Густое ядро врезалось в середину "стенки" сторонских. Толпа заволновалась, закружилась на реке, беглецы остановились и храбро повернули назад. Кто-то кричал "ура". Перепуганные девки, карабкаясь на гору, падали и визжали.
Митрий Степаныч оглянулся, не останавливаясь, и сказал одобрительно в нос:
- Ну, теперьча наша взяла... Глядите-ка, погнали... Эх, какой боец лихой Серега-то!.. Филька только сплеча режет, от сердца, а Серега - и от ума... Тихон - с расчетцем, с хитрецой. Солдатской выучки.
И он загнусил, гордый и величавый, почтеннейший из людей деревни, учитель наш и настоятель:
"Вечернюю песнь и словесную службу тебе, Христе, приносим..."
И шел не так, как все мужики - вразвалку, а с сознанием всесильного человека: уверенно подавшись вперед, твердо, легко и широко скупая своими необыкновенными валенками по снегу. Он не замечал нас, но почтительное окружение ему было приятно: вот идут около и позади него люди и уважительно прислушиваются к каждому его слову, следят за каждым его движением и готовы услужить ему. И он принимал это как должное. Вот так же и в бакалейной лавке своей, в новом пятистенном доме, красовался он, упиваясь своим могуществом, как самый умный, самый бывалый мужик чистоплотный, нарядный, благонравный, патриархально-строгий. Жена его, Татьяна, крупнотелая, медлительно-ленивая в движениях, пышная в цветных нарядах, брезгливая к людям, тоже величавая, покрикивала на баб и на мужиков и поучала их, как надо жить "по-божьи". На нас, ребятишек, которые лепились в дверях и очарованно смотрели на всякие редкости на полках, она вперемежку с мужем покрикивала:
- Прочь вы... прочь, червивые!..
У них была дочурка Таненка, рябенькая, большеротая, похожая на лягушку. Мы с ней не водились - ненавидели без всякой причины и постоянно дразнили ее:
- Кворрак!.. Лягушка-квакушка, кворрак!..
Она выла, грызла в бессилии свои руки и топала ногами.
Однажды отец схватил меня за волосы и начал невыносимо больно трепать, приговаривая:
- Не дразни Таненку. Никогда не дразни. Дьяволенок!
Из-за тебя меня в лавке перед всем народом страмили.
Запорю!
И с этого дня я понял, что сила Сто дне ва несокрушима, что жизнь моя зависит не только от отца и деда, но и от Митрия Степаныча и его Татьяны. И я возненавидел Таненку всеми силами души.
Неподалеку, на прибрежных низких обрывах, занесенных сугробами, толпятся и на той и на другой стороне взрослые и ребятишки. Сейчас и мы и они - тоже соперники.
К санкам Измайлова подходят любопытные и с того берега. Санки стоят на середине реки, в нейтральном месте.
Здесь люди и той и другой стороны - обычные мирные друзья и сродники. Но ребятишки и здесь вероломны: заглядишься, забудешься, доверчиво побежишь вокруг людей, окружающих сани, и неожиданно падаешь, оглушенный ударом кулака. Подбегал Сема, сердито поднимал меня за руку и обивал снег с шубы.
- Кто это тебя саданул?
- Чай, сторонский. Убег он.
- А ты не разевай рот-то! Сейчас я ему выволочку дам.
Постой здесь!
Он убегал, хлопая полами шубы о валенки, и через некоторое время несся вдогонку за парнишкой, который вилял по снегу, ускользая от преследования. Парнишка хитрый:
он мгновенно у самых ног Семы падает в снег и поднимает руку: лежачего не бьют. Сема останавливается и, обезоруженный, смотрит на него, не смея нарушить строгое правило боевого времени. Но все же украдкой пинает его валенком и угрожающе что-то бормочет. Потом он отходит, парнишка поднимается и бредет вслед за ним к барским санкам в коврах.
Я самозабвенно смотрю на голубую лошадь в яблоках, стройную, поджарую, на тонких ногах. Она нервно озирается, раздувает ноздри, дышит паром, взмахивает головой и выгибает шею дугой. Она жует удила и фыркает. На губах у нее иней и льдинки. Она так красива и неотразимо грозна, что я не могу подойти к ней близко, как подхожу обычно к своему ребристому и толстопузому гнедку. Но мне до отчаяния хочется покататься на ней верхом. Лошадь окружают мужики и ребятишки и любуются ею. Кучер в шапке с пером сидит идолом на облучке, невиданно толстый в своем кафтане, и не обращает внимания на людей. И когда кто-нибудь осмеливается подойти поближе, он рычит грозно:
- Этдей нэзэд! Рылэ!
