Он подумал, что это похоже на мост. На ажурный мост, который кажется таким красивым потому, что во всем этом строении нет ни одной лишней перекладины, что все служит определенной цели. Все ее движения были очень быстры, но без малейшей суеты, очень согласованы между собой и как-то на редкость приятны. И вообще ему никогда не приходило в голову, что мытье посуды может быть таким удивительно красивым зрелищем. И сама Таня в клеенчатом фартуке поверх вызывающе яркого платья из светлой ткани, украшенной красными, черными и желтыми полосами, вдруг предстала перед Володей в каком-то новом свете.
- Очень здорово вы это... - неожиданно для себя сказал Володя. Посуду моете...
- Как - здорово? - повернула к нему Таня раскрасневшееся лицо.
- Ну быстро очень. И ловко.
- Спасибо, - с нарочито преувеличенным достоинством поблагодарила Таня. - Я, как, наверное, и все остальные женщины, помню все комплименты, сказанные мне когда бы то ни было за всю мою жизнь. Но такого я действительно еще не получала. Тем более что точно так, как я, очевидно, моют посуду все, кому приходится это делать.
- Нет, нет, - сказал Володя, - вы просто не понимаете... Я просто не это хотел сказать... Я просто подумал...
Так и не сообщив о том, что же он "просто подумал", Володя со стаканом в руке ушел из кухни.
Таня ополоснула вымытую посуду кипятком и принялась вытирать тарелки. Делала она это быстрыми, четкими и спорыми движениями. Она в самом деле любила мыть посуду, как иные любят вышивать, перебирать бисер, раскладывать пасьянс - это занятие всегда успокаивало ее и отвлекало. Но сейчас, после слов Володи, она как бы посмотрела на себя со стороны, и вдруг оказалось - то, что прежде у нее получалось само собой, требует теперь внимания и сосредоточенности. Широкая и плоская тарелка неожиданно выскользнула у нее из рук, шлепнулась плашмя на пол и раскололась на две части.
Таня бросила разбитую тарелку в ведро для мусора.
Как это Густав Мейринк писал о тысяченожке? - старалась припомнить она. Это и в самом деле было похоже. Тысяченожка плясала на камне, извиваясь кругами и восьмерками. Завистница жаба обратилась к ней с таким вопросом: "Откуда ты знаешь, какой ноге начать, какая будет второй и третьей, какая пятой и шестой, затем вступит десятая или сотая, что в это время делает четвертая и седьмая? Когда ты поднимаешь девятьсот семьдесят третью ногу, опускаешь ли ты тридцать девятую, сгибаешь ли ты семисотую и протягиваешь ли четырнадцатую?" И тысяченожка замерла, словно прикованная, и не могла уже сдвинуться с места. Она забыла, какой ногой ступать первой, и чем больше думала об этом, тем больше путалась.
Горькая шутка. И шутка ли? Пока все шло само собой - все вокруг казалось простым и понятным. Но если хоть на минутку задуматься о том, какой ноге сгибаться седьмой...
Почему Машенька дичится своего блестящего, эффектного отца и тянется к неловкому, молчаливому Володе? Почему она сама, поддерживая общий тон, ведет себя с Евгением Ильичом так, словно само собой подразумевается, что их отношения будут теперь восстановлены, хотя ведь она-то лучше, чем кто бы то ни было, знает, что ничто не восстановится, что ничего не восстановить. Почему она надела это платье, о котором отец говорит, что такие яркие краски ему до этого случалось видеть только в спектре двууглекислого натрия? Почему ей интересно, что думает о ней этот рыхлый и нелепый Володя, и почему в его присутствии она старается говорить умнее и интересней, чем обычно, и отец это видит и поглядывает на нее искоса и с любопытством? Неужели для того, чтобы вызвать ревность у мужа? Неужели она так плохо себя знает, что сама не может понять причин, которые побуждают ее поступать так или иначе? Неужто в самом деле осознать, чего ты хочешь, бывает подчас так же трудно, как осуществить то, чего ты хочешь?
На кухонном столе все росла и росла стопа насухо вытертых тарелок. Таня сняла фартук и выглянула в окно. В садике на узкой скамейке без спинки сидел Володя Неслюдов с раскрытой книгой на коленях. Рядом с ним на трехколесном велосипеде, держась руками за руль, глядя вниз и слегка поворачивая педали то назад, то вперед, Машенька.
Машеньке нравились ученые люди. Правда, она пока знала только двух ученых - своего дедушку, Николая Ивановича, и этого толстого человека, которого она про себя звала Володей, а вслух Владимиром Владимировичем. Но и по этим двум людям она составила себе ясное представление о том, кто такие ученые. Это люди, которые чего-либо не знают. Большой, и как говорили о нем все, когда его не было, ученый Володя, например, не знал, как кричит ишак. И когда увидел заспиртованного богомола, спросил, не кусается ли этот жук. Дедушка за столом спрашивал, где находится какой-то город с названием, похожим на ужа - длинным и вьющимся, - она забыла каким. Или: как зовут какую-то живую королеву? Очевидно, ему, как и ей, было странно, что где-то до сих пор есть, как в сказках, живая королева.
