Летели молниями докладные записки в ЦК КПСС, в Политбюро, устрашая стареющих властителей последствиями плюрализма и либерализма, авангардизма и сюрреализма. Редкие умники в КГБ затерялись среди толп кретинов-выдвиженцев из комсомола и осадка партии; безработицы на идеологическом фронте не было, всем хватало места...
Допросами и слежкой дело не ограничивалось, ведь иногда "попадались" серьезные люди - вроде Андрея Бардина, готовившего со товарищи, пусть и на бумаге, но самый настоящий вооруженный захват власти. По такому же разряду котировались, например, Лелик Апраксин, чуть было не взорвавший Мавзолей в 1970 году, и Вадим Кирза, сочинявший грозные малотиражные воззвания к Русскому народу от несуществующей партии "Третий Рим". Это были уже не диссиденты, а, как тогда говорили, "отсиденты", прошедшие по разу-два Дубровлаг, Владимир и ждавшие новых арестов.
Но, конечно же, основная масса протестующих не представляла никакой опасности ни для какой власти.
Именно вокруг "отсидентов" вращались сотни, тысячи сателлитов: сподвижники, сочувствующие, бесшабашные поэты и художники, а иногда и обыкновенные алкаши-халявщики, просто интересующиеся и потерянные обществом люди. Но все они числились в оппозиции, что-то писали, сочиняли или делали вид, что пишут, сочиняют... Когда в 1981 году неожиданно умер (прободная язва желудка) Дима Шевырев, душа общества, умница и острослов, то его безутешная вдова Лика устроила в собственной квартире шмон похлеще гебистского. Были вспороты матрасы и подушки, оторваны днища у чемоданов, выломаны подоконники. Она искала рукопись романа "Переворот", якобы написанного покойником. Ничего, однако, найдено не было - даже после простукивания стен молоточком на предмет тайников. Добросердечные друзья успокоили Лику: мол, рукопись изъята и хранится в архивах КГБ, для потомков. А Диму, мол, отправили на тот свет гэбэшники-комитетчики - вызвав таинственным способом прободение.
Так впоследствии и объявили по радио "Свобода": в Израиль прибыла Анжелика Шевырева-Закс, вдова погибшего при загадочных обстоятельствах писателя-диссидента Дмитрия Шевырева, автора запрещенного в СССР романа "Переворот". Но кое-кто (и Шахов в том числе) знал, что Дима за всю свою жизнь написал три, в общем-то, неплохих стихотворения, одно из которых было опубликовано в журнале "Юность", а два - в альманахе "На страже рубежей Родины". Роман существовал лишь в мечтах и планах покойного, более устных, чем письменных.
Язва же у Шевырева образовалась от вечной сухомятки (Лика отлично готовила сосиски и яйца вкрутую) и от потреблявшихся в больших количествах и с малой "закусью" дешевых плодовоягодных вин типа "Осеннний сад". (Этот "Осенний сад" именовался знатоками и "Осенний яд", и "Осенний гад", и даже почему-то "Есенин рад"...)
И эти самые "круги", как будто бы недостижимые друг для друга, легко наклонялись (сами по себе?) в пространстве и времени, соприкасались и теряли обитателей в чуждых измерениях. От бандита до правительства был один шаг, один стук в дачную калитку; от генерала КГБ до непечатаемого писателя-оборванца - пол-шага; чуть левее, чуть правее - хиппи, панки, "митьки", "качки", "металлисты" и т.д и т.п. Двигались плоскости, скрежетали лопасти турбин и ножи мясорубок ворочалось в организованном хаосе и абсурде странное государство, где кухарка мечтала о браздах правления, и дожидалась своего часа, и дождалась, наконец...
Виктор Шахов, потомок старинного купеческого рода, бывший школьный вундеркинд, шахматист, питомец музыкальной и художественной школы, пленник английского языка и математического уклона, не оправдав надежд папы и мамы, быстро прошел предварительные кружки и кружочки и с "багажом" семи самиздатских, почти антисоветских статей занял прочное место в номенклатуре "Большого Круга". Его не сразу посадили, хотя неоднократно арестовывали, пускали по нескольким делам; долго не могли прищучить: внешность Виктора совершенно не соответствовала его внутреннему содержанию. Бесшабашность и открытость странным образом сочеталась с тонким расчетом, аналитический ум шахматиста работал в паре с мощной интуицией.