У саней стоят две фигуры в крылатых серых шинелях и дорогих шапках. Люди окружают их и молча глазеют на бар. Измайлов то и дело хватается за бородку искалеченными пальцами и быстро теребит и разглаживает ее. Он кажется очень злым, в правой руке у него сучковатая палка:
так и кажется, что он сейчас начнет жарить всех по башкам.
Голос у него резкий, лающий, властный. При луне выпученные глаза его блестят и прыгают из стороны в сторону.
Другой барин тоже сухопарый, но высокий, с длинными темными усами и узкою бородкой. Он смотрит на дерущихся угрюмо. Время от времени усмехается и качает головой.
Мне кажется, что он больной: он морщится, и на лице у него страдание.
Бой доходит до высшего напряжения: ни та, ни другая сторона не уступает. Голоса замирают, и настает внезапная тишина, только отчетливее и глубже бухает частая молотьба. С одной стороны высокий черный буерак в ярких пятнах снега, с другой - волнистая и бугристая заречная полоса снежного поля, а за ним - крутой взлет сияющего взгорья.
В этом молчании боя что-то сосредоточенное и яростное.
В центре толпы тела сбиты плечо в плечо, и там не видно ничего, кроме взмахов кулаков и овчинного кипения. Гуща людей упруго колеблется вперед, назад и в стороны. - Сейчас решительный момент, Михаил Сергеевич! строго, раздраженно кричит Измайлов, впиваясь выпученными глазами в толпу. Седые брови у него взлетают на лоб и дрожат, лицо вытягивается, становится свирепым. - Прошу обратить внимание. Замечательный миг. Стоднев! - орет он и бьет палкой по снегу. - Ставлю четверть водки:
если побьет твоя сторона, угощаю всех, если моя сторона - угощай ты. Я убежден, что победит наша сторона. Ну? Ты думаешь, кулугур, взять полведром браги? Ты ханжа, скуп и жаден: ты за свои полведра уже наложил лишнюю копейку на ситец и воблу. Знаю тебя, прохвоста...
Митрий Степаныч не смущается. Он с достоинством мудрого начетчика, хорошо знающего причуды барина, снисходительно улыбается и покорно, с рассудительной кротостью говорит:
- Ваши щедроты, Дмит Митрич, известны всему уезду.
- Слышите его, Михаил Сергеевич? Лицемер и жулик, каких мало.
Сухопарый барин смотрит на Митрия Степаныча и мягким басом обращается к нему:
- Я слышал о тебе, Стоднев. На тебя жалуется духовенство: ты перетянул в раскол почти всю деревню.
Митрий Степаныч кланяется ему и учтиво говорит в нос:
- Мирское духовенство, Михаил Сергеевич, наводит хулу. Народ жаждет божьего источника и ищет его, как ему указует совесть.
- Ты говоришь красно. Видно, что умеешь действовать на людей и, вероятно, не только властью слова...
Измайлов в восхищении стучит палкой о снег и по-армейски лает:
- Ну? Не правда ли, Михаил Сергеевич? Фарисей!
Здесь, у нас, кроме него, есть всякие искатели правды.
- Сектанты?
- Всякого сорта ягоды. Бегуны вокруг сосны. У вас в Ключах - лапотники, древляне, куряне... сплошная Рязань. Наши чернавцы хранят традиции керженских скитов.
Они из поколения в поколение взыскуют града. Из самой утробы выворачивают "о". Недра народного духа! Глубина! А в глубине - чертей вдвойне.
Эти люди как будто внезапно явились к нам из другого, неведомого мира только в эти волшебные лунные святки.
Они стояли перед нами в странных, необъятных широких серых одеждах, поражающих своими бесчисленными складками, крылатыми накидками и пушистыми воротниками.
И язык их - язык не нашей жизни, не наших повседневных интересов. Он так же тонок и благороден, как их лица, как их стриженые бороды, как их необыкновенная лошадка, как их странные и удивительные "полтора кафтана".
Измайлов вдруг срывается с места, и полы его "полтора кафтана" распахиваются, как огромные крылья. Он свирепеет, машет палкой и ревет:
- Мерзавцы!.. Скоты!.. Черепки перебью сукиным детям...
И бежит по снегу с палкой на отлет. Барская его шуба слетает с правого плеча и волочится по снегу. Лошадь испуганно рвется в сторону, храпит и страшно выкатывает глаза. Толстый кучер играет ласковой фистулой:
- Трр... трр... Стой, дур-рак!
Измайлов так же внезапно останавливается и кричит уже с восторженным бешенством:
- Ага! Так, так... Наша сторона побита... Так вам, дуракам, и надо. Я на вас, подлецов, четверть водки проиграл.
