На голове у него красовалась войлочная шляпа, очень похожая на глиняную плошку. Такие шляпы носили только глубокие старики, а Мосей, юркий, говорливый, высохший, с кривыми ногами, явно щеголял своей шляпой: он бесперечь толкал ее кривыми пальцами со лба на затылок, с затылка набекрень и опять на лоб. Одет он был в синие набойные портки и домотканую рубаху цвета луковой кожуры.
Мать подбежала к черной дырке оконца, судорожно вцепилась в него пальцами и зарыдала:
- Матушка! Да чего это они с тобой сделали? Да как это у них руки-то поднялась? И больную старуху-то не пощадили. Да как это у них, ради светлого праздника, совести хватило? Что делать-то будем? Матушка!
Из жигуленки в оконце чуть-чуть просачивались глухие стоны: бабушка плакала.
Подошел Потап, по-прежнему лохматый, свирепый, прокопченный, только без фартука, и робко постукал пальцем по плечу матери.
- Не убивайся, Настенька. Мы тетку Наталью принесли, как барыню, на кошме. Архип сейчас на барский двор попрыгал. Дмит Митрич живо на своем жеребце прилетит.
Страсть любит начальство наше распекать! Не убивайся - вызволит.
Мать не слушала его и плакала, не отнимая лица от окошечка.
Мосей скоморошничал:
- Место везде человеку есть: ддже в мот иле лежанка уготосана. Лежи себе в домовике, как на перине. А в нашей жигулевке кто не бывал? К Наталыошке в келью люди-то и не заглядывали: людям-то самим до се5я. А сейчас - гляди: к дочка, и внучек, да я с Потапом и Архип на придачу.
Ключ-го вон он у меня. - Он подкинул на ладони скромный ключ с винтовой нарезкой. - Храни, бат, пуще свсеи головы. И меня сколь раз тут запирали, и я запирал. Однова меня сюда за ноги притащили. А заперли за мое же веселье:
захотелось людей потешить - в колокола позвонить. Так захотелось места не найду. Люди на жнитве были. Залез на колокольню и давай в набат жарить. С полей-то люди - и верхом и бегом, - пожар, думали. А когда сбегаться стали, я трезвоном их начал величать... Трезвоню, а сердце у меня голубем льется - до того мне радошко. Я-то наверху, как на крыльях, а люди-то внизу, как овцы. Ну, конечно, стащили меня с колокольни и своим судом заперли меня этим ключом и ушли. Сутки лежал я и все смеялся: до чего народ потеху любит! А мне лестно. Усладил народ-то и пострадал за него. А после брагой меня угощали. Первым человеком на селе оказался. Слава-то даром не дается.
И он хихикал, вспоминая об этом событии как о радостных днях своей жизни.
Ларивон, весь мокрый, в тине, страшный, со слегой в руке, подбежал к жигулевке и хрипло заорал:
- Мамынька! Голубушка моя хворая! Ослобоню тебя - дверь вышибу. На руках домой отнесу... Какой тебя лиходей обидел, мамынька?
Он ударил слегою в дверь, и этот удар глухо загрохотал внутри жигулевки. Потап вырвал слегу из рук Ларивона и бросил ее в сторону.
- Брось, Ларивон Михайлыч, не озоруй! - спокойно, но твердо сказал он. - И себе беды наживешь, и тетке Наталье навредишь. Уймись!
- Уйди, Потап, меня не трог: ушибу. Ты думаешь, я пьяный? Я не пьяный.
- Ну, маленько выпимши - не без того. Однако озоровать кегоже: греха не оберешься.
Мосей осудительно качал головой.
- Тебе только волю дай, Ларивон Михайлыч, - ты и жигулевку и мою пожарную под яр сковырнешь.
Ларивон по-своему любил бабушку Наталью, и нелепый арест больной, полумертвой старухи он воспринял как тяжелую обнду самому себе. И его необузданность нравилась мне, и он сам, сильный, как Полкан, казался мне героем.
Он со всего размаху грохнулся в сизую от старости дверь, по она только тяжело загромыхала на железных петлях и зазвенела массивным пробоем и замком, похожим на гирю. Ею отбросило назад, но он вцепился огромными руками в замок и стал крутить и рвать его из стороны в сторону. Потап опять подошел к нему, обхватил его сзади, пытаясь оттащить от двери, но Ларивон орал:
- Не замай, Потап! Как я могу терпеть, ежели на душу наступили... Я мамыньку не дам обижать. Всю жигулевку по бревну раскидаю, а мамыньку ослобожу.
- Ларивон Михайлыч, - мягко и осторожно уговаривал его Потап, - погоди, не бунтуй! Сейчас Дмит Митрич прискачет и сам распорядится. Архип за ним побежал. Он живо на своей деревяшке допрыгает.
