Для чего Ольга сказала, что не виделась с Аксеновым, в то время как навестила его в госпитале?.. К чему эта ложь?.. Чтобы он не ревновал ее? Но ведь он не ревнует. Не ревнует, но хочет, чтобы ему говорили правду. И всегда.
И дело в общем не в Ольге. И даже не в этом убийце, размозжившем себе голову. Дело в том, что в мире появилось слишком много неправды, которая правдоподобнее самой светлой истины. Что слишком много людей сделали своим занятием не изготовление сапог и самолетов, хлеба и стульев, а ложь, а неправду, хитрую, дутую, бессовестную. И иногда ему казалось, что весь мир взывает об одном: правды! правды! Так больше продолжаться не может! Уже невтерпеж! Хватит!..
- Эти запонки развинчиваются, - сказал следователь. - Но еще нужно будет разобраться экспертам - может быть, они так и изготовляются фирмой. Может быть, он сам не знал, что они развинчиваются. Посмотрите, уж слишком маленькое остается отверстие.
Шарипов осмотрел запонки.
"Нет больше Ведина, - подумал он с таким отчаянием и горечью, что ощутил желание завыть и хватать пыль на дороге и сыпать ее себе на голову и в лицо. Так однажды делал его дедушка Шаймардон, когда узнал, что брат дедушки - неграмотный поэт Латфуло - умер от черной оспы. - Нет Ведина, и этого не поправить уже ничем: никакими мыслями, никакими словами, никакими поступками. И что бы там ни говорили о том, что смерть во имя правого дела - святая смерть: святой бывает только жизнь... И неужели люди - все люди, все человечество - никогда не научатся так ее строить, чтобы она не обрывалась преждевременно, чтобы людей не убивали, не мучили, чтобы с ними поступали справедливо, чтобы каждый поступал с другим так, как он бы хотел, чтобы поступали с ним".
Осмотр вещей, оставленных в номере убийцей, подходил к концу.
"Если бы этот негодяй, убивший Ведина, сам остался жив, мне бы не дали вести следствие. Я бы не смог. Я все понимаю. Но я ненавижу его так... Я ненавижу его так, что... - ненависть переполняла его, и он ощущал ее, как ощущают физический предмет, она угловатым, царапающим комом собралась в горле, и нужно было проглотить ее или выплюнуть. - Бандит. Подлый убийца. И все-таки... Вот он струсил в последний момент и застрелился. Если сопоставить время между выстрелами, он не знал, убил ли он кого-нибудь. Наверное, не знал даже, ранил ли. Хотя, может быть, он прошел такую тренировку, что стрелял по звуку совсем без промаха. Бывают такие. Но если бы он интересовался результатами выстрела, он бы выждал, чтобы проверить. Скорее всего он выстрелил с испугу. Бывает и так. И даже за секунду до выстрела он, вероятно, не знал, что выстрелит в одного из людей, окруживших сарайчик, - если бы он готовился отстреливаться, он бы продолжал стрельбу... А что сам застрелится, он уже, возможно, знал.
И если быть справедливым, может быть, через несколько дней где-то там... кто-то будет думать о нем так, как мы думаем о Ведине. И виноват в общем не он, а те, кто его послал. Вот уж до кого я б добрался! - подумал Шарипов с яростью. - Вот кого я бы собственными руками... Но пока мир так устроен, как он устроен сейчас, если даже для некоторых людей смерть этого убийцы такая же страшная утрата, как для меня смерть Ведина, все равно мне он враг. Кровный и подлый враг. И я не хочу... я не буду ни в чем сравнивать его с Вединым. Я буду думать о нем как о фашисте, как об одном из тех, кто загонял людей в печи Освенцима, кто способен схватить ребенка за ноги и разорвать его на части... И может быть - вполне может быть, - он таким и был, этот человек, так хорошо стрелявший по звуку".
Он стоял посреди комнаты с пепельницей в руках и курил, а люди, занимавшиеся осмотром номера и вещей его последнего жителя, поглядывали на него со скрытым удивлением, не понимая, как Шарипов, утративший самого близкого своего друга, может оставаться таким спокойным, таким откровенно равнодушным к этой страшной смерти.
Шарипов где-то читал, будто были ученые, считавшие, что бог существует, но его роль свелась лишь к тому, что он дал первый толчок, вызвал движение, а дальше уже все развивалось в соответствии с законами природы, без участия бога. И вот перед ним стоял этот "бог", давший первый толчок ряду таких роковых событий.