Стоднев, ликуй, бестия!
И хохочет, дергая головой и махая палкой.
Наши стремительно, с гулом гонят сторонских. Вся лавина мчится через реку, на снежное поле. Но сторонские все-таки бегут с боем, толпа рвется как-то порывами: то наталкивается на какое-то сопротивление, то черной волной опять всей массой стремится вперед. Отстающие падают и поднимают руки: лежачих не бьют. Все группами и по одному возвращаются на реку. Сторонские собираются около кузницы.
Измайлов лает, точно командует у себя на барском дворе :
- Сюда победителей! Поздравляю! Четверть водки!
Молодцы! Великолепный бой! Ах вы, канальи бородатые!
Он идет обратно к саням. За ним кто-то из мужиков тащит его шинель. Еще издали он с восхищением кричит Ермолаеву:
- Вот где, Михаил Сергеевич, сказывается непобедимость русского солдата и его боевая слава! Никакой немец, никакой француз и поганый турок в придачу не могут постигнуть тайны великой силы русского человека!
Бойцы и с той и с другой стороны идут гурьбой в нашу сторону. Впереди шагают, утираясь полами полушубков, силачи.
Каляганов, мотая красной бородой, хватает горстями снег и умывается им. Филька Сусин прячется за его спину.
Ларивон, высокий, башкастый, без шапки, несет свое тело с натугой, как пьяный, вытягивая шею. Длинную свою бороду он закинул за плечо. Видно, что он робеет перед барином и жалобно приговаривает:
- Миколя, ты уж вперед держи!.. Ты, милок, весь свет объездил. А мы здесь как черви возимся. Боюсь я их, этих господ, не приведи бог. Я уж, Миколя, за тобой...
И очень смешно и беспомощно хватается за полу полушубка Миколая Подгорнова. А Миколай смело и форсисто шагает рядом с Калягановым, засунув руки в карманы шубы.
Он первый срывает шапку и, отмахнув ее в сторону, рассыпается бесом:
- Доброго здравьица, Митрий Митрич! Имею честь лепортовать о скончании кулачного сражения...
- А почему не говоришь о результатах боя? Опять вас расколошматили? Не научили еще вас драться по-настоящему? Эх вы, дрянные бойцы!
- Никак нет, Митрий Митрич! Будьте праведным судьей. Мы с Ларивоном Михайлычем дрались от чистого сердца, от чистой души.
- Выходит, что вас раскрошили за это ваше честное сердце и чистую душу. Пеньки осиновые!
- Да ведь, Митрий Митрич! У той стороны сколь бойцов-то? У нас только Ларивон Михайлыч да я, а у них Серега да Тихон прибежали. Один Серега чего стоит. Силы-то Дмит Митч; не равные.
- Не в числе и не в голой силе преимущество. Ты это хорошо знаешь, Николай. Дело в уменье, в ловкости, в боевом духе, наконец в уверенности, что победишь... Надо прежде всего повести за собой народ. Это сумели сделать и Серега и Тихон. А вы с Ларивоном сдрейфили. Народ почувствовал это и дрогнул. Если бы Серега один был на вашей стороне, вы все равно победили бы.
Бойцы нашей стороны прячутся друг за друга, только Серега Каляганов нагло смотрит в глаза Измайлову.
Митрий Степаныч подходит к нему и что-то шепчет на ухо.
- Каляганов! - рявкнул Измайлов. - Скажи прямо: чем ты взял сторонских?
Серега переступает с ноги на ногу, но смотрит в глаза Измайлову и скалит зубы.
- Рази, барин, зна-ашь... Загорелось в душе, руки ходуном заходили, и словно гору могёшь своротить...
Измайлов свирепо стучит палкой по льду.
- Ты у меня дураком не прикидывайся! "Могёшь"! Лучше скажи: ежели сейчас кликнешь клич и бросишься снова на сторонских, уверен, что побьешь?
Каляганов безбоязненно скалит зубы.
- Да ведь ежели хотите полюбоваться, можно и клич кликнуть. Я только в раж вошел. Как схватился с Ларивоном, он мне по сопатке, а я его по скуле. Как-никак силач он отчаянный. Ну, он покачнулся - и на своих. Они и хлынули. Миколя-то уже не удержал людей-то. А ежели хотите - я не прочь. Еще сейчас сердце кипит, - размахнуться хочется.
Измайлов хлопает его по плечу и лает в восхищении:
- Мо-ло-дец! Жаль только, что ты превратился в вахлака. Здесь ты удалец, мастер, а вот в жизни драться за себя не умеешь. У меня сорвался, а к Стодневу попался в лапы, как дурак.