Но Ларивон не слушал его: он рвался из рук Потапа и выкручивал замок.
Я подбегал к окошечку, у которого плакала мать и чтото лихорадочно говорила в черную квадратную дыру, и кричал бабушке:
- Ты потерпи маленько... Сейчас дядя Ларивон двери выломает. Барина ждут. Опять тебя домой отнесем.
Я не замечал, как сердилась и отталкивала меня мать, и не слышал, что лепетала больным, детским голоском бабушка из этой черной пустоты, и убегал опять к Ларивоиу, а он все еще рвал замок и отбивался от Потапа.
Подходили мужики и парни от церкви и толпились поодаль. Потап с угрозой крикнул:
- Расходись, мужики! Староста с сотским идет. В жигулевку запрут.
Из-за амбаров вышли на луку Пантелей и Гришка Шустов. Пантелей, в новой суконной бекешке нараспашку, в смазных сапогах и в картузе, надвинутом на глаза, переваливался на своих кривых ногах, а Гришка, придерживая свою саблю на поддевке, шел браво, с солдатским шиком
Веселым трезвоном в подпляс заливались колокола.
Пантелей, приземистый, упитанный, с жирным, красным лицом, с бородой лопатой, с маленькими глазками плута, подэшел к жигулевке властно, по-хозяйски и, не обращая внимания на людей, осмотрел замок, оттолкнул подошвой сапога грязную слегу и тонким, скрипучим голоском распорядился:
- Вам здесь нечего делать, мужики. Эка невидаль! Ежели посидеть в жигулевке не терпится - жди своей череды.
Наталью заперли за непочтение к крестному ходу. Хворость хворостью, а церковь почитать надо - через силу встань и поклонись. Батюшка с дьяконом разгневались несусветно.
А вот Ларивона за его бесчинство на два дня в жигулевю, посажу. Идите, мужики, идите от греха, не выводите меня из терпения. Шустов! Сотский! Разогнать всех!
Сотский с грозным лицом, хватаясь за саблю, решительно зашагал к толпе.
- Разойдись, елёха-воха!
Толпа стала неохотно расходиться.
Мать поклонилась Пантелею.
- Пантелей Осипыч! Пожалей матушку-то! Ведь ты сам знаешь: на ногах она не стоит. Как это можно при смерти человека обижать? До кого ни доведись... Пантелей Осипыч, выпусти ее!..
- Ничего, ничего, милка! Пущай помается да покается.
Господь зачтет... за спасенье души.
Ларивон сидел на зеленой траве и зловеще выл:
- Пантелей! Староста!.. Все едино двери вышибу... Выпускай мамыньку!..
- Шустов! - взвизгнул Пантелей. - Свяжи его да в пожарную с Мосеем сволоки! Эх, до чего хмель-то доводил!
Мать, убитая горем, побрела опять к окошечку.
В эту минуту из-за нашей избы вылетела серая в яблоках тонконогая лошадь, запряженная в дрожки. На дрожках сидел верхом Измайлов с красными вожжами в руках и с нагайкой, повешенной на запястье. Позади него сидел его старший сын в серой студенческой куртке, очень худой, иссиня-бледный, с темным пушком на щеках и подбородке.
Мужики и парни, которые рассыпались по луке, шагали опять к жигулевке. Когда лошадь остановилась, раздувая ноздри и гордо взмахивая головой, все сняли картузы. Пантелей стянул картуз раньше всех и, кланяясь смело, но почтительно, проковылял к дрожкам. Измайлов живо соскочил с дрожек, передал вожжи сыну и, выпучив глаза, уставился на Пантелея.
- Наталья здесь? Заперта?
- По велению священника, Дмит Митрич, - умильно улыбаясь, но стараясь сохранить достоинство, заиграл тонким голосом Пантелей, - за невставанье перед молебном.
- Вы молились у колодца, а она сидела у себя на завалинке. Это расстояние в двести сажен. Старуха доживает последние дни. Она уже не ходит. Башка у тебя есть на плечах, староста?
- По положению, Дмит Митрич...
Измайлов быстро взмахнул нагайкой и яростно ожег Пантелея по голове и по шее. Пантелей в ужасе попятился и вскинул руки, защищаясь от ударов.
- Дмит Митрич! Помилуйте!.. При народе... Я жаловаться буду...
- А-а! Жаловаться, мерзавец! Мироед! Так вот же тебе еще и еще!..
Студент глухо крикнул с дрожек:
- Папаша! Долой нагайку! Ты дал мне слово.
Измайлов судорожно повернулся к нему, задергал головой и вцепился искалеченными пальцами в седую стриженую бороду.
- Отпирай! - приказал он Пантелею, дрыгая ногою, и шлепнул по сапогу нагайкой. - Давай ключ! Живо!
Мать порывалась подойти к нему, но, вероятно, боялась нагайки.