Тощий, костлявый человек с очень скучным лицом, с большим, сплющенным с боков носом и мигающими глазами с красноватыми веками, по фамилии Параконев.
- Кто вы такой? - спросил у него Шарипов.
- Я непьющий, - торопливо ответил Параконев неожиданно высоким голосом. - Поверьте мне, я совсем непьющий, как все дегустаторы. Я совсем не пью вина, я приехал сюда в командировку - дегустировать новый марочный портвейн винсовхоза. Я выпил всего три маленьких глотка вина, как все дегустаторы... Но вечером устроили ужин и уговорили меня выпить водки, которая ко всему еще оказалась теплой. Я могу вам предъявить справку со службы, что я непьющий...
От испуганного вида и писклявого голоса этого "бога" Шарипову стало не по себе.
- Хорошо, - сказал он Параконеву. - Вы свободны.
- Значит, меня не обстригут? - с надеждой спросил "бог".
- То есть как? - не понял Шарипов.
- Не дадут мне пятнадцать суток?
- А вы думаете, что полагается? - в свою очередь, спросил Шарипов.
- Думаю, что полагается, - заморгал глазами "бог". - Но лучше бы я заплатил штраф. У нас недавно постригли одного дегустатора тоже за появление в общественном месте в нетрезвом состоянии. И сейчас же: раз - и перевели его на другую работу.
"Нет, - с горечью подумал Шарипов. - Дело не в этом "боге". Он не причастен к смерти Ведина. Просто теплая водка, которую он выпил, дала толчок ряду случайностей, а уж они, в свою очередь, вызвали явления, очевидно неизбежные при таких обстоятельствах".
И все-таки Ведин погиб, а этот непьющий дегустатор жив.
Г л а в а т р и д ц а т ь д е в я т а я, в которой
мулло Махмуд встречается с лордом Расселом
В этом мире еще не было сделано
ни одного доброго дела, которое
осталось бы безнаказанным.
А б д а л л а х и б н
а л-Х у с с е й н а л-Л а т а х а р и
"Йезакиил увидел колесницу..." - вспомнил мулло Махмуд. - Но как же дальше?
Йезакиил увидел колесницу,
По воздуху несущуюся вдаль.
Согласно и стремительно колеса
Вращалися на поприще воздушном.
Передние вращались верой,
А задние - по милости господней".
Мулло Махмуд вспомнил этот слышанный им в далеком детстве евангелический гимн и снова подивился про себя чистоте и наивности веры людей, способных отличать, какою силою двигались передние и задние колеса экипажа, увиденного Йезакиилом. И подумал он об этом на английском языке, хотя обычно избегал вспоминать его. Он постоянно думал на таджикском, случалось ему думать на арабском и даже на русском, которым владел он недостаточно хорошо, только бы не на английском. Но сны ему постоянно снились английские: с туманом и Темзой, с газонами и бобби, с рисовым пудингом и яблочным джемом.
Он не скучал по Англии. Она ему просто часто снилась. С этим уж ничего нельзя было поделать.
Лорд Рассел, подумал он. Не Бертран Рассел, и не этот юрист, а Рассел, которого они звали "канарейкой". Это он ему приснился. Рандольф Рассел, уверявший, что в старенькой автомашине, на которой приехал за ним дядя Френсиса, колеса, как в колеснице Йезакиила, вращаются "по милости господней".
Да, это было еще в Харроу. С ним учился тогда великовозрастный болван Рандольф Рассел, сноб, хваставшийся тем, что на нем нет ничего отечественного. Костюм из голландской ткани, а сшит в Париже, сорочка из Испании, носовые платки из Лиона, и башмаки чуть ли не из Америки, из бизоньей кожи. Он тогда очень завидовал этим бизоньим башмакам.
Но вот теперь на нем самом нет ни одного предмета, изготовленного на расстоянии большем, чем в километр от порога его дома. Рубаха и штаны из карбоса - белой, грубой, похожей на бязь, сотканной на ручном станке хлопчатобумажной ткани, полосатый халат из алачи подбит ватой, подкладка из маты, а верх тоже домотканый, но получше - алача схлопчатой основой и шелковым утоком. Башмаки коричневые, из сыромятной, грубо выделанной кожи. На всем, что на нем надето, не найдешь и одной пуговицы - все завязывается шнурками или удерживается поясом.
