пошла впереди. Хуже я Юлёнкова, что ли? А нас, баб, и за людей не считают. Какой бесстрашный Микитушка-то! За правду он и жизни не пожалеет. А Пете Стодневу и цены нет.
- Ох, дураки, дураки!.. - приговаривала бабушка со слезами на глазах. Куда пошли, зачем пошли!.. Рази можно спроть барина свару заводить? Ведь в бараний рог согнет... С сильным не борись, с богатым не судись... И чего это отец-то наш ввязался на свою голову?..
Катя смеялась.
- Тятенька никогда не спустит, ежели кусок урвать можно. А за землю он и голову заложит.
Мать оживилась и стала торопливо рассказывать, как они вместе с бабушкой Натальей странницами попали в село, охваченное бунгом, и едва унесли ноги.
Мне было обидно, что меня не пустили с мужиками на барский двор, и я мучился от зависти к Кузярю и другим парнишкам. Почему Кузярь пользуется свободой и делает, что хочет, а я в неволе и должен делать, что мне велят? Кузярь и дома держит себя так же вольно и независимо, как и на улице: отец его - Кузьма, которого все звали КузяМазя, был смирный, молчаливый, ушибленный бедностью мужик. Почему-то у него постоянно дрожали руки, и он как будто боялся взять топор, грабли, лопату. Сынишку он совсем не замечал, а когда встречался с ним, в глазах его вздрагивало удивление.
Мать, Груня, постоянно кричала и на сынишку, и на мужа, и на кур, и на все, что попадалось ей под ноги. Даже на улице, с коромыслом на плече, встречаясь с бабами, крикливо жаловалась на свою несчастную жизнь.
Но Кузярь чувствовал себя между отцом и матерью вольготно. На отца не обращал никакого внимания, а когда Кузя-Мазя просил его виноватым голосом помочь убраться по двору или поехать с ним на поле боронить, Кузярь ухмылялся и пренебрежительно отвечал:
- Сам поезжай, мне некогда. У меня своих дел по горло.
Отец вздыхал и больше не тревожил его. Мать набрасывалась и на отда, и на Кузяря.
- Какой ты отец? Тюря ты, а не отец. Распрокаянный парнишка! Вольник какой!
Кузярь смеялся и властно осаживал ее:
- Ну, чего раскудахталась? Без тебя не знаю, что мне делать! Чего нос суешь не в свои дела?
Мать хватала ухват, а он спокойно подходил к ней, отнимал ухват и ставил его в угол.
- Ты это чего с ухватом-то? Чай, я не чугун... И отколь ты такая несуразная?
Но иногда его охватывала бурная страсть с раннего утра до ночи возиться по хозяйству. Он и навоз чистил на дворе, и отвозил его на усадьбу, он и соху и борону чинил, постукивая топором и молотком, он и за водой на реку ездил, он и на поле чуть свет выезжал и работал там, хозяйственно покрикивая на отца. И отец подчинялся ему.
Однажды, когда я пришел к ним в избу, Кузярь заботливо хлопотал над матерью, которая лежала на самодельной кровати. Он был неузнаваемо серьезен и встретил меня равнодушно, как взрослый мужик. Груня стонала и плакала:
- Смертыныса моя пришла... Ванюшка, дорогое инка моя, мочи моей нет... Сгорело у меня все нутре. Ванюшка...
А он накладывал ей на живот горячее мокрое тряпье и строго успокаивал ее:
- А ты не кричи - всех касаток распугаешь. Маленькая ты, что ли? Я и без бабки Лущонки вылечу тебя. Впервой.
что ли? Вот прогрею брюхо-то - всю болезнь потом выгоню. У меня рука легкая.
- Ванюшка, - стонала Груня, - дорогонюшка мой!..
Чего бы я без тебя делала-то?.. Ангель ты мой хранитель!.
Он засмеялся, но как-то неслыханно нежно.
- Ну, сказала!.. Лежи и молчи. Вот шубы навалю на тебя - сразу отудобишь. Заснешь - и как рукой снимет.
Он положил на мать две шубы и войлок и приказал:
- Лежи и не шевелись. Спи и потей. Смотри не вставай... Слушайся! А то ругаться буду...