"Вы, Виктор Евгеньевич, могли бы послужить Родине... Все же диплом мехмата... Вон какие статьи пишете - любо-дорого читать. Владеете ситуацией, признаю... - сказал присутствовавший на одном из допросов в качестве наблюдателя старший лейтенант Скворцов. - А нам аналитики нужны и, скажу по секрету, уже работают".
"Стучат, что ли?"
"Да что вы, что вы! Вон, в Штатах, институт Хэллапа, слыхали? Там компьютеры, электронные мозги. Моделируют ситуации, дают долгосрочные прогнозы, предлагают отточенные решения. А у нас компьютеров мало приходится людской ресурс пользовать. Америкашки опросы проводят, общественное мнение анализируют - у нас то же самое, только без опроса: слушают, анализируют, обобщают. И, заметьте, прогнозы поточней американских..."
"Какие же именно?"
"Х....е", - вдруг, помрачнев, тихо, почти шепотом сказал старлей. "Можно сказать, катастрофические..."
Витю это не удивило: его собственные предположения были так же пессимистичны. Но он шел, как ему казалось, дальше Скворцова: считал, что именно в недрах Комитета, превратившегося из органа в опухоль, аккумулируется (тоже абсурд: как может аккумулироваться "ничто"?) отрицающая и разрушающая энтропия во всех видах: от военной и экономической до бытовой и культурной. Комитетчики, сами о том не ведая (пусть на среднем уровне), подтачивали стержень советской (читай: российской) государственности. Этим стержнем, как ни печально это признавать теперь, была марксистско-ленинская идея, заменить которую было нечем, а выдергивать разом - нельзя, могло открыться обильное кровотечение. (И открылось, когда все же выдернули!) "Пятая линия" стала к середине восьмидесятых своего рода "пятой колонной", действуя от противного и добиваясь именно тех результатов, на которые рассчитывали враги - спецслужбы и подрывные организации Запада, Востока и иных сторон света. (Об этом и сказал Шахов Скворцову, сразу лишая себя возможности на малейшее снисхождение, не зависящее, впрочем, от старлея...).
Исходя из здравого смысла кто-то должен был первым остановиться: или диссиденты должны были пойти на примирение с властью, отказавшись от борьбы за свободу духа ради мнимой стабильности; или власть должна была признать свободу слова, мысли и духа. Только так можно было удержать неминуемый распад. Но никто не остановился, довели дело до логического конца: раскурочили сообща великую державу, словно паечку, брошенную "на шару" толпе голодных и уже свободных...
Скворцов же, комитетчик этот - или не комитетчик? - Вите Шахову почему-то понравился - при всем предубеждении ко всему связанному с ГБ и из оного исходящему. Но в старлее было что-то вне-комитетское, что-то "над"... Короткое общение навсегда убедило Шахова в наличии позитивной силы в этой, по его мнению, "деструктивно-негативной структуре". Беда в том, думал Шахов, что опора позитивности похожа на табурет под ногами висельника: вот-вот выбьют. Идеология энтропийна по сути, экзистенциальна и эсхатологична как всякая утопия; если же по-русски, то просто прогнила изнутри, сверху, снизу, воняет безбожно, и кто дышит - тот погибает. Необязательно - буквально, но и внутренне, душевно, что ли...
В личном плане Виктор Шахов не знал никакой энтропии-дистрофии, как душевной, так и телесной: был здоров и силен физически, в рукопашном бою мог дать сто очков форы любому; в юности занимался и боксом, и самбо, и модным карате, а ещё - изучал искусство драки в теории, по любопытной книжечке, купленной у жучков-спекулянтов возле памятника Ивану Федорову. Изданная в 1932 году без всяких библиографических данных, называлась она просто: "Физическая подготовка"; предназначалась для бойцов НКВД. Приемы были зверские, а описания - деловито-четкие: "Если противник упал на спину, то наилучшим продолжением боя является разбивание мошонки топчущим ударом подошвы сапога по траектории Х (см. рис. 6)" - и так далее... Но и без спорта Шахов отнюдь не был рафинированным леденцом-подарком: юность прошла в угрюмых дворах близ знаменитого Тишинского рынка, драки были обычным делом - и дня без них не проходило. Некоторых "спарринг-партнеров" по уличным схваткам Виктор впоследствии встречал в камерах пересыльных тюрем: была радость встреч и непременный чифирок под воспоминания.