В этом, подумал он, тоже своеобразный снобизм. Только его здесь некому оценить. К этому, как и к тому, что он курит гашиш, и ко многому другому относятся здесь как к стариковскому чудачеству, с редким терпением и снисходительностью. Они считают его своим. Детям кажется, что он жил тут всегда и будет всегда жить. Взрослые гордятся его лекарским умением и преувеличивают это умение. И когда он умрет, о нем еще долго будут помнить. Если он сумеет хорошо умереть...
Но почему он вспомнил об этой "канарейке" Рандольфе Расселе? Ах, да, в связи с этим Расселом-юристом.
Он неторопливо пробирался тогда между ослами и велосипедами, автомашинами и лошадьми. Шум стоял такой, что человеческий голос пропадал даже вблизи: на гуденье автомобилей пронзительно отвечали ослы, ржанью лошадей вторили вздохи верблюдов, и на самой высокой, самой звонкой ноте звучали голоса продавцов лепешек и сладостей, пробиравшихся сквозь всю эту сумятицу со своими корзинами.
Но если бы звуки порождались красками, то именно такой гул стоял бы над этим базаром: голосом продавцов лепешек кричали бы груды оглушительного яркого красного перца - калампура; по-ишачьему ревели бы горы желтого лука, по-лошадиному ржала бы зелень - дикий ревень бураково-красный внизу и темно-зеленый вверху, редиска, петрушка, укроп, и полосатые, всех цветов радуги халаты перекликались бы звонкими человеческими голосами.
Он прошел к ряду, в котором продавали темно-зеленый крупичатый жевательный табак - нас. Его готовили, смешивая растертые в порошок табачные листья с золой и известью. Небольшую щепотку наса бросали в рот, под язык, постепенно рассасывая. Мулло Махмуд попробовал табак у нескольких продавцов и остановился на том, который продавал пожилой пижон в дорогом халате, с бородой и ладонями, окрашенными хной.
Продавец свернул маленький фунтик и двумя руками, как делают это в знак почтения, подал его Махмуду. Мулло пересыпал табак в выдолбленную и отполированную тыквочку величиной с грушу, какая обыкновенно служит табакеркой, и машинально взглянул на листок, из которого был свернут фунтик. Он прочел:
"...Женщины часто прятали детей под одеждой, оставленной на вешалке, чтобы не брать их с собой в газовую камеру. Поэтому команды из заключенных, обычно под наблюдением эсэсовцев, обыскивали одежду и обнаруженных там детей отправляли в газовую камеру. В новых камерах усовершенствованного типа..."
- Разрешите посмотреть бумагу, в которую вы заворачиваете свой превосходный табак, - попросил он продавца.
- Пожалуйста, - ответил тот и дал ему книгу. Из нее было вырвано уже много страниц - она начиналась со 185-й. Это была книга лорда Э. Рассела "Проклятие свастики".
- Я хочу купить у вас эту книгу, - сказал мулло Махмуд.
- Она не продается, - погладил продавец красными пальцами красную бороду. - Но если она вам нужна, возьмите ее от меня в подарок, - добавил он великодушно.
Лорд Рассел. Из Ливерпуля. С. В. Е. - кавалер ордена Британской империи второй степени. Он попытался вспомнить этого видного юриста, но никак не мог представить его лица, а вспоминался только голос, чуть гнусавый, негромкий и волнующий.
Разыскивая имя автора, мулло Махмуд посмотрел последнюю страничку, над которой стояло "Заключение". Он медленно, мысленно переводя слово за словом на английский язык, прочел его:
"Существовал концентрационный лагерь, который в 1945 году, после того как из него убрали все следы смерти, мог посещать народ. Лагерь находился в Дахау, недалеко от Мюнхена, и посетитель уходил оттуда с незабываемым впечатлением.
Единственные заключенные, которых он там видел, были немцы, обвиняемые в военных преступлениях и ожидавшие суда или освобождения. Каждый из них жил с комфортом в светлой, удобной камере, пользовался электрическим освещением, а зимой - центральным отоплением, имел кровать, стол, стул и книги. Вид у них был упитанный и холеный, а лица выражали легкое удивление. Их, должно быть, действительно удивляло, что же происходит, где же они находятся.
Покинув жилые помещения, ставшие такими чистыми и опрятными, посетитель отправляется на другой конец лагеря, где находился крематорий. Там еще полностью сохранился весь механизм смерти, которым так долго пользовались, чтобы избавиться от тех, кто осмеливался стать поперек пути фюреру.