Через улицу он шел впереди меня и за амбарами вдруг обернулся.
- Уйди! Я не хочу играть... Зачем сейчас ко мне пришел? Мне сейчас все опостылело.
Его худое личико с выщелкнутыми скулами и подбородком дрожало от боли. Из глаз его текли крупные слезы.
Потом он уткнулся лицом в старую стену амбара и всхлипнул.
- Умрет она скоро... я знаю!.. У нее все нутре сгорело...
Я не мог вынести его слез и обнял его.
- Ты не плачь, - прошептал я сквозь слезы. - У меня тоже мамка больная... Мне тоже ее жалко...
Он обхватил мою шею рукой, и так долго простояли мы в обнимку, впервые связанные общей печалью...
С барского двора, приглушенный далью, донесся собачий разнолай. Лай этот свирепел все больше и больше и превратился в рычанье.
Бабушка вздыхала и горестно причитала:
- Изгрызут их собачищи-то... На барском дворе всегда они были злые, как волки. На моей памяти барин-то двоих затравил: мужика и дурочку. Мужика-то за то, что приказчику-немцу все нутре отбил. А избил-то за жену: приказчикто изнасильничал ее. А дурочка-то бродила, бродила, да в барские хоромы и повадилась. Притащится да сдуру там и пляшет и воет... Ну, баркн-то грозный был. Вытолкали ее на двор, а он кричит истошно: "Собаками ее затравить!
Свору собак на нее!" Собак-то выпустили, а она - бежать.
А бежать-то от собак не надо. Ну, в клочья и разорвали. На моих глазах было. С тех пор я до смерти их боюсь... сердце закатывается...
Катя с веселым возмущением набросилась на бабушку - Ну уж, мамка, начнешь рассказывать, что при прадедах было! Тебе все чудится, что мы еще в крепости Теперьча не то время и люди не те. Пускай только управляющий собаками попробует потравить людей - мужики ему не спустят.
- Нет уж... - безнадежно вздохнула бабушка, - так уж от века положено: бедный да слабый всегда виноват Катя озлилась и махнула рукой.
- Да ну вас к шайтану! И слушать-то гошно. Я хочу век прожить поменьше тужить. Свое-то дорогое я никому не отдам.
Она сердито отвернулась и пошла домой. Широкая костью, здоровая, рослая, с ясными, смелыми глазами, она знала себе цену и жила своей жизнью, отдельно от всех, и никто не знал, что у нее на уме. Ее никто не обижал, и она казалась сильнее всех. Она как будто совсем не замечала ни братьев, ни дедушки, и у нее не было подруг, а к моей матери она относилась, как к беспомощной и беззащитной девочке, которую надо иногда утешать и оберегать от обид.
Мы долго стояли втроем у прясла и беспокойно смотрели на далекий барский дом с мезонином, который одиноко и величаво красовался на высоком взлете крутого обрыва.
Собаки не переставали лаять, и мне чудилось, что кричат мужики.
- Не кончится добром... чую, беда будет... - тосковала бабушка. Дедушка-то наш из-за земли себя не помнит. То уж больно расчетливый, а го из узды рвется, ежели чует, что земля под барами зыблется.
Мать и бабушка не дождались возвращения мужиков и, очень встревоженные, неохотно пошли домой. Мать робким голосом отпросилась к бабушке Наталье.
- И я с тобой пойду, невестка, - встрепенулась бабушка. - Навестить надо сваху-то Наталью... Может, и не приведет бог увидеться... Поколь нет мужиков-то, сходить надо... Ведь я ее давно не видала... Тут рукой подать, а из избы домовой не пускает...
Мы спустились к ветлам и мимо колодца прошли к переходу через речку. Мне было скучно идти с ними: бабушка шагала тяжело и медленно, а мать часто поддерживала ее под руку. Я пустился бегом прямо по воде и несколько раз перекувырнулся через голову на снежно-белом песке на том берегу. Песок был горячий и мягкий, как мука, и всюду был прошит красными нитями ползучей травы в крылатых листочках.
Кузница была заперта. Вероятно, Потап тоже ушел с мужиками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51