В статьях Шахов обосновывал право народа на бунт, на восстание. Это было не ново, об этом гавкнула когда-то и Декларация Прав Человека, но в условиях Совдепии и скрепляющего компартийного "цемента", бунт являлся "подрывом", и срок за призывы к нему был большой-большой... Впрочем, и в странах демократии не шибко привечали бунтовщиков: хорошо, когда бунтовщики далеко, за пределами границ, тогда можно брать их под защиту, "качать права человека". Британцы, к примеру, "своих" бунтующих ирландских сепаратистов щемили не хуже Лубянки.
Шахов отсидел малый срок, всего три года: защищая "бунт" как право, он в то же время отрицал террор, считая его порождением глубинной трусости, прерогативой самой отборной сволочи. "Бунтовщик и террорист, - писал Шахов, - все равно что волк и сколопендра. Мятежник не может приравниваться к убийце из-за угла или угонщику самолета с детьми, пусть даже последний действует исключительно из высоких побуждений, а первый руководствуется порывом или инстинктом... Пьяный сброд, громящий винно-водочный магазин, выглядит намного благородней "группы повстанцев", подкладывающих бомбу в метрополитен... Бунт - это аффект, который и по уголовному-то праву смягчает наказание; террор суть злодеяние подготовленное и расчитанное, снисхождения за него быть не должно".
Власть (все же не без помощи старлея Скворцова, ставшего капитаном) достойно оценила фразу: на фоне нескольких угонов авиалайнеров, поджогов гостиниц и взрывов в метро осуждение террора пришлось ко двору; Шахова благородно прокатили по 190-й "прим" (порочил советский строй) вместо неподъемной 70-й с "потолком" в 15 лет... Правда, и по легкой статье дали максимум. Шел тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, близилось шестидесятилетие Великой октябрьской социалистической революции (которую Шахов называл не иначе как ВОСРом).
Шахов был типичным "семи-", а потом - "восьмидесятником", выросшим не у теплого костерка или на арбатской кухне (и там и там - Окуджава хором), а на довольно прохладном спортивно-интеллектуальном стадионе, вмещавшем для универсального сосуществования хулиганов и почитателей ксерокопии набоковского "Дара"; фанатов стальных "Дип Перпл" (а не медного джаза!) и творцов литературно-живописного авангарда, много пьющих поэтов и трезвых аналитиков. Это было новое "потерянное и обманутое" поколение, "лишние люди" без "левых" иллюзий с "комиссарами в пыльных шлемах" в голове, без скалолазного и геологического романтизма, но с опасной взрывчатой смесью в душе - практицизмом и педантизмом в личной жизни и стремлением к чистой вере, к высшей справедливости. Они не загорались штучным восторгом и единовременной одержимостью, они не жаждали "оттепели", им нужна была полная перемена "климата". Глаза поколения смотрели мимо всех возможных поворотов, только вперед; были, возможно, эти очи ледяными, но как легко они таяли!.. Их замораживала и отогревала Москва, столица мира, гостеприимная и враждебная, свободная и плененная, невинная и обесчещенная, святая и лютая.
* * *
Марину, попавшую в богемную сферу вместе с Виктором (сама она никогда бы не рискнула "войти" в незнакомое общество), не интересовали частные проблемы, решавшиеся окружающими, она мало что понимала в статьях и дискуссиях. Ее завораживала сама атмосфера окутанных табачным дымом литературных вечеринок, опьяняли почти опасные посещения православных храмов и беседы с известнейшим и модным священником о. Алексеем П-м. Молчание Марины, однако, поднимало её на досточную высоту в глазах друзей Виктора - все думали, что и она занята размышлениями о смысле жизни, о тайне смерти, о свободе. Но она на самом деле жила одним восторгом. Из рук в руки передавались бледные, или, наоборот, жирно и черно размазанные ксерокопии "Лолиты", "Розы мира" и конечно же, "Архипелага...". Что-то невосполнимо прекрасное было даже в обысках ("шмонах"), регулярно осуществлявшихся чекистами по всем знакомым адресам. Если нельзя было сделать обыск, то комитетчики проводили поверхностный осмотр - гласный или негласный.