Мосей мелкими шажками подскочил к Измайлову и протянул ему ржавый ключ на мозольной ладони.
- Вот он, ключик-то, барин. Такая бросовая вещь, а сколь людей обездолила!.. Я сам, барин, под этим замком не однова сидел... Неисповедимое дело!
Измайлов покосился на него и дернул головой.
- Знаю я тебя, жулика. Тебя и могила не исправит: ты и в аду будешь чертей тешить. Староста, бери ключ и отпирай!
Пантелей, подавленный обидой, угрюмо толкнул в плечо Мосея и хриплым тенором огрызнулся:
- Не слышишь, чучело? Отпирай!
Но Измайлов опять щелкнул нагайкой по сапогу и поармейски рявкнул:
- Я приказываю отпереть тебе... тебе, а не чучелу!
В маленьких глазках Пантелея вспыхнула ненависть, но он подобострастно поклонился и, стараясь сохранить свою важность, осторожно взял ключ с ладони Мосея. На жирной его шее вздулся лиловый рубец. Шустов шагнул вперед и протянул руку к Пантелею.
- Сотский, кому принадлежит первое место - старосте или тебе? Субординации не знаешь?
Шустов вытянулся и вытаращил глаза на Измайлова, а Измайлов в голубом кителе, в рейтузах и белом картузе брезгливо смотрел мимо него, в затылок Пантелею, и дергал головой.
Пантелей отвинтил ключом замок, с грохотом снял его с пробоя, изъеденного ржавчиной, и отворотил дверь. Измайлов подошел к порогу.
- Она - на кошме... Чья кошма?
Потап, робко шагая, прогудел виновато:
- Моя кошма-то, Дмит Митрич. Бабушка-то Наталья не могла идти - волочил ее Григоркй-то... Ну, я с Архипом - на кошму ее.
- Спасибо, кузнец. Если будет нужда, приходи: помогу.
Потап молчч поклонился и отошел в сторону.
- Староста, сотский! Выносите ее сюда! На кошме!
Осторожно!
Когда Пантелей и сотский вынесли бабушку наружу, вся юлпа мужиков сгрудилась в полукруг перед жигулевкой.
Бабушка лежала неподвижно с закрытыми глазами, как мертвая. Мать бросилась к ней, рыдая, и упала перед пей на колени. Измайлов гаркнул с хриплой гадсадой:
- Бараны! К чертовой матери отсюда! Вон!
Толпа испуганно разбежалась в разные стороны.
- Староста! Сотский! Вы ее арестовали, вы бросили ее в эту гнилую конуру. А теперь оба несите ее домой. Мосей и Потап помогут, чтобы вы не беспокоили ее. Я поеду рядом с вами - буду наблюдать.
Посиневший от унижения Пантелей и дылда-сотский взяли концы кошмы у головы бабушки, а Потап и Мосей - у ног и понесли ее по дороге к нашему порядку. Я с матерью пошел вслед за ними, а толпа провожала нас издали.
Лари вон лежал на луке. Должно быть, он уснул пьяным сном, обессилевши от буйства.
XXXIII
В один из весенних золотых дней, с маревом на зеленой луке, с парящими коршунами в синем небе, с песнями невидимых жаворонков, прилетел на тройке с колокольчиками и бубенчиками усатый становой в белом кителе и белом картузе. Это был тот самый хрипун, который приезжал к нам зимою. Он брано сидел в плетеном тарантасе вместе с чахоточным чиновником в чесучовой тужурке со светлыми пуговицами, а позади тряслись верхом на потных лошадях тоже усатые урядники. Тройка лихо подъехала к моленной и остановилась у крыльца. Пристав спрыгнул с тарантаса и махнул рукой. К нему подъехал на потной лошади верховой, и он отдал ему какое-то приказание. Урядник ударил лошадь нагайкой и поскакал по луке к нашему порядку.
Из-за амбаров бежал бородатый Пантелей в черной бекешке нараспашку, с картузом в руке.
Мы с Семой и Катей на заднем дворе делали грядки для огорода. Мать ушла к бабушке Наталье, которая уже не вставала с постели после жигулевки. К ней пришла Лукерья-знахарка и осталась ухаживать за нею и лечить своими травами. Я забегал к бабушке каждый день, но она уже не могла говорить со мною, а только с трудом проводила своей костлявой рукой по моим волосам и страдальчески улыбалась. Тетя Маша совсем не показывалась: свекор кс выпускал ее со двора и, когда уходил из дому, запирал ее ь кладовой на замок. Об этом говорил Сыгней, который знал все, что делалось в деревне. Филька был добродушный силач и Машу не бил, а жалел ее. Он пытался даже прогуляться с нею на пасху по хороводам, но Максим загнал их обратно в избу. Говорили, что Филька плакал, как парнишка.