Исчезли трупы, которые когда-то лежали в пристройке, ожидая сожжения, потому что в газовых камерах умерщвляли больше, чем пропускали печи; исчезли и несчастные человеческие существа, ожидавшие своей очереди, чтобы войти в камеру смерти. Они исчезли навсегда, но призраки их остались, и все напоминало о них.
А дальше можно было видеть чистым и прибранным помещение, где жертвы раздевались; газовую камеру с глазком, в который смотрел оператор, дожидаясь последних минут агонии, чтобы включить затем электрический вентилятор для очищения воздуха от смертоносных газов; примыкающее здание крематория и носилки на железных колесиках, сбрасывавшие трупы в пасть печи; небольшую комнату, где трупы были навалены до потолка и где на оштукатуренных стенах еще оставались отпечатки их ног; машину, перемалывающую кости для удобрения соседних полей, и помещение, где хранили прах.
Проходя по этим помещениям и обозревая сцену столь многих страданий и трагедий, посетитель еще ощущал смрад разлагавшихся трупов и запах горелого мяса, но что же он видел, когда, выйдя на чистый свежий воздух, поднимал глаза к небу, чтобы освободиться от этого кошмара? К шесту на крыше крематория была прибита маленькая, грубо сколоченная скворечня, которую устроил здесь какой-то страдавший раздвоением личности эсэсовец.
Тогда и только тогда можно было понять, почему нация, давшая миру Гёте и Бетховена, Шиллера и Шуберта, дала ему также Освенцим и Бельзен, Равенсбрюк и Дахау".
Он вернулся тогда домой, наспех написал три письма и поехал в Душанбе.
"Если в конце концов установят, кто же автор этих писем, - думал он, - то и обо мне скажут, что я страдал раздвоением личности. Но, может быть, кто-нибудь при этом подумает, что я хотел спасти не скворцов, а людей".
Г л а в а с о р о к о в а я, в которой не происходит
ничего такого, что влияло бы на ход повествования
Уже горит дом соседа Укалегона...
В е р г и л и й
Ибрагимов не верил в бога. Во всяком случае, в такого, в какого верили христиане, магометане или евреи. Но у него был свой бог - удача. Когда человек берет билет в лотерее, ему может повезти, если ему мирволит этот бог. Этот человек найдет кошелек с деньгами, останется единственным на горящем самолете, врезавшемся у самого аэродрома в телеграфный столб, это его товарища, а не его убьет шальная пуля.
И сейчас всем своим естеством, каждой жилкой он взывал к великому богу удачи: "Помоги! Вызволь! Докажи, что ты существуешь, - ведь я так верю в тебя и так надеюсь на тебя!.."
Он медленно шел по улице, а ему хотелось бежать, и разогретый асфальт - теплота его чувствовалась сквозь подошвы легких дорогих туфель и был той землей, которая горела под ногами.
Прежде ему часто случалось нарушать правила конспирации, но в этот раз он им последовал, и это хорошая примета... Да какая к черту примета это просто спасло его. Пока, во всяком случае. Он договорился, что они встретятся в десять часов утра на центральном почтамте, хоть вначале у него было желание щегольнуть перед этим приезжим своей независимостью и сказать, что он придет прямо к нему в гостиницу. Он представил себе, как открывает дверь номера, как глядят на него из комнаты черные беспощадные зрачки пистолетов и насмешливый голос предлагает: "Входите, входите. Вы не ошиблись дверью". И силой воли он заставил себя замедлить шаги, участившиеся в такт ударам сердца.
Дорогу перебежала черная кошка. Женщина, которая шла перед ним, оглянулась и замедлила шаги. Он странно улыбнулся, остановился, поправил шнурок на туфле и дождался, пока какой-то мальчишка обогнал его и пересек невидимую и роковую черту, оставленную кошкой.
"Вот видишь, я выдержал твое испытание... Хоть сейчас дорога каждая секунда. Помоги же мне!" - молился он своему богу удачи.
- Эй, такси! Свободен?
Он сел рядом с шофером, оглянулся, не сворачивает ли за ним другая машина, и назвал адрес.
"Что со мной? - вдруг удивился Ибрагимов. - Почему я сразу не сел в такси? Но это возле гостиницы. Нет. Ничего. Следовало немного отойти пешком. Так правильней..."
Он внимательно посмотрел на водителя такси, молодого парня-узбека в перешитых, намеренно зауженных китайских хлопчатобумажных штанах и в рубахе навыпуск из той же ткани, из какой жена его (если он женат) сшила для себя домашнее яркое платьице. Тоже хорошо. Пока хорошо.