Серега уже не смеется, а опускает голову угрюмо и зло.
- Ты мне, Митрий Митрич, сердце не надрывай. Не трог меня!
Измайлов, остывая, отвернулся от него и крикнул Митрию Степанычу:
- Ну, знаю, Стоднев: без тебя ни один бой не обходится. Ты здесь как главнокомандующий. Все у тебя в лапахь Держи! Разделить всем честно, без подлога.
Бойцы снимают шапки и кланяются ему. Митрий Степанович стоит истово и величаво.
Измайлов, довольный, теребит стриженую бороду дрожащими кривыми пальцами, потом идет к санкам. В руках его поблескивает на луне зеленой глубиной четвертная бутыль.
VIII
Наши детские игры начинались еще засветло, после работы по двору. Ко мне прибегал Наумка или Иванка Кузярь, и мы удирали на косогор, к речке. Там уже катались на салазках и ледянках ребятишки. Много парнишек было и на речке. Кое-где попарно дрались на кулачки. На взгорок собирались взрослые парни и даже бородатые мужики.
Обычно они подтрунивали над нами: вот, мол, ты бегать горазд и за мамкин сарафан держишься, а подраться с парнишкой храбрости нет, - какой же ты после этого парень?
Мальчата ярились, бунтовали и хвастались, сжимая кулачишки:
- А ты видал, как я за подол держусь? Ты еще не знаешь: я спроть каждого выйду. Только давай.
- Эка, хвальбишка! А довелось на кулачки - лежачего не бьют! Трус!
Это было смертельным оскорблением для меня лично.
Как! Я - трус?
- Давай кого хошь. Сейчас же спроть пойду.
Я всегда храбро выступал против Кузяря и Наумки, но в душе чувствовал себя слабее их: они часто побивали меня в боях. Кузярь был худенький, расторопный, а Наумка ростом был выше, и руки у него были длиннее.
Но бывало, что и я выходил победителем, хотя и не без урона.
Сема заботливо и любовно тер лицо мое снегом, учил, как держать его на губах, чтобы они не распухли.
Я понимал, что нельзя признаваться в поражении, надо всегда сохранять свое достоинство и храбриться, надо всегда показывать людям, что ты можешь постоять за себя.
Люди, даже близкие и кровные, любят сильных и брезгуют слюнтяями и плаксами.
Когда я входил в избу и звонко кричал о своих победах, дед шевелил своими седыми бровями и ухмылялся.
- А это чего у тебя, сукин кот, нос в крови?
Сема мгновенно приходил мне на помощь:
- Ничего не в крови... Он здорово дрался...
И я видел, что никто мне не верил, но притворялись восхищенными мною.
В конце нашего порядка, там, где у последней избы собирались парни и девки и где происходили наши ребячьи побоища, дорога спускалась вниз круто и прямо, потом шла по равнинке и сворачивала влево, к речке, и одять круто падала с маленького взгорка. На этой равнинке стояла очень старая изба, вся украшенная кружевной резьбой. Окнами она смотрела в гору, и я любил глядеть издали на стекла этой избы, сияющие радугой Я удивился, почему ни у кого в селе нет таких стекол, которые расцветали красными, зелеными, синими вспышками. Около этой избы и летом и зимой удушливо смердили кучи голубой земли, а на дборе на веревках висели и синие и набивные холсты. Здесь жили "крашенинники" - большая семья: седой старик, больной, худущий, всегда молчаливый и покорный, мертвенно-бледная старуха с плачущим голосом и двое сыновей - белолицых, веселых, прытких, крикливых, лучших певунов и плясунов. Эти крашенинники были сторонние: они тягуче акали и якали "рабяты", "бяда", - но жили уже давно и стали совсем своими. У всех у них были дочерна синие руки, краска эта никогда не отмывалась.
Дальше равнинка переходила в волнистый пустырь, полого поднимаясь далеко у околицы буграми сугробов. Ближе к речке на этом пустыре рядком стояли старенькие избушки бобылок и каких-то очень древних стариков. Здесь все было таинственно и зловеще. Я знал только, что там жила какая-то Казачиха, потом какая-то Заичка с двумя ребятишками - нищенка. Говорили, что там знахари и ворожеи, а у них - целебные травы и наговорная вода. И мне чудилось, что этот маленький порядок стряхнуло с горы, с большого порядка, а настоящие избы на взгорье отгородились от них и пряслами, и курными банями, и амбарами.