Катя бросила лопату и подошла к пряслу. Мы с Семой перемахнули через слеги и хотели побежать к моленной, но Катя сердито крикнула:
- Вы куда это? Воротитесь! Начальство-то не с добром прискакало. Чего-то с моленной делать будут.
Но мы сами боялись отойти от прясла: мы помнили зимний налет станового с полицейским и сторонними мужиками на нашу деревню, когда они выгоняли из дворов последнюю скотину и очищали бабьи короба. Если он нагрянул сейчас на тройке с колокольчиками, значит, опять устроит какую-нибудь расправу с мужиками. Но почему он подъехал к нашей моленной, а не к старосте и не к пожарной, где мужики собирались на сход?
Катя, вероятно, сама встревожена была этим вопросом, но ответила себе равнодушно:
- Не обыск ли хотят устроить в моленной-то? А то, может, и закроют ее? В Даниловке и Синодском хотели запечатать, бают, да откупились. Митрий-то Степаныч - дружок им: отобьется.
Торопливо прошагал в легкой бекешке Митрий Степаныч с озабоченным лицом. Пантелей без картуза стоял перед приставом, переваливаясь с ноги на ногу, и почтительно слушал, что хрипло внушал ему становой.
Мужиков в деревне не было: все уехали на поле пахать и сеять, только бабы и девки робко выходили к амбарам и боязливо выглядывали из-за углов. Дед с отцом и Сыгнеем тоже были в поле, а Тит заплетал дыры в плетневых стенках двора.
От пожарной босиком, с ремешком на жидких волосах, просеменил Мосей с хитренькой усмешкой простака. Прошла с клюшкой в руке Паруша, угрюмая, тяжелая, с жестким лицом. Она сурово взглянула на нас и показала клюшкой на моленную.
- Ну? Отмолились в моленной-то? - пробасила она сварливо. - Нагрянули вороги!.. Дорвались псы и до божьей красы!.. Эх, лен-зелен! - усмехнулась она мне. - Где я теперь твой голосочек услышу? - Она пошла дальше гневным шагом, сердито втыкая клюшку в землю. - Пойду погляжу, как будут эти псы антихристовы печати накладывать.
Катя участливо спросила ее:
- Живешь-то как, баушка Паруша? Давно не была у нас. Аль неможется?
Паруша остановилась и медленно повернулась к нам.
Она вонзила конец клюшки в траву и гордо подняла голову.
- Живу, не жалуюсь, Катя. И здоровьем бог не обидел.
А жила век - в ноги никому не кланялась: своей силой да умом держалась и на всякий труд была горазда. Умру - перед владычицей не буду каяться. Зайди-ка ко мне да поучись уму-разуму: пригодится тебе, девка. Нрав твой мне по душе.
И она пошла, кряжистая, сильная, суровая, с твердой уверенностью в своей правде.
Я не утерпел, выскочил из-за прясла и побежал за Парушеи: она для меня была надежной защитой от грозного начальства.
- Баушка Паруша, я с тобой... - робко попросил я, обнимая ее большую мягкую руку. - Я тоже хочу поглядеть.
Она улыбнулась мне обычной приветливой улыбкой, но голос ее был по-прежнему суровый:
- Ну, иди погляди, лен-зелен... погляди, запомни, как беси по душу налетели. Дом-то хоть сожги, хоть и иконы и книги утащи, разуй и раздень человека, задуши его, а души его не убьешь. Знай это, мил ковылек, и держи в уме. Вон Никитушка-то, старик гневный, правдой жив, и никакая сила его не сразит. Так надо жить, лен-зелен! Любишь, что ли, меня-то?..
- Люблю, баушка Паруша.
Мы подошли к высокому крыльцу, где блистал своими серебряными погонами усатый становой, а около него стоял чиновник с портфелем. Жирный Пантелей обливался потом, а бледный Митрий Степаныч со связкой ключей, без картуза, вкрадчиво говорил что-то приставу и улыбался почтительно. Мосей стоял, переминаясь с ноги на ногу, на нижней ступеньке лестницы и угодливо морщился.
- Ну, отпирай, Стоднев, - приказал пристав с веселой издевкой. - Ключи от рая, оказывается, в твоих руках. Вяжешь и разрешаешь грехи. А сколько ты настриг шерсти со своих овец? - Он хрипло захохотал и обратился к чахоточному чиновнику, который болезненно улыбался: - Этот раскольничий пастырь действует на души мужиков и баб неот-рра-зим-мо - и словом и делом: загоняет в свой рай и мистикой, и логистикой, и рублем, и дубьем. У него все в долгу. Прошлой зимой он крестил в проруби чертову дюжину. На улице мороз в тридцать градусов, а дураки лезли в прорубь нагишом - и мужики и бабы - один за другим.
И - ни черта: ни один не заболел. И это он объявил чудом.