Как-то явился подтянутый спортивный молодой человек, симпатичный и безликий, в сером костюме, при галстуке и невнятном значке с красной эмалью на лацкане. Сказал: "Я из налогового управления". (Какое такое налоговое управление? Это нынче не удивишься сбору налогов, а в недавние времена кто видел живого налогового инспектора?) "Поступил сигнал, что вы занимаетесь частным пошивом джинсов". "Да у нас машинка-то швейная - ей сто лет". "А это что на столе?" (Как будто не узнал, гад...) "А это пишущая". "Ага, понятно..."
И все пытался подойти поближе к машинке, поглядеть на вложенный лист очередной статьи Виктора... Отттеснила его Марина, не дала взглянуть. Извинился, ушел, чтобы явиться через месяц в множественном числе.
Виктор даже к завтраку одевался как на праздник, имел слабость быть барином, курил мало, но - дорогие сигареты. Был неотразим: темно-серый костюм, черная рубашка, строгий, в цвет костюма, галстук, итальянские туфли... И, вообще, Шахов резко отличался от "типичных представителей" богемы, предпочитавших мятые "техасы" (джинсы - позже, позже), кеды и толстые свитера под горло. Его скорее можно было принять за преуспевающего доцента-технаря, нежели за оппозиционера-антисоветчика.
"Душечка моя", - говорил он Марине без тени иронии.
Марина часто машинально поминала мужа с глаголом прошедшего времени, "был, была, было, были", как почившего: не могла снова представить его в зековском одеянии, оплакивала его мысленно на несуществующей могилке: так и представляла бугорок с простым крестом, себя в черном, хмурых заплаканных детей и небо в сизых тучах, сырость, хлад. Собственно говоря, она и жалела не Виктора, а себя и детей - и в этом была права, ибо время наступило хищное, исчез покой из жизни, не стало ни работы, ни государственной защиты от неприятностей. Многие бывшие друзья необычайно быстро американизировались, оевропеились, завели фирмы и фирмочки, стали употреблять поговорки типа "деньги счет любят", "копейка рупь бережет", "дружба дружбой, а табачок врозь". Все бы ничего, но практицизм был какой-то односторонний: например, продавщица в супермаркете "Шик-Модерн" получала жалкие гроши, но, палимая страхом безработицы, целый день натужно щерила зубы, пытаясь изобразить голливудскую улыбку, и работала без выходных, как будто делала снаряды "для фронта, для победы", а не торговала севрюжной нарезкой с душком и водкой "Смирнофф" и "Петрофф", которую разливали в подвале на Покровке две старухи-пенсионерки без пенсии и три хохла без документов. Впрочем, продавщица, как и в советские времена, безбожно обвешивала и обсчитывала.
* * *
Марина не понимала происшедшего: первый-то срок мужа выждала спокойно, понимая, что иначе и быть не могло, все складывалось соразмерно. Одно время даже готовилась к отъезду за границу (многих изгоняли из СССР, разжижая на следствии субъективный бунт негативным протестом) - предполагалось, что и Виктора Шахова сразу после отсидки попросят "вон": разрешат выехать по какому-нибудь приглашению и не пустят обратно. К счастью или сожалению, Шахов не вошел в списки перспективных "изгоев".
Но исполнилось пророчество следователя: в 97-м Шахов сел снова и, к своему и общему удивлению, вовсе не за "политику", а за то, что очень сильно ударил человека. Человек был так себе, наглец, подлец и стервец; можно было бы подробней коснуться его личности, но о мертвых плохо не говорят. Потерпевший Альберт Беляев скончался, не приходя в сознание, в реанимационном отделении института Склифосовского, и смерть его одарила Шахова шестью годами строгого режима.
Арестовывали Виктора обыкновенные милиционеры, менты-матершинники, мордастые хамы, а не те, из семидесятых - вежливо-нагловатые спортивные фигуры.
Заковали в наручники, затолкали в "бобик" и увезли.
После уголовного суда Марина поняла, что все стало иным. Не было никакого шума на радиостанциях; впрочем, разок упомянуло Виктора радио "Свобода", да и то с какой-то ироничной жалостью и словесным выкрутасом постарался Борис Парамонов.