Значит, сейчас домой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
И дело в общем не в Ольге. И даже не в этом убийце, размозжившем себе голову. Дело в том, что в мире появилось слишком много неправды, которая правдоподобнее самой светлой истины. Что слишком много людей сделали своим занятием не изготовление сапог и самолетов, хлеба и стульев, а ложь, а неправду, хитрую, дутую, бессовестную. И иногда ему казалось, что весь мир взывает об одном: правды! правды! Так больше продолжаться не может! Уже невтерпеж! Хватит!..
- Эти запонки развинчиваются, - сказал следователь. - Но еще нужно будет разобраться экспертам - может быть, они так и изготовляются фирмой. Может быть, он сам не знал, что они развинчиваются. Посмотрите, уж слишком маленькое остается отверстие.
Шарипов осмотрел запонки.
"Нет больше Ведина, - подумал он с таким отчаянием и горечью, что ощутил желание завыть и хватать пыль на дороге и сыпать ее себе на голову и в лицо. Так однажды делал его дедушка Шаймардон, когда узнал, что брат дедушки - неграмотный поэт Латфуло - умер от черной оспы. - Нет Ведина, и этого не поправить уже ничем: никакими мыслями, никакими словами, никакими поступками. И что бы там ни говорили о том, что смерть во имя правого дела - святая смерть: святой бывает только жизнь... И неужели люди - все люди, все человечество - никогда не научатся так ее строить, чтобы она не обрывалась преждевременно, чтобы людей не убивали, не мучили, чтобы с ними поступали справедливо, чтобы каждый поступал с другим так, как он бы хотел, чтобы поступали с ним".
Осмотр вещей, оставленных в номере убийцей, подходил к концу.
"Если бы этот негодяй, убивший Ведина, сам остался жив, мне бы не дали вести следствие. Я бы не смог. Я все понимаю. Но я ненавижу его так... Я ненавижу его так, что... - ненависть переполняла его, и он ощущал ее, как ощущают физический предмет, она угловатым, царапающим комом собралась в горле, и нужно было проглотить ее или выплюнуть. - Бандит. Подлый убийца. И все-таки... Вот он струсил в последний момент и застрелился. Если сопоставить время между выстрелами, он не знал, убил ли он кого-нибудь. Наверное, не знал даже, ранил ли. Хотя, может быть, он прошел такую тренировку, что стрелял по звуку совсем без промаха. Бывают такие. Но если бы он интересовался результатами выстрела, он бы выждал, чтобы проверить. Скорее всего он выстрелил с испугу. Бывает и так. И даже за секунду до выстрела он, вероятно, не знал, что выстрелит в одного из людей, окруживших сарайчик, - если бы он готовился отстреливаться, он бы продолжал стрельбу... А что сам застрелится, он уже, возможно, знал.
И если быть справедливым, может быть, через несколько дней где-то там... кто-то будет думать о нем так, как мы думаем о Ведине. И виноват в общем не он, а те, кто его послал. Вот уж до кого я б добрался! - подумал Шарипов с яростью. - Вот кого я бы собственными руками... Но пока мир так устроен, как он устроен сейчас, если даже для некоторых людей смерть этого убийцы такая же страшная утрата, как для меня смерть Ведина, все равно мне он враг. Кровный и подлый враг. И я не хочу... я не буду ни в чем сравнивать его с Вединым. Я буду думать о нем как о фашисте, как об одном из тех, кто загонял людей в печи Освенцима, кто способен схватить ребенка за ноги и разорвать его на части... И может быть - вполне может быть, - он таким и был, этот человек, так хорошо стрелявший по звуку".
Он стоял посреди комнаты с пепельницей в руках и курил, а люди, занимавшиеся осмотром номера и вещей его последнего жителя, поглядывали на него со скрытым удивлением, не понимая, как Шарипов, утративший самого близкого своего друга, может оставаться таким спокойным, таким откровенно равнодушным к этой страшной смерти.
Шарипов где-то читал, будто были ученые, считавшие, что бог существует, но его роль свелась лишь к тому, что он дал первый толчок, вызвал движение, а дальше уже все развивалось в соответствии с законами природы, без участия бога. И вот перед ним стоял этот "бог", давший первый толчок ряду таких роковых событий.
Тощий, костлявый человек с очень скучным лицом, с большим, сплющенным с боков носом и мигающими глазами с красноватыми веками, по фамилии Параконев.