Ловко орудует? Ну, ну, Стоднев, отпирай! Описывать не будем, только взглянем, потом наложим печати на замки и на ставни и поедем к тебе обедать. Без священника неудобно описывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Мать подбежала к черной дырке оконца, судорожно вцепилась в него пальцами и зарыдала:
- Матушка! Да чего это они с тобой сделали? Да как это у них руки-то поднялась? И больную старуху-то не пощадили. Да как это у них, ради светлого праздника, совести хватило? Что делать-то будем? Матушка!
Из жигуленки в оконце чуть-чуть просачивались глухие стоны: бабушка плакала.
Подошел Потап, по-прежнему лохматый, свирепый, прокопченный, только без фартука, и робко постукал пальцем по плечу матери.
- Не убивайся, Настенька. Мы тетку Наталью принесли, как барыню, на кошме. Архип сейчас на барский двор попрыгал. Дмит Митрич живо на своем жеребце прилетит.
Страсть любит начальство наше распекать! Не убивайся - вызволит.
Мать не слушала его и плакала, не отнимая лица от окошечка.
Мосей скоморошничал:
- Место везде человеку есть: ддже в мот иле лежанка уготосана. Лежи себе в домовике, как на перине. А в нашей жигулевке кто не бывал? К Наталыошке в келью люди-то и не заглядывали: людям-то самим до се5я. А сейчас - гляди: к дочка, и внучек, да я с Потапом и Архип на придачу.
Ключ-го вон он у меня. - Он подкинул на ладони скромный ключ с винтовой нарезкой. - Храни, бат, пуще свсеи головы. И меня сколь раз тут запирали, и я запирал. Однова меня сюда за ноги притащили. А заперли за мое же веселье:
захотелось людей потешить - в колокола позвонить. Так захотелось места не найду. Люди на жнитве были. Залез на колокольню и давай в набат жарить. С полей-то люди - и верхом и бегом, - пожар, думали. А когда сбегаться стали, я трезвоном их начал величать... Трезвоню, а сердце у меня голубем льется - до того мне радошко. Я-то наверху, как на крыльях, а люди-то внизу, как овцы. Ну, конечно, стащили меня с колокольни и своим судом заперли меня этим ключом и ушли. Сутки лежал я и все смеялся: до чего народ потеху любит! А мне лестно. Усладил народ-то и пострадал за него. А после брагой меня угощали. Первым человеком на селе оказался. Слава-то даром не дается.
И он хихикал, вспоминая об этом событии как о радостных днях своей жизни.
Ларивон, весь мокрый, в тине, страшный, со слегой в руке, подбежал к жигулевке и хрипло заорал:
- Мамынька! Голубушка моя хворая! Ослобоню тебя - дверь вышибу. На руках домой отнесу... Какой тебя лиходей обидел, мамынька?
Он ударил слегою в дверь, и этот удар глухо загрохотал внутри жигулевки. Потап вырвал слегу из рук Ларивона и бросил ее в сторону.
- Брось, Ларивон Михайлыч, не озоруй! - спокойно, но твердо сказал он. - И себе беды наживешь, и тетке Наталье навредишь. Уймись!
- Уйди, Потап, меня не трог: ушибу. Ты думаешь, я пьяный? Я не пьяный.
- Ну, маленько выпимши - не без того. Однако озоровать кегоже: греха не оберешься.
Мосей осудительно качал головой.
- Тебе только волю дай, Ларивон Михайлыч, - ты и жигулевку и мою пожарную под яр сковырнешь.
Ларивон по-своему любил бабушку Наталью, и нелепый арест больной, полумертвой старухи он воспринял как тяжелую обнду самому себе. И его необузданность нравилась мне, и он сам, сильный, как Полкан, казался мне героем.
Он со всего размаху грохнулся в сизую от старости дверь, по она только тяжело загромыхала на железных петлях и зазвенела массивным пробоем и замком, похожим на гирю. Ею отбросило назад, но он вцепился огромными руками в замок и стал крутить и рвать его из стороны в сторону. Потап опять подошел к нему, обхватил его сзади, пытаясь оттащить от двери, но Ларивон орал:
- Не замай, Потап! Как я могу терпеть, ежели на душу наступили... Я мамыньку не дам обижать. Всю жигулевку по бревну раскидаю, а мамыньку ослобожу.
- Ларивон Михайлыч, - мягко и осторожно уговаривал его Потап, - погоди, не бунтуй! Сейчас Дмит Митрич прискачет и сам распорядится. Архип за ним побежал. Он живо на своей деревяшке допрыгает.
Но Ларивон не слушал его: он рвался из рук Потапа и выкручивал замок.
Я подбегал к окошечку, у которого плакала мать и чтото лихорадочно говорила в черную квадратную дыру, и кричал бабушке:
- Ты потерпи маленько... Сейчас дядя Ларивон двери выломает. Барина ждут. Опять тебя домой отнесем.