Теперь тюремно-лагерные опасности в фантазиях Марины превышали всякий допустимый предел; в сновидениях являлись такие каторжные рожи, что впору было умереть, не просыпаясь. Медведи и бандюги, пьяные надзиратели и милицейские сержанты в эсэсовских рубашках с закатанными рукавами гонялись за Виктором Шаховым по буеракам, рычали, свистели, стреляли, скрежетали зубами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Допросами и слежкой дело не ограничивалось, ведь иногда "попадались" серьезные люди - вроде Андрея Бардина, готовившего со товарищи, пусть и на бумаге, но самый настоящий вооруженный захват власти. По такому же разряду котировались, например, Лелик Апраксин, чуть было не взорвавший Мавзолей в 1970 году, и Вадим Кирза, сочинявший грозные малотиражные воззвания к Русскому народу от несуществующей партии "Третий Рим". Это были уже не диссиденты, а, как тогда говорили, "отсиденты", прошедшие по разу-два Дубровлаг, Владимир и ждавшие новых арестов.
Но, конечно же, основная масса протестующих не представляла никакой опасности ни для какой власти.
Именно вокруг "отсидентов" вращались сотни, тысячи сателлитов: сподвижники, сочувствующие, бесшабашные поэты и художники, а иногда и обыкновенные алкаши-халявщики, просто интересующиеся и потерянные обществом люди. Но все они числились в оппозиции, что-то писали, сочиняли или делали вид, что пишут, сочиняют... Когда в 1981 году неожиданно умер (прободная язва желудка) Дима Шевырев, душа общества, умница и острослов, то его безутешная вдова Лика устроила в собственной квартире шмон похлеще гебистского. Были вспороты матрасы и подушки, оторваны днища у чемоданов, выломаны подоконники. Она искала рукопись романа "Переворот", якобы написанного покойником. Ничего, однако, найдено не было - даже после простукивания стен молоточком на предмет тайников. Добросердечные друзья успокоили Лику: мол, рукопись изъята и хранится в архивах КГБ, для потомков. А Диму, мол, отправили на тот свет гэбэшники-комитетчики - вызвав таинственным способом прободение.
Так впоследствии и объявили по радио "Свобода": в Израиль прибыла Анжелика Шевырева-Закс, вдова погибшего при загадочных обстоятельствах писателя-диссидента Дмитрия Шевырева, автора запрещенного в СССР романа "Переворот". Но кое-кто (и Шахов в том числе) знал, что Дима за всю свою жизнь написал три, в общем-то, неплохих стихотворения, одно из которых было опубликовано в журнале "Юность", а два - в альманахе "На страже рубежей Родины". Роман существовал лишь в мечтах и планах покойного, более устных, чем письменных.
Язва же у Шевырева образовалась от вечной сухомятки (Лика отлично готовила сосиски и яйца вкрутую) и от потреблявшихся в больших количествах и с малой "закусью" дешевых плодовоягодных вин типа "Осеннний сад". (Этот "Осенний сад" именовался знатоками и "Осенний яд", и "Осенний гад", и даже почему-то "Есенин рад"...)
И эти самые "круги", как будто бы недостижимые друг для друга, легко наклонялись (сами по себе?) в пространстве и времени, соприкасались и теряли обитателей в чуждых измерениях. От бандита до правительства был один шаг, один стук в дачную калитку; от генерала КГБ до непечатаемого писателя-оборванца - пол-шага; чуть левее, чуть правее - хиппи, панки, "митьки", "качки", "металлисты" и т.д и т.п. Двигались плоскости, скрежетали лопасти турбин и ножи мясорубок ворочалось в организованном хаосе и абсурде странное государство, где кухарка мечтала о браздах правления, и дожидалась своего часа, и дождалась, наконец...
Виктор Шахов, потомок старинного купеческого рода, бывший школьный вундеркинд, шахматист, питомец музыкальной и художественной школы, пленник английского языка и математического уклона, не оправдав надежд папы и мамы, быстро прошел предварительные кружки и кружочки и с "багажом" семи самиздатских, почти антисоветских статей занял прочное место в номенклатуре "Большого Круга". Его не сразу посадили, хотя неоднократно арестовывали, пускали по нескольким делам; долго не могли прищучить: внешность Виктора совершенно не соответствовала его внутреннему содержанию. Бесшабашность и открытость странным образом сочеталась с тонким расчетом, аналитический ум шахматиста работал в паре с мощной интуицией.