- Кто вы такой? - спросил у него Шарипов.
- Я непьющий, - торопливо ответил Параконев неожиданно высоким голосом. - Поверьте мне, я совсем непьющий, как все дегустаторы. Я совсем не пью вина, я приехал сюда в командировку - дегустировать новый марочный портвейн винсовхоза. Я выпил всего три маленьких глотка вина, как все дегустаторы... Но вечером устроили ужин и уговорили меня выпить водки, которая ко всему еще оказалась теплой. Я могу вам предъявить справку со службы, что я непьющий...
От испуганного вида и писклявого голоса этого "бога" Шарипову стало не по себе.
- Хорошо, - сказал он Параконеву. - Вы свободны.
- Значит, меня не обстригут? - с надеждой спросил "бог".
- То есть как? - не понял Шарипов.
- Не дадут мне пятнадцать суток?
- А вы думаете, что полагается? - в свою очередь, спросил Шарипов.
- Думаю, что полагается, - заморгал глазами "бог". - Но лучше бы я заплатил штраф. У нас недавно постригли одного дегустатора тоже за появление в общественном месте в нетрезвом состоянии. И сейчас же: раз - и перевели его на другую работу.
"Нет, - с горечью подумал Шарипов. - Дело не в этом "боге". Он не причастен к смерти Ведина. Просто теплая водка, которую он выпил, дала толчок ряду случайностей, а уж они, в свою очередь, вызвали явления, очевидно неизбежные при таких обстоятельствах".
И все-таки Ведин погиб, а этот непьющий дегустатор жив.
Г л а в а т р и д ц а т ь д е в я т а я, в которой
мулло Махмуд встречается с лордом Расселом
В этом мире еще не было сделано
ни одного доброго дела, которое
осталось бы безнаказанным.
А б д а л л а х и б н
а л-Х у с с е й н а л-Л а т а х а р и
"Йезакиил увидел колесницу..." - вспомнил мулло Махмуд. - Но как же дальше?
Йезакиил увидел колесницу,
По воздуху несущуюся вдаль.
Согласно и стремительно колеса
Вращалися на поприще воздушном.
Передние вращались верой,
А задние - по милости господней".
Мулло Махмуд вспомнил этот слышанный им в далеком детстве евангелический гимн и снова подивился про себя чистоте и наивности веры людей, способных отличать, какою силою двигались передние и задние колеса экипажа, увиденного Йезакиилом. И подумал он об этом на английском языке, хотя обычно избегал вспоминать его. Он постоянно думал на таджикском, случалось ему думать на арабском и даже на русском, которым владел он недостаточно хорошо, только бы не на английском. Но сны ему постоянно снились английские: с туманом и Темзой, с газонами и бобби, с рисовым пудингом и яблочным джемом.
Он не скучал по Англии. Она ему просто часто снилась. С этим уж ничего нельзя было поделать.
Лорд Рассел, подумал он. Не Бертран Рассел, и не этот юрист, а Рассел, которого они звали "канарейкой". Это он ему приснился. Рандольф Рассел, уверявший, что в старенькой автомашине, на которой приехал за ним дядя Френсиса, колеса, как в колеснице Йезакиила, вращаются "по милости господней".
Да, это было еще в Харроу. С ним учился тогда великовозрастный болван Рандольф Рассел, сноб, хваставшийся тем, что на нем нет ничего отечественного. Костюм из голландской ткани, а сшит в Париже, сорочка из Испании, носовые платки из Лиона, и башмаки чуть ли не из Америки, из бизоньей кожи. Он тогда очень завидовал этим бизоньим башмакам.
Но вот теперь на нем самом нет ни одного предмета, изготовленного на расстоянии большем, чем в километр от порога его дома. Рубаха и штаны из карбоса - белой, грубой, похожей на бязь, сотканной на ручном станке хлопчатобумажной ткани, полосатый халат из алачи подбит ватой, подкладка из маты, а верх тоже домотканый, но получше - алача схлопчатой основой и шелковым утоком. Башмаки коричневые, из сыромятной, грубо выделанной кожи. На всем, что на нем надето, не найдешь и одной пуговицы - все завязывается шнурками или удерживается поясом.