Я не замечал, как сердилась и отталкивала меня мать, и не слышал, что лепетала больным, детским голоском бабушка из этой черной пустоты, и убегал опять к Ларивоиу, а он все еще рвал замок и отбивался от Потапа.
Подходили мужики и парни от церкви и толпились поодаль. Потап с угрозой крикнул:
- Расходись, мужики! Староста с сотским идет. В жигулевку запрут.
Из-за амбаров вышли на луку Пантелей и Гришка Шустов. Пантелей, в новой суконной бекешке нараспашку, в смазных сапогах и в картузе, надвинутом на глаза, переваливался на своих кривых ногах, а Гришка, придерживая свою саблю на поддевке, шел браво, с солдатским шиком
Веселым трезвоном в подпляс заливались колокола.
Пантелей, приземистый, упитанный, с жирным, красным лицом, с бородой лопатой, с маленькими глазками плута, подэшел к жигулевке властно, по-хозяйски и, не обращая внимания на людей, осмотрел замок, оттолкнул подошвой сапога грязную слегу и тонким, скрипучим голоском распорядился:
- Вам здесь нечего делать, мужики. Эка невидаль! Ежели посидеть в жигулевке не терпится - жди своей череды.
Наталью заперли за непочтение к крестному ходу. Хворость хворостью, а церковь почитать надо - через силу встань и поклонись. Батюшка с дьяконом разгневались несусветно.
А вот Ларивона за его бесчинство на два дня в жигулевю, посажу. Идите, мужики, идите от греха, не выводите меня из терпения. Шустов! Сотский! Разогнать всех!
Сотский с грозным лицом, хватаясь за саблю, решительно зашагал к толпе.
- Разойдись, елёха-воха!
Толпа стала неохотно расходиться.
Мать поклонилась Пантелею.
- Пантелей Осипыч! Пожалей матушку-то! Ведь ты сам знаешь: на ногах она не стоит. Как это можно при смерти человека обижать? До кого ни доведись... Пантелей Осипыч, выпусти ее!..
- Ничего, ничего, милка! Пущай помается да покается.
Господь зачтет... за спасенье души.
Ларивон сидел на зеленой траве и зловеще выл:
- Пантелей! Староста!.. Все едино двери вышибу... Выпускай мамыньку!..
- Шустов! - взвизгнул Пантелей. - Свяжи его да в пожарную с Мосеем сволоки! Эх, до чего хмель-то доводил!
Мать, убитая горем, побрела опять к окошечку.
В эту минуту из-за нашей избы вылетела серая в яблоках тонконогая лошадь, запряженная в дрожки. На дрожках сидел верхом Измайлов с красными вожжами в руках и с нагайкой, повешенной на запястье. Позади него сидел его старший сын в серой студенческой куртке, очень худой, иссиня-бледный, с темным пушком на щеках и подбородке.
Мужики и парни, которые рассыпались по луке, шагали опять к жигулевке. Когда лошадь остановилась, раздувая ноздри и гордо взмахивая головой, все сняли картузы. Пантелей стянул картуз раньше всех и, кланяясь смело, но почтительно, проковылял к дрожкам. Измайлов живо соскочил с дрожек, передал вожжи сыну и, выпучив глаза, уставился на Пантелея.
- Наталья здесь? Заперта?
- По велению священника, Дмит Митрич, - умильно улыбаясь, но стараясь сохранить достоинство, заиграл тонким голосом Пантелей, - за невставанье перед молебном.
- Вы молились у колодца, а она сидела у себя на завалинке. Это расстояние в двести сажен. Старуха доживает последние дни. Она уже не ходит. Башка у тебя есть на плечах, староста?
- По положению, Дмит Митрич...
Измайлов быстро взмахнул нагайкой и яростно ожег Пантелея по голове и по шее. Пантелей в ужасе попятился и вскинул руки, защищаясь от ударов.
- Дмит Митрич! Помилуйте!.. При народе... Я жаловаться буду...
- А-а! Жаловаться, мерзавец! Мироед! Так вот же тебе еще и еще!..
Студент глухо крикнул с дрожек:
- Папаша! Долой нагайку! Ты дал мне слово.
Измайлов судорожно повернулся к нему, задергал головой и вцепился искалеченными пальцами в седую стриженую бороду.
- Отпирай! - приказал он Пантелею, дрыгая ногою, и шлепнул по сапогу нагайкой. - Давай ключ! Живо!
Мать порывалась подойти к нему, но, вероятно, боялась нагайки.
Мосей мелкими шажками подскочил к Измайлову и протянул ему ржавый ключ на мозольной ладони.
- Вот он, ключик-то, барин. Такая бросовая вещь, а сколь людей обездолила!.. Я сам, барин, под этим замком не однова сидел... Неисповедимое дело!