"Вы, Виктор Евгеньевич, могли бы послужить Родине... Все же диплом мехмата... Вон какие статьи пишете - любо-дорого читать. Владеете ситуацией, признаю... - сказал присутствовавший на одном из допросов в качестве наблюдателя старший лейтенант Скворцов. - А нам аналитики нужны и, скажу по секрету, уже работают".
"Стучат, что ли?"
"Да что вы, что вы! Вон, в Штатах, институт Хэллапа, слыхали? Там компьютеры, электронные мозги. Моделируют ситуации, дают долгосрочные прогнозы, предлагают отточенные решения. А у нас компьютеров мало приходится людской ресурс пользовать. Америкашки опросы проводят, общественное мнение анализируют - у нас то же самое, только без опроса: слушают, анализируют, обобщают. И, заметьте, прогнозы поточней американских..."
"Какие же именно?"
"Х....е", - вдруг, помрачнев, тихо, почти шепотом сказал старлей. "Можно сказать, катастрофические..."
Витю это не удивило: его собственные предположения были так же пессимистичны. Но он шел, как ему казалось, дальше Скворцова: считал, что именно в недрах Комитета, превратившегося из органа в опухоль, аккумулируется (тоже абсурд: как может аккумулироваться "ничто"?) отрицающая и разрушающая энтропия во всех видах: от военной и экономической до бытовой и культурной. Комитетчики, сами о том не ведая (пусть на среднем уровне), подтачивали стержень советской (читай: российской) государственности. Этим стержнем, как ни печально это признавать теперь, была марксистско-ленинская идея, заменить которую было нечем, а выдергивать разом - нельзя, могло открыться обильное кровотечение. (И открылось, когда все же выдернули!) "Пятая линия" стала к середине восьмидесятых своего рода "пятой колонной", действуя от противного и добиваясь именно тех результатов, на которые рассчитывали враги - спецслужбы и подрывные организации Запада, Востока и иных сторон света. (Об этом и сказал Шахов Скворцову, сразу лишая себя возможности на малейшее снисхождение, не зависящее, впрочем, от старлея...).
Исходя из здравого смысла кто-то должен был первым остановиться: или диссиденты должны были пойти на примирение с властью, отказавшись от борьбы за свободу духа ради мнимой стабильности; или власть должна была признать свободу слова, мысли и духа. Только так можно было удержать неминуемый распад. Но никто не остановился, довели дело до логического конца: раскурочили сообща великую державу, словно паечку, брошенную "на шару" толпе голодных и уже свободных...
Скворцов же, комитетчик этот - или не комитетчик? - Вите Шахову почему-то понравился - при всем предубеждении ко всему связанному с ГБ и из оного исходящему. Но в старлее было что-то вне-комитетское, что-то "над"... Короткое общение навсегда убедило Шахова в наличии позитивной силы в этой, по его мнению, "деструктивно-негативной структуре". Беда в том, думал Шахов, что опора позитивности похожа на табурет под ногами висельника: вот-вот выбьют. Идеология энтропийна по сути, экзистенциальна и эсхатологична как всякая утопия; если же по-русски, то просто прогнила изнутри, сверху, снизу, воняет безбожно, и кто дышит - тот погибает. Необязательно - буквально, но и внутренне, душевно, что ли...
В личном плане Виктор Шахов не знал никакой энтропии-дистрофии, как душевной, так и телесной: был здоров и силен физически, в рукопашном бою мог дать сто очков форы любому; в юности занимался и боксом, и самбо, и модным карате, а ещё - изучал искусство драки в теории, по любопытной книжечке, купленной у жучков-спекулянтов возле памятника Ивану Федорову. Изданная в 1932 году без всяких библиографических данных, называлась она просто: "Физическая подготовка"; предназначалась для бойцов НКВД. Приемы были зверские, а описания - деловито-четкие: "Если противник упал на спину, то наилучшим продолжением боя является разбивание мошонки топчущим ударом подошвы сапога по траектории Х (см. рис. 6)" - и так далее... Но и без спорта Шахов отнюдь не был рафинированным леденцом-подарком: юность прошла в угрюмых дворах близ знаменитого Тишинского рынка, драки были обычным делом - и дня без них не проходило. Некоторых "спарринг-партнеров" по уличным схваткам Виктор впоследствии встречал в камерах пересыльных тюрем: была радость встреч и непременный чифирок под воспоминания.