Мы катались на салазках по этой дороге, льдисто накатанной полозьями, и лихо, с ветром в ушах проносились мимо избы Крашенинников, мимо голубых куч. В лицо вонзалась снежная пыль, салазки подскакивали на ухабах, взлетали в воздух, и я замирал от полета, от стремительной быстроты и ловко правил валенками, чтобы не свалиться в обрыв.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Митрий Степаныч оглянулся, не останавливаясь, и сказал одобрительно в нос:
- Ну, теперьча наша взяла... Глядите-ка, погнали... Эх, какой боец лихой Серега-то!.. Филька только сплеча режет, от сердца, а Серега - и от ума... Тихон - с расчетцем, с хитрецой. Солдатской выучки.
И он загнусил, гордый и величавый, почтеннейший из людей деревни, учитель наш и настоятель:
"Вечернюю песнь и словесную службу тебе, Христе, приносим..."
И шел не так, как все мужики - вразвалку, а с сознанием всесильного человека: уверенно подавшись вперед, твердо, легко и широко скупая своими необыкновенными валенками по снегу. Он не замечал нас, но почтительное окружение ему было приятно: вот идут около и позади него люди и уважительно прислушиваются к каждому его слову, следят за каждым его движением и готовы услужить ему. И он принимал это как должное. Вот так же и в бакалейной лавке своей, в новом пятистенном доме, красовался он, упиваясь своим могуществом, как самый умный, самый бывалый мужик чистоплотный, нарядный, благонравный, патриархально-строгий. Жена его, Татьяна, крупнотелая, медлительно-ленивая в движениях, пышная в цветных нарядах, брезгливая к людям, тоже величавая, покрикивала на баб и на мужиков и поучала их, как надо жить "по-божьи". На нас, ребятишек, которые лепились в дверях и очарованно смотрели на всякие редкости на полках, она вперемежку с мужем покрикивала:
- Прочь вы... прочь, червивые!..
У них была дочурка Таненка, рябенькая, большеротая, похожая на лягушку. Мы с ней не водились - ненавидели без всякой причины и постоянно дразнили ее:
- Кворрак!.. Лягушка-квакушка, кворрак!..
Она выла, грызла в бессилии свои руки и топала ногами.
Однажды отец схватил меня за волосы и начал невыносимо больно трепать, приговаривая:
- Не дразни Таненку. Никогда не дразни. Дьяволенок!
Из-за тебя меня в лавке перед всем народом страмили.
Запорю!
И с этого дня я понял, что сила Сто дне ва несокрушима, что жизнь моя зависит не только от отца и деда, но и от Митрия Степаныча и его Татьяны. И я возненавидел Таненку всеми силами души.
Неподалеку, на прибрежных низких обрывах, занесенных сугробами, толпятся и на той и на другой стороне взрослые и ребятишки. Сейчас и мы и они - тоже соперники.
К санкам Измайлова подходят любопытные и с того берега. Санки стоят на середине реки, в нейтральном месте.
Здесь люди и той и другой стороны - обычные мирные друзья и сродники. Но ребятишки и здесь вероломны: заглядишься, забудешься, доверчиво побежишь вокруг людей, окружающих сани, и неожиданно падаешь, оглушенный ударом кулака. Подбегал Сема, сердито поднимал меня за руку и обивал снег с шубы.
- Кто это тебя саданул?
- Чай, сторонский. Убег он.
- А ты не разевай рот-то! Сейчас я ему выволочку дам.
Постой здесь!
Он убегал, хлопая полами шубы о валенки, и через некоторое время несся вдогонку за парнишкой, который вилял по снегу, ускользая от преследования. Парнишка хитрый:
он мгновенно у самых ног Семы падает в снег и поднимает руку: лежачего не бьют. Сема останавливается и, обезоруженный, смотрит на него, не смея нарушить строгое правило боевого времени. Но все же украдкой пинает его валенком и угрожающе что-то бормочет. Потом он отходит, парнишка поднимается и бредет вслед за ним к барским санкам в коврах.
Я самозабвенно смотрю на голубую лошадь в яблоках, стройную, поджарую, на тонких ногах. Она нервно озирается, раздувает ноздри, дышит паром, взмахивает головой и выгибает шею дугой. Она жует удила и фыркает. На губах у нее иней и льдинки. Она так красива и неотразимо грозна, что я не могу подойти к ней близко, как подхожу обычно к своему ребристому и толстопузому гнедку. Но мне до отчаяния хочется покататься на ней верхом. Лошадь окружают мужики и ребятишки и любуются ею. Кучер в шапке с пером сидит идолом на облучке, невиданно толстый в своем кафтане, и не обращает внимания на людей. И когда кто-нибудь осмеливается подойти поближе, он рычит грозно:
- Этдей нэзэд! Рылэ!