Измайлов покосился на него и дернул головой.
- Знаю я тебя, жулика. Тебя и могила не исправит: ты и в аду будешь чертей тешить. Староста, бери ключ и отпирай!
Пантелей, подавленный обидой, угрюмо толкнул в плечо Мосея и хриплым тенором огрызнулся:
- Не слышишь, чучело? Отпирай!
Но Измайлов опять щелкнул нагайкой по сапогу и поармейски рявкнул:
- Я приказываю отпереть тебе... тебе, а не чучелу!
В маленьких глазках Пантелея вспыхнула ненависть, но он подобострастно поклонился и, стараясь сохранить свою важность, осторожно взял ключ с ладони Мосея. На жирной его шее вздулся лиловый рубец. Шустов шагнул вперед и протянул руку к Пантелею.
- Сотский, кому принадлежит первое место - старосте или тебе? Субординации не знаешь?
Шустов вытянулся и вытаращил глаза на Измайлова, а Измайлов в голубом кителе, в рейтузах и белом картузе брезгливо смотрел мимо него, в затылок Пантелею, и дергал головой.
Пантелей отвинтил ключом замок, с грохотом снял его с пробоя, изъеденного ржавчиной, и отворотил дверь. Измайлов подошел к порогу.
- Она - на кошме... Чья кошма?
Потап, робко шагая, прогудел виновато:
- Моя кошма-то, Дмит Митрич. Бабушка-то Наталья не могла идти - волочил ее Григоркй-то... Ну, я с Архипом - на кошму ее.
- Спасибо, кузнец. Если будет нужда, приходи: помогу.
Потап молчч поклонился и отошел в сторону.
- Староста, сотский! Выносите ее сюда! На кошме!
Осторожно!
Когда Пантелей и сотский вынесли бабушку наружу, вся юлпа мужиков сгрудилась в полукруг перед жигулевкой.
Бабушка лежала неподвижно с закрытыми глазами, как мертвая. Мать бросилась к ней, рыдая, и упала перед пей на колени. Измайлов гаркнул с хриплой гадсадой:
- Бараны! К чертовой матери отсюда! Вон!
Толпа испуганно разбежалась в разные стороны.
- Староста! Сотский! Вы ее арестовали, вы бросили ее в эту гнилую конуру. А теперь оба несите ее домой. Мосей и Потап помогут, чтобы вы не беспокоили ее. Я поеду рядом с вами - буду наблюдать.
Посиневший от унижения Пантелей и дылда-сотский взяли концы кошмы у головы бабушки, а Потап и Мосей - у ног и понесли ее по дороге к нашему порядку. Я с матерью пошел вслед за ними, а толпа провожала нас издали.
Лари вон лежал на луке. Должно быть, он уснул пьяным сном, обессилевши от буйства.
XXXIII
В один из весенних золотых дней, с маревом на зеленой луке, с парящими коршунами в синем небе, с песнями невидимых жаворонков, прилетел на тройке с колокольчиками и бубенчиками усатый становой в белом кителе и белом картузе. Это был тот самый хрипун, который приезжал к нам зимою. Он брано сидел в плетеном тарантасе вместе с чахоточным чиновником в чесучовой тужурке со светлыми пуговицами, а позади тряслись верхом на потных лошадях тоже усатые урядники. Тройка лихо подъехала к моленной и остановилась у крыльца. Пристав спрыгнул с тарантаса и махнул рукой. К нему подъехал на потной лошади верховой, и он отдал ему какое-то приказание. Урядник ударил лошадь нагайкой и поскакал по луке к нашему порядку.
Из-за амбаров бежал бородатый Пантелей в черной бекешке нараспашку, с картузом в руке.
Мы с Семой и Катей на заднем дворе делали грядки для огорода. Мать ушла к бабушке Наталье, которая уже не вставала с постели после жигулевки. К ней пришла Лукерья-знахарка и осталась ухаживать за нею и лечить своими травами. Я забегал к бабушке каждый день, но она уже не могла говорить со мною, а только с трудом проводила своей костлявой рукой по моим волосам и страдальчески улыбалась. Тетя Маша совсем не показывалась: свекор кс выпускал ее со двора и, когда уходил из дому, запирал ее ь кладовой на замок. Об этом говорил Сыгней, который знал все, что делалось в деревне. Филька был добродушный силач и Машу не бил, а жалел ее. Он пытался даже прогуляться с нею на пасху по хороводам, но Максим загнал их обратно в избу. Говорили, что Филька плакал, как парнишка.
Катя бросила лопату и подошла к пряслу. Мы с Семой перемахнули через слеги и хотели побежать к моленной, но Катя сердито крикнула:
- Вы куда это? Воротитесь! Начальство-то не с добром прискакало. Чего-то с моленной делать будут.