В статьях Шахов обосновывал право народа на бунт, на восстание. Это было не ново, об этом гавкнула когда-то и Декларация Прав Человека, но в условиях Совдепии и скрепляющего компартийного "цемента", бунт являлся "подрывом", и срок за призывы к нему был большой-большой... Впрочем, и в странах демократии не шибко привечали бунтовщиков: хорошо, когда бунтовщики далеко, за пределами границ, тогда можно брать их под защиту, "качать права человека". Британцы, к примеру, "своих" бунтующих ирландских сепаратистов щемили не хуже Лубянки.
Шахов отсидел малый срок, всего три года: защищая "бунт" как право, он в то же время отрицал террор, считая его порождением глубинной трусости, прерогативой самой отборной сволочи. "Бунтовщик и террорист, - писал Шахов, - все равно что волк и сколопендра. Мятежник не может приравниваться к убийце из-за угла или угонщику самолета с детьми, пусть даже последний действует исключительно из высоких побуждений, а первый руководствуется порывом или инстинктом... Пьяный сброд, громящий винно-водочный магазин, выглядит намного благородней "группы повстанцев", подкладывающих бомбу в метрополитен... Бунт - это аффект, который и по уголовному-то праву смягчает наказание; террор суть злодеяние подготовленное и расчитанное, снисхождения за него быть не должно".
Власть (все же не без помощи старлея Скворцова, ставшего капитаном) достойно оценила фразу: на фоне нескольких угонов авиалайнеров, поджогов гостиниц и взрывов в метро осуждение террора пришлось ко двору; Шахова благородно прокатили по 190-й "прим" (порочил советский строй) вместо неподъемной 70-й с "потолком" в 15 лет... Правда, и по легкой статье дали максимум. Шел тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, близилось шестидесятилетие Великой октябрьской социалистической революции (которую Шахов называл не иначе как ВОСРом).
Шахов был типичным "семи-", а потом - "восьмидесятником", выросшим не у теплого костерка или на арбатской кухне (и там и там - Окуджава хором), а на довольно прохладном спортивно-интеллектуальном стадионе, вмещавшем для универсального сосуществования хулиганов и почитателей ксерокопии набоковского "Дара"; фанатов стальных "Дип Перпл" (а не медного джаза!) и творцов литературно-живописного авангарда, много пьющих поэтов и трезвых аналитиков. Это было новое "потерянное и обманутое" поколение, "лишние люди" без "левых" иллюзий с "комиссарами в пыльных шлемах" в голове, без скалолазного и геологического романтизма, но с опасной взрывчатой смесью в душе - практицизмом и педантизмом в личной жизни и стремлением к чистой вере, к высшей справедливости. Они не загорались штучным восторгом и единовременной одержимостью, они не жаждали "оттепели", им нужна была полная перемена "климата". Глаза поколения смотрели мимо всех возможных поворотов, только вперед; были, возможно, эти очи ледяными, но как легко они таяли!.. Их замораживала и отогревала Москва, столица мира, гостеприимная и враждебная, свободная и плененная, невинная и обесчещенная, святая и лютая.
* * *
Марину, попавшую в богемную сферу вместе с Виктором (сама она никогда бы не рискнула "войти" в незнакомое общество), не интересовали частные проблемы, решавшиеся окружающими, она мало что понимала в статьях и дискуссиях. Ее завораживала сама атмосфера окутанных табачным дымом литературных вечеринок, опьяняли почти опасные посещения православных храмов и беседы с известнейшим и модным священником о. Алексеем П-м. Молчание Марины, однако, поднимало её на досточную высоту в глазах друзей Виктора - все думали, что и она занята размышлениями о смысле жизни, о тайне смерти, о свободе. Но она на самом деле жила одним восторгом. Из рук в руки передавались бледные, или, наоборот, жирно и черно размазанные ксерокопии "Лолиты", "Розы мира" и конечно же, "Архипелага...". Что-то невосполнимо прекрасное было даже в обысках ("шмонах"), регулярно осуществлявшихся чекистами по всем знакомым адресам. Если нельзя было сделать обыск, то комитетчики проводили поверхностный осмотр - гласный или негласный.