В этом, подумал он, тоже своеобразный снобизм. Только его здесь некому оценить. К этому, как и к тому, что он курит гашиш, и ко многому другому относятся здесь как к стариковскому чудачеству, с редким терпением и снисходительностью. Они считают его своим. Детям кажется, что он жил тут всегда и будет всегда жить. Взрослые гордятся его лекарским умением и преувеличивают это умение. И когда он умрет, о нем еще долго будут помнить. Если он сумеет хорошо умереть...
Но почему он вспомнил об этой "канарейке" Рандольфе Расселе? Ах, да, в связи с этим Расселом-юристом.
Он неторопливо пробирался тогда между ослами и велосипедами, автомашинами и лошадьми. Шум стоял такой, что человеческий голос пропадал даже вблизи: на гуденье автомобилей пронзительно отвечали ослы, ржанью лошадей вторили вздохи верблюдов, и на самой высокой, самой звонкой ноте звучали голоса продавцов лепешек и сладостей, пробиравшихся сквозь всю эту сумятицу со своими корзинами.
Но если бы звуки порождались красками, то именно такой гул стоял бы над этим базаром: голосом продавцов лепешек кричали бы груды оглушительного яркого красного перца - калампура; по-ишачьему ревели бы горы желтого лука, по-лошадиному ржала бы зелень - дикий ревень бураково-красный внизу и темно-зеленый вверху, редиска, петрушка, укроп, и полосатые, всех цветов радуги халаты перекликались бы звонкими человеческими голосами.
Он прошел к ряду, в котором продавали темно-зеленый крупичатый жевательный табак - нас. Его готовили, смешивая растертые в порошок табачные листья с золой и известью. Небольшую щепотку наса бросали в рот, под язык, постепенно рассасывая. Мулло Махмуд попробовал табак у нескольких продавцов и остановился на том, который продавал пожилой пижон в дорогом халате, с бородой и ладонями, окрашенными хной.
Продавец свернул маленький фунтик и двумя руками, как делают это в знак почтения, подал его Махмуду. Мулло пересыпал табак в выдолбленную и отполированную тыквочку величиной с грушу, какая обыкновенно служит табакеркой, и машинально взглянул на листок, из которого был свернут фунтик. Он прочел:
"...Женщины часто прятали детей под одеждой, оставленной на вешалке, чтобы не брать их с собой в газовую камеру. Поэтому команды из заключенных, обычно под наблюдением эсэсовцев, обыскивали одежду и обнаруженных там детей отправляли в газовую камеру. В новых камерах усовершенствованного типа..."
- Разрешите посмотреть бумагу, в которую вы заворачиваете свой превосходный табак, - попросил он продавца.
- Пожалуйста, - ответил тот и дал ему книгу. Из нее было вырвано уже много страниц - она начиналась со 185-й. Это была книга лорда Э. Рассела "Проклятие свастики".
- Я хочу купить у вас эту книгу, - сказал мулло Махмуд.
- Она не продается, - погладил продавец красными пальцами красную бороду. - Но если она вам нужна, возьмите ее от меня в подарок, - добавил он великодушно.
Лорд Рассел. Из Ливерпуля. С. В. Е. - кавалер ордена Британской империи второй степени. Он попытался вспомнить этого видного юриста, но никак не мог представить его лица, а вспоминался только голос, чуть гнусавый, негромкий и волнующий.
Разыскивая имя автора, мулло Махмуд посмотрел последнюю страничку, над которой стояло "Заключение". Он медленно, мысленно переводя слово за словом на английский язык, прочел его:
"Существовал концентрационный лагерь, который в 1945 году, после того как из него убрали все следы смерти, мог посещать народ. Лагерь находился в Дахау, недалеко от Мюнхена, и посетитель уходил оттуда с незабываемым впечатлением.
Единственные заключенные, которых он там видел, были немцы, обвиняемые в военных преступлениях и ожидавшие суда или освобождения. Каждый из них жил с комфортом в светлой, удобной камере, пользовался электрическим освещением, а зимой - центральным отоплением, имел кровать, стол, стул и книги. Вид у них был упитанный и холеный, а лица выражали легкое удивление. Их, должно быть, действительно удивляло, что же происходит, где же они находятся.
Покинув жилые помещения, ставшие такими чистыми и опрятными, посетитель отправляется на другой конец лагеря, где находился крематорий. Там еще полностью сохранился весь механизм смерти, которым так долго пользовались, чтобы избавиться от тех, кто осмеливался стать поперек пути фюреру.
Исчезли трупы, которые когда-то лежали в пристройке, ожидая сожжения, потому что в газовых камерах умерщвляли больше, чем пропускали печи; исчезли и несчастные человеческие существа, ожидавшие своей очереди, чтобы войти в камеру смерти. Они исчезли навсегда, но призраки их остались, и все напоминало о них.