Но мы сами боялись отойти от прясла: мы помнили зимний налет станового с полицейским и сторонними мужиками на нашу деревню, когда они выгоняли из дворов последнюю скотину и очищали бабьи короба. Если он нагрянул сейчас на тройке с колокольчиками, значит, опять устроит какую-нибудь расправу с мужиками. Но почему он подъехал к нашей моленной, а не к старосте и не к пожарной, где мужики собирались на сход?
Катя, вероятно, сама встревожена была этим вопросом, но ответила себе равнодушно:
- Не обыск ли хотят устроить в моленной-то? А то, может, и закроют ее? В Даниловке и Синодском хотели запечатать, бают, да откупились. Митрий-то Степаныч - дружок им: отобьется.
Торопливо прошагал в легкой бекешке Митрий Степаныч с озабоченным лицом. Пантелей без картуза стоял перед приставом, переваливаясь с ноги на ногу, и почтительно слушал, что хрипло внушал ему становой.
Мужиков в деревне не было: все уехали на поле пахать и сеять, только бабы и девки робко выходили к амбарам и боязливо выглядывали из-за углов. Дед с отцом и Сыгнеем тоже были в поле, а Тит заплетал дыры в плетневых стенках двора.
От пожарной босиком, с ремешком на жидких волосах, просеменил Мосей с хитренькой усмешкой простака. Прошла с клюшкой в руке Паруша, угрюмая, тяжелая, с жестким лицом. Она сурово взглянула на нас и показала клюшкой на моленную.
- Ну? Отмолились в моленной-то? - пробасила она сварливо. - Нагрянули вороги!.. Дорвались псы и до божьей красы!.. Эх, лен-зелен! - усмехнулась она мне. - Где я теперь твой голосочек услышу? - Она пошла дальше гневным шагом, сердито втыкая клюшку в землю. - Пойду погляжу, как будут эти псы антихристовы печати накладывать.
Катя участливо спросила ее:
- Живешь-то как, баушка Паруша? Давно не была у нас. Аль неможется?
Паруша остановилась и медленно повернулась к нам.
Она вонзила конец клюшки в траву и гордо подняла голову.
- Живу, не жалуюсь, Катя. И здоровьем бог не обидел.
А жила век - в ноги никому не кланялась: своей силой да умом держалась и на всякий труд была горазда. Умру - перед владычицей не буду каяться. Зайди-ка ко мне да поучись уму-разуму: пригодится тебе, девка. Нрав твой мне по душе.
И она пошла, кряжистая, сильная, суровая, с твердой уверенностью в своей правде.
Я не утерпел, выскочил из-за прясла и побежал за Парушеи: она для меня была надежной защитой от грозного начальства.
- Баушка Паруша, я с тобой... - робко попросил я, обнимая ее большую мягкую руку. - Я тоже хочу поглядеть.
Она улыбнулась мне обычной приветливой улыбкой, но голос ее был по-прежнему суровый:
- Ну, иди погляди, лен-зелен... погляди, запомни, как беси по душу налетели. Дом-то хоть сожги, хоть и иконы и книги утащи, разуй и раздень человека, задуши его, а души его не убьешь. Знай это, мил ковылек, и держи в уме. Вон Никитушка-то, старик гневный, правдой жив, и никакая сила его не сразит. Так надо жить, лен-зелен! Любишь, что ли, меня-то?..
- Люблю, баушка Паруша.
Мы подошли к высокому крыльцу, где блистал своими серебряными погонами усатый становой, а около него стоял чиновник с портфелем. Жирный Пантелей обливался потом, а бледный Митрий Степаныч со связкой ключей, без картуза, вкрадчиво говорил что-то приставу и улыбался почтительно. Мосей стоял, переминаясь с ноги на ногу, на нижней ступеньке лестницы и угодливо морщился.
- Ну, отпирай, Стоднев, - приказал пристав с веселой издевкой. - Ключи от рая, оказывается, в твоих руках. Вяжешь и разрешаешь грехи. А сколько ты настриг шерсти со своих овец? - Он хрипло захохотал и обратился к чахоточному чиновнику, который болезненно улыбался: - Этот раскольничий пастырь действует на души мужиков и баб неот-рра-зим-мо - и словом и делом: загоняет в свой рай и мистикой, и логистикой, и рублем, и дубьем. У него все в долгу. Прошлой зимой он крестил в проруби чертову дюжину. На улице мороз в тридцать градусов, а дураки лезли в прорубь нагишом - и мужики и бабы - один за другим.
И - ни черта: ни один не заболел. И это он объявил чудом.
Ловко орудует? Ну, ну, Стоднев, отпирай! Описывать не будем, только взглянем, потом наложим печати на замки и на ставни и поедем к тебе обедать. Без священника неудобно описывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51