Как-то явился подтянутый спортивный молодой человек, симпатичный и безликий, в сером костюме, при галстуке и невнятном значке с красной эмалью на лацкане. Сказал: "Я из налогового управления". (Какое такое налоговое управление? Это нынче не удивишься сбору налогов, а в недавние времена кто видел живого налогового инспектора?) "Поступил сигнал, что вы занимаетесь частным пошивом джинсов". "Да у нас машинка-то швейная - ей сто лет". "А это что на столе?" (Как будто не узнал, гад...) "А это пишущая". "Ага, понятно..."
И все пытался подойти поближе к машинке, поглядеть на вложенный лист очередной статьи Виктора... Отттеснила его Марина, не дала взглянуть. Извинился, ушел, чтобы явиться через месяц в множественном числе.
Виктор даже к завтраку одевался как на праздник, имел слабость быть барином, курил мало, но - дорогие сигареты. Был неотразим: темно-серый костюм, черная рубашка, строгий, в цвет костюма, галстук, итальянские туфли... И, вообще, Шахов резко отличался от "типичных представителей" богемы, предпочитавших мятые "техасы" (джинсы - позже, позже), кеды и толстые свитера под горло. Его скорее можно было принять за преуспевающего доцента-технаря, нежели за оппозиционера-антисоветчика.
"Душечка моя", - говорил он Марине без тени иронии.
Марина часто машинально поминала мужа с глаголом прошедшего времени, "был, была, было, были", как почившего: не могла снова представить его в зековском одеянии, оплакивала его мысленно на несуществующей могилке: так и представляла бугорок с простым крестом, себя в черном, хмурых заплаканных детей и небо в сизых тучах, сырость, хлад. Собственно говоря, она и жалела не Виктора, а себя и детей - и в этом была права, ибо время наступило хищное, исчез покой из жизни, не стало ни работы, ни государственной защиты от неприятностей. Многие бывшие друзья необычайно быстро американизировались, оевропеились, завели фирмы и фирмочки, стали употреблять поговорки типа "деньги счет любят", "копейка рупь бережет", "дружба дружбой, а табачок врозь". Все бы ничего, но практицизм был какой-то односторонний: например, продавщица в супермаркете "Шик-Модерн" получала жалкие гроши, но, палимая страхом безработицы, целый день натужно щерила зубы, пытаясь изобразить голливудскую улыбку, и работала без выходных, как будто делала снаряды "для фронта, для победы", а не торговала севрюжной нарезкой с душком и водкой "Смирнофф" и "Петрофф", которую разливали в подвале на Покровке две старухи-пенсионерки без пенсии и три хохла без документов. Впрочем, продавщица, как и в советские времена, безбожно обвешивала и обсчитывала.
* * *
Марина не понимала происшедшего: первый-то срок мужа выждала спокойно, понимая, что иначе и быть не могло, все складывалось соразмерно. Одно время даже готовилась к отъезду за границу (многих изгоняли из СССР, разжижая на следствии субъективный бунт негативным протестом) - предполагалось, что и Виктора Шахова сразу после отсидки попросят "вон": разрешат выехать по какому-нибудь приглашению и не пустят обратно. К счастью или сожалению, Шахов не вошел в списки перспективных "изгоев".
Но исполнилось пророчество следователя: в 97-м Шахов сел снова и, к своему и общему удивлению, вовсе не за "политику", а за то, что очень сильно ударил человека. Человек был так себе, наглец, подлец и стервец; можно было бы подробней коснуться его личности, но о мертвых плохо не говорят. Потерпевший Альберт Беляев скончался, не приходя в сознание, в реанимационном отделении института Склифосовского, и смерть его одарила Шахова шестью годами строгого режима.
Арестовывали Виктора обыкновенные милиционеры, менты-матершинники, мордастые хамы, а не те, из семидесятых - вежливо-нагловатые спортивные фигуры.
Заковали в наручники, затолкали в "бобик" и увезли.
После уголовного суда Марина поняла, что все стало иным. Не было никакого шума на радиостанциях; впрочем, разок упомянуло Виктора радио "Свобода", да и то с какой-то ироничной жалостью и словесным выкрутасом постарался Борис Парамонов.
Теперь тюремно-лагерные опасности в фантазиях Марины превышали всякий допустимый предел; в сновидениях являлись такие каторжные рожи, что впору было умереть, не просыпаясь. Медведи и бандюги, пьяные надзиратели и милицейские сержанты в эсэсовских рубашках с закатанными рукавами гонялись за Виктором Шаховым по буеракам, рычали, свистели, стреляли, скрежетали зубами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39