У саней стоят две фигуры в крылатых серых шинелях и дорогих шапках. Люди окружают их и молча глазеют на бар. Измайлов то и дело хватается за бородку искалеченными пальцами и быстро теребит и разглаживает ее. Он кажется очень злым, в правой руке у него сучковатая палка:
так и кажется, что он сейчас начнет жарить всех по башкам.
Голос у него резкий, лающий, властный. При луне выпученные глаза его блестят и прыгают из стороны в сторону.
Другой барин тоже сухопарый, но высокий, с длинными темными усами и узкою бородкой. Он смотрит на дерущихся угрюмо. Время от времени усмехается и качает головой.
Мне кажется, что он больной: он морщится, и на лице у него страдание.
Бой доходит до высшего напряжения: ни та, ни другая сторона не уступает. Голоса замирают, и настает внезапная тишина, только отчетливее и глубже бухает частая молотьба. С одной стороны высокий черный буерак в ярких пятнах снега, с другой - волнистая и бугристая заречная полоса снежного поля, а за ним - крутой взлет сияющего взгорья.
В этом молчании боя что-то сосредоточенное и яростное.
В центре толпы тела сбиты плечо в плечо, и там не видно ничего, кроме взмахов кулаков и овчинного кипения. Гуща людей упруго колеблется вперед, назад и в стороны. - Сейчас решительный момент, Михаил Сергеевич! строго, раздраженно кричит Измайлов, впиваясь выпученными глазами в толпу. Седые брови у него взлетают на лоб и дрожат, лицо вытягивается, становится свирепым. - Прошу обратить внимание. Замечательный миг. Стоднев! - орет он и бьет палкой по снегу. - Ставлю четверть водки:
если побьет твоя сторона, угощаю всех, если моя сторона - угощай ты. Я убежден, что победит наша сторона. Ну? Ты думаешь, кулугур, взять полведром браги? Ты ханжа, скуп и жаден: ты за свои полведра уже наложил лишнюю копейку на ситец и воблу. Знаю тебя, прохвоста...
Митрий Степаныч не смущается. Он с достоинством мудрого начетчика, хорошо знающего причуды барина, снисходительно улыбается и покорно, с рассудительной кротостью говорит:
- Ваши щедроты, Дмит Митрич, известны всему уезду.
- Слышите его, Михаил Сергеевич? Лицемер и жулик, каких мало.
Сухопарый барин смотрит на Митрия Степаныча и мягким басом обращается к нему:
- Я слышал о тебе, Стоднев. На тебя жалуется духовенство: ты перетянул в раскол почти всю деревню.
Митрий Степаныч кланяется ему и учтиво говорит в нос:
- Мирское духовенство, Михаил Сергеевич, наводит хулу. Народ жаждет божьего источника и ищет его, как ему указует совесть.
- Ты говоришь красно. Видно, что умеешь действовать на людей и, вероятно, не только властью слова...
Измайлов в восхищении стучит палкой о снег и по-армейски лает:
- Ну? Не правда ли, Михаил Сергеевич? Фарисей!
Здесь, у нас, кроме него, есть всякие искатели правды.
- Сектанты?
- Всякого сорта ягоды. Бегуны вокруг сосны. У вас в Ключах - лапотники, древляне, куряне... сплошная Рязань. Наши чернавцы хранят традиции керженских скитов.
Они из поколения в поколение взыскуют града. Из самой утробы выворачивают "о". Недра народного духа! Глубина! А в глубине - чертей вдвойне.
Эти люди как будто внезапно явились к нам из другого, неведомого мира только в эти волшебные лунные святки.
Они стояли перед нами в странных, необъятных широких серых одеждах, поражающих своими бесчисленными складками, крылатыми накидками и пушистыми воротниками.
И язык их - язык не нашей жизни, не наших повседневных интересов. Он так же тонок и благороден, как их лица, как их стриженые бороды, как их необыкновенная лошадка, как их странные и удивительные "полтора кафтана".
Измайлов вдруг срывается с места, и полы его "полтора кафтана" распахиваются, как огромные крылья. Он свирепеет, машет палкой и ревет:
- Мерзавцы!.. Скоты!.. Черепки перебью сукиным детям...
И бежит по снегу с палкой на отлет. Барская его шуба слетает с правого плеча и волочится по снегу. Лошадь испуганно рвется в сторону, храпит и страшно выкатывает глаза. Толстый кучер играет ласковой фистулой:
- Трр... трр... Стой, дур-рак!
Измайлов так же внезапно останавливается и кричит уже с восторженным бешенством:
- Ага! Так, так... Наша сторона побита... Так вам, дуракам, и надо. Я на вас, подлецов, четверть водки проиграл.
Стоднев, ликуй, бестия!
И хохочет, дергая головой и махая палкой.