А дальше можно было видеть чистым и прибранным помещение, где жертвы раздевались; газовую камеру с глазком, в который смотрел оператор, дожидаясь последних минут агонии, чтобы включить затем электрический вентилятор для очищения воздуха от смертоносных газов; примыкающее здание крематория и носилки на железных колесиках, сбрасывавшие трупы в пасть печи; небольшую комнату, где трупы были навалены до потолка и где на оштукатуренных стенах еще оставались отпечатки их ног; машину, перемалывающую кости для удобрения соседних полей, и помещение, где хранили прах.
Проходя по этим помещениям и обозревая сцену столь многих страданий и трагедий, посетитель еще ощущал смрад разлагавшихся трупов и запах горелого мяса, но что же он видел, когда, выйдя на чистый свежий воздух, поднимал глаза к небу, чтобы освободиться от этого кошмара? К шесту на крыше крематория была прибита маленькая, грубо сколоченная скворечня, которую устроил здесь какой-то страдавший раздвоением личности эсэсовец.
Тогда и только тогда можно было понять, почему нация, давшая миру Гёте и Бетховена, Шиллера и Шуберта, дала ему также Освенцим и Бельзен, Равенсбрюк и Дахау".
Он вернулся тогда домой, наспех написал три письма и поехал в Душанбе.
"Если в конце концов установят, кто же автор этих писем, - думал он, - то и обо мне скажут, что я страдал раздвоением личности. Но, может быть, кто-нибудь при этом подумает, что я хотел спасти не скворцов, а людей".
Г л а в а с о р о к о в а я, в которой не происходит
ничего такого, что влияло бы на ход повествования
Уже горит дом соседа Укалегона...
В е р г и л и й
Ибрагимов не верил в бога. Во всяком случае, в такого, в какого верили христиане, магометане или евреи. Но у него был свой бог - удача. Когда человек берет билет в лотерее, ему может повезти, если ему мирволит этот бог. Этот человек найдет кошелек с деньгами, останется единственным на горящем самолете, врезавшемся у самого аэродрома в телеграфный столб, это его товарища, а не его убьет шальная пуля.
И сейчас всем своим естеством, каждой жилкой он взывал к великому богу удачи: "Помоги! Вызволь! Докажи, что ты существуешь, - ведь я так верю в тебя и так надеюсь на тебя!.."
Он медленно шел по улице, а ему хотелось бежать, и разогретый асфальт - теплота его чувствовалась сквозь подошвы легких дорогих туфель и был той землей, которая горела под ногами.
Прежде ему часто случалось нарушать правила конспирации, но в этот раз он им последовал, и это хорошая примета... Да какая к черту примета это просто спасло его. Пока, во всяком случае. Он договорился, что они встретятся в десять часов утра на центральном почтамте, хоть вначале у него было желание щегольнуть перед этим приезжим своей независимостью и сказать, что он придет прямо к нему в гостиницу. Он представил себе, как открывает дверь номера, как глядят на него из комнаты черные беспощадные зрачки пистолетов и насмешливый голос предлагает: "Входите, входите. Вы не ошиблись дверью". И силой воли он заставил себя замедлить шаги, участившиеся в такт ударам сердца.
Дорогу перебежала черная кошка. Женщина, которая шла перед ним, оглянулась и замедлила шаги. Он странно улыбнулся, остановился, поправил шнурок на туфле и дождался, пока какой-то мальчишка обогнал его и пересек невидимую и роковую черту, оставленную кошкой.
"Вот видишь, я выдержал твое испытание... Хоть сейчас дорога каждая секунда. Помоги же мне!" - молился он своему богу удачи.
- Эй, такси! Свободен?
Он сел рядом с шофером, оглянулся, не сворачивает ли за ним другая машина, и назвал адрес.
"Что со мной? - вдруг удивился Ибрагимов. - Почему я сразу не сел в такси? Но это возле гостиницы. Нет. Ничего. Следовало немного отойти пешком. Так правильней..."
Он внимательно посмотрел на водителя такси, молодого парня-узбека в перешитых, намеренно зауженных китайских хлопчатобумажных штанах и в рубахе навыпуск из той же ткани, из какой жена его (если он женат) сшила для себя домашнее яркое платьице. Тоже хорошо. Пока хорошо.
Значит, сейчас домой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38