Наши стремительно, с гулом гонят сторонских. Вся лавина мчится через реку, на снежное поле. Но сторонские все-таки бегут с боем, толпа рвется как-то порывами: то наталкивается на какое-то сопротивление, то черной волной опять всей массой стремится вперед. Отстающие падают и поднимают руки: лежачих не бьют. Все группами и по одному возвращаются на реку. Сторонские собираются около кузницы.
Измайлов лает, точно командует у себя на барском дворе :
- Сюда победителей! Поздравляю! Четверть водки!
Молодцы! Великолепный бой! Ах вы, канальи бородатые!
Он идет обратно к саням. За ним кто-то из мужиков тащит его шинель. Еще издали он с восхищением кричит Ермолаеву:
- Вот где, Михаил Сергеевич, сказывается непобедимость русского солдата и его боевая слава! Никакой немец, никакой француз и поганый турок в придачу не могут постигнуть тайны великой силы русского человека!
Бойцы и с той и с другой стороны идут гурьбой в нашу сторону. Впереди шагают, утираясь полами полушубков, силачи.
Каляганов, мотая красной бородой, хватает горстями снег и умывается им. Филька Сусин прячется за его спину.
Ларивон, высокий, башкастый, без шапки, несет свое тело с натугой, как пьяный, вытягивая шею. Длинную свою бороду он закинул за плечо. Видно, что он робеет перед барином и жалобно приговаривает:
- Миколя, ты уж вперед держи!.. Ты, милок, весь свет объездил. А мы здесь как черви возимся. Боюсь я их, этих господ, не приведи бог. Я уж, Миколя, за тобой...
И очень смешно и беспомощно хватается за полу полушубка Миколая Подгорнова. А Миколай смело и форсисто шагает рядом с Калягановым, засунув руки в карманы шубы.
Он первый срывает шапку и, отмахнув ее в сторону, рассыпается бесом:
- Доброго здравьица, Митрий Митрич! Имею честь лепортовать о скончании кулачного сражения...
- А почему не говоришь о результатах боя? Опять вас расколошматили? Не научили еще вас драться по-настоящему? Эх вы, дрянные бойцы!
- Никак нет, Митрий Митрич! Будьте праведным судьей. Мы с Ларивоном Михайлычем дрались от чистого сердца, от чистой души.
- Выходит, что вас раскрошили за это ваше честное сердце и чистую душу. Пеньки осиновые!
- Да ведь, Митрий Митрич! У той стороны сколь бойцов-то? У нас только Ларивон Михайлыч да я, а у них Серега да Тихон прибежали. Один Серега чего стоит. Силы-то Дмит Митч; не равные.
- Не в числе и не в голой силе преимущество. Ты это хорошо знаешь, Николай. Дело в уменье, в ловкости, в боевом духе, наконец в уверенности, что победишь... Надо прежде всего повести за собой народ. Это сумели сделать и Серега и Тихон. А вы с Ларивоном сдрейфили. Народ почувствовал это и дрогнул. Если бы Серега один был на вашей стороне, вы все равно победили бы.
Бойцы нашей стороны прячутся друг за друга, только Серега Каляганов нагло смотрит в глаза Измайлову.
Митрий Степаныч подходит к нему и что-то шепчет на ухо.
- Каляганов! - рявкнул Измайлов. - Скажи прямо: чем ты взял сторонских?
Серега переступает с ноги на ногу, но смотрит в глаза Измайлову и скалит зубы.
- Рази, барин, зна-ашь... Загорелось в душе, руки ходуном заходили, и словно гору могёшь своротить...
Измайлов свирепо стучит палкой по льду.
- Ты у меня дураком не прикидывайся! "Могёшь"! Лучше скажи: ежели сейчас кликнешь клич и бросишься снова на сторонских, уверен, что побьешь?
Каляганов безбоязненно скалит зубы.
- Да ведь ежели хотите полюбоваться, можно и клич кликнуть. Я только в раж вошел. Как схватился с Ларивоном, он мне по сопатке, а я его по скуле. Как-никак силач он отчаянный. Ну, он покачнулся - и на своих. Они и хлынули. Миколя-то уже не удержал людей-то. А ежели хотите - я не прочь. Еще сейчас сердце кипит, - размахнуться хочется.
Измайлов хлопает его по плечу и лает в восхищении:
- Мо-ло-дец! Жаль только, что ты превратился в вахлака. Здесь ты удалец, мастер, а вот в жизни драться за себя не умеешь. У меня сорвался, а к Стодневу попался в лапы, как дурак.
Серега уже не смеется, а опускает голову угрюмо и зло.
- Ты мне, Митрий Митрич, сердце не надрывай. Не трог меня!
Измайлов, остывая, отвернулся от него и крикнул Митрию Степанычу:
- Ну, знаю, Стоднев: без тебя ни один бой не обходится. Ты здесь как главнокомандующий. Все у тебя в лапахь Держи! Разделить всем честно, без подлога.
Бойцы снимают шапки и кланяются ему. Митрий Степанович стоит истово и величаво.
Измайлов, довольный, теребит стриженую бороду дрожащими кривыми пальцами, потом идет к санкам. В руках его поблескивает на луне зеленой глубиной четвертная бутыль.
VIII
Наши детские игры начинались еще засветло, после работы по двору. Ко мне прибегал Наумка или Иванка Кузярь, и мы удирали на косогор, к речке. Там уже катались на салазках и ледянках ребятишки. Много парнишек было и на речке. Кое-где попарно дрались на кулачки. На взгорок собирались взрослые парни и даже бородатые мужики.
Обычно они подтрунивали над нами: вот, мол, ты бегать горазд и за мамкин сарафан держишься, а подраться с парнишкой храбрости нет, - какой же ты после этого парень?
Мальчата ярились, бунтовали и хвастались, сжимая кулачишки:
- А ты видал, как я за подол держусь? Ты еще не знаешь: я спроть каждого выйду. Только давай.
- Эка, хвальбишка! А довелось на кулачки - лежачего не бьют! Трус!
Это было смертельным оскорблением для меня лично.
Как! Я - трус?
- Давай кого хошь. Сейчас же спроть пойду.
Я всегда храбро выступал против Кузяря и Наумки, но в душе чувствовал себя слабее их: они часто побивали меня в боях. Кузярь был худенький, расторопный, а Наумка ростом был выше, и руки у него были длиннее.
Но бывало, что и я выходил победителем, хотя и не без урона.
Сема заботливо и любовно тер лицо мое снегом, учил, как держать его на губах, чтобы они не распухли.
Я понимал, что нельзя признаваться в поражении, надо всегда сохранять свое достоинство и храбриться, надо всегда показывать людям, что ты можешь постоять за себя.
Люди, даже близкие и кровные, любят сильных и брезгуют слюнтяями и плаксами.
Когда я входил в избу и звонко кричал о своих победах, дед шевелил своими седыми бровями и ухмылялся.
- А это чего у тебя, сукин кот, нос в крови?
Сема мгновенно приходил мне на помощь:
- Ничего не в крови... Он здорово дрался...
И я видел, что никто мне не верил, но притворялись восхищенными мною.
В конце нашего порядка, там, где у последней избы собирались парни и девки и где происходили наши ребячьи побоища, дорога спускалась вниз круто и прямо, потом шла по равнинке и сворачивала влево, к речке, и одять круто падала с маленького взгорка. На этой равнинке стояла очень старая изба, вся украшенная кружевной резьбой. Окнами она смотрела в гору, и я любил глядеть издали на стекла этой избы, сияющие радугой Я удивился, почему ни у кого в селе нет таких стекол, которые расцветали красными, зелеными, синими вспышками. Около этой избы и летом и зимой удушливо смердили кучи голубой земли, а на дборе на веревках висели и синие и набивные холсты. Здесь жили "крашенинники" - большая семья: седой старик, больной, худущий, всегда молчаливый и покорный, мертвенно-бледная старуха с плачущим голосом и двое сыновей - белолицых, веселых, прытких, крикливых, лучших певунов и плясунов. Эти крашенинники были сторонние: они тягуче акали и якали "рабяты", "бяда", - но жили уже давно и стали совсем своими. У всех у них были дочерна синие руки, краска эта никогда не отмывалась.
Дальше равнинка переходила в волнистый пустырь, полого поднимаясь далеко у околицы буграми сугробов. Ближе к речке на этом пустыре рядком стояли старенькие избушки бобылок и каких-то очень древних стариков. Здесь все было таинственно и зловеще. Я знал только, что там жила какая-то Казачиха, потом какая-то Заичка с двумя ребятишками - нищенка. Говорили, что там знахари и ворожеи, а у них - целебные травы и наговорная вода. И мне чудилось, что этот маленький порядок стряхнуло с горы, с большого порядка, а настоящие избы на взгорье отгородились от них и пряслами, и курными банями, и амбарами.
Мы катались на салазках по этой дороге, льдисто накатанной полозьями, и лихо, с ветром в ушах проносились мимо избы Крашенинников, мимо голубых куч. В лицо вонзалась снежная пыль, салазки подскакивали на ухабах, взлетали в воздух, и я замирал от полета, от стремительной быстроты и ловко правил валенками, чтобы не свалиться в обрыв.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51