А вот бабушка и мама, например, всегда все знали. В общем Машенька считала себя близкой к ученым людям, так как имела такую же, как они, привычку расспрашивать обо всем. Была и еще одна сторона, которая привлекала Машу к Володе, - чисто эстетическая. Володя, наверное, был бы очень удивлен, если бы узнал, что Машенька считает его самым красивым из всех людей, каких она видела. Просто Володя был единственным из знакомых Маше взрослых людей с совершенно детским лицом.
- Нет, - сказал Володя со свойственной ему добросовестностью, - с парашютом я ни разу не прыгал. Как-то не случалось. Но с зонтиком прыгал в самом деле. Когда был маленьким. Таким, как ты, или чуть постарше. С комода. И если Николай Иванович позволит нам взять его энтомологический зонтик, то ты тоже спрыгнешь с перил веранды, совсем как на парашюте...
- А я не разобьюсь? - спросила Маша.
- Нет.
- Но дедушка не даст своего зонтика. Он говорит, что это научный зонтик, и сердится, когда я его трогаю.
- Мы все-таки попробуем убедить его, что зонтик нам необходим.
Володя вспомнил, как Николай Иванович, наблюдая за тем, как Машенька катается по узкой, вымощенной кирпичом дорожке в саду за домом на трехколесном велосипеде, сказал вдруг негромко:
- Вот у меня в детстве никогда не было трехколесного велосипеда. А у вас?
- У меня был, - ответил удивленный Володя. - И трехколесный и двухколесный.
- А у меня, как это ни грустно, не было. Но вот зато внимания мне уделяли значительно больше, чем Машеньке, и относились ко мне лучше и ласковей, и занимал я место в жизни семьи значительно большее, чем Машенька.
Девочка... Странный маленький человечек, который в общем так похож на взрослую женщину - с ее неожиданной проницательностью и лукавством, с ироническим взглядом на мир и способностью увлекаться самой незначительной малостью... Когда-то в детстве он мечтал о том, как было бы хорошо, если бы существовали миниатюрные живые зверьки - ну вот, например, лисица, самая настоящая, с пушистым хвостом, но такого размера, что ее можно посадить на ладонь. С палец величиной. Или такая же собака. Он любил ящериц, потому что они, как ему казалось, были созданной природой миниатюрной моделью крокодила.
Но девочка не была моделью человека. Она была человеком. И он ловил себя на том, что часто думает о ней, когда остается наедине с собой. Это было странно, но она занимала его больше, чем Ольга. Он не мог объяснить этого самому себе, но в присутствии Ольги он всегда чувствовал себя каким-то чужим человеком. Чужим не только ей, ее манере говорить и смеяться, ее интересам и занятиям, но чужим этому дому, этому городу, а может быть, и этому миру.
И наоборот, когда рядом с ним бывала Машенька или ее мама - Татьяна, да, пожалуй, и Николай Иванович, он чувствовал себя словно приобщенным к их жизни, к их настроению, к их мыслям, и от этого ему самому думалось как-то легче и лучше.
Из дому на веранду вышел Евгений Ильич, худощавый и стремительный, в жемчужно-сером, строго сшитом костюме и такой ослепительно белой рубашке, что Володя таких не только не нашивал, а, наверное, никогда в жизни и не видел. Широкими и легкими шагами он направился к Володе.
- Здравствуйте, - сказал Володя, нерешительно поднимаясь со скамейки.
Евгений Ильич не ответил.
- Машук, - сказал он, поворачивая Машеньку за плечи к себе лицом, ведь мы собирались сегодня покататься на машине. Пошли.
Он крепко взял Машу за руку и повел ее к выходу со двора.
Володя растерянно смотрел им вслед.
Такое чувство появилось у него впервые в жизни.
А чувствовал он, что это уводят его Машеньку.
И от него.
Г л а в а д в а д ц а т а я, повествующая об ангелах в
белых свитерах и с членистыми крыльями
Что бы там ни говорили, а добрых
дураков на свете нет... Если и не все
дураки злы (в чем я сильно
сомневаюсь), то зато все злые
дураки.
Э. Л а б у л э
"Ну и пусть, - подумал лейтенант Аксенов, когда увидел, как толстый и усатый полковник медицинской службы, одетый в короткий и узкий, расстегнутый на животе халат, переглянулся с их палатным врачом Ксенией Ивановной. - Ну и пусть".
- Платифилин! И побыстрей, - фыркнул полковник.
Ему было хорошо вот так лежать и не сопротивляться, было спокойно и немножко горько. Ему хотелось спросить, скоро ли он умрет, но он знал, что ему все равно не ответят, что полковник фыркнет: "Глупости, глупости, от воспаления легких еще никто не умирал", но он-то знал, почему полковник так сердит, а медсестра Наташа так взволнована, и ему было немножко жалко их и немножко грустно за себя.
Вчера он написал Ольге письмо - вчера ему хотелось, чтобы она знала, как он болен, как ему плохо, чтоб ее мучила совесть, чтоб она поняла - это она виновница всех его несчастий, чтоб ей было стыдно за сильных людей, которые всегда отнимают все у слабых. Да, он не был сильным и умным, как Шарипов или Ведин. Он обыкновенный, неумелый человек. Но он хороший человек, он никогда и никому не причинил зла. Разве он виноват, что все получалось у него не так, как он хотел? Даже в госпиталь он попал не так, как хотелось бы - не после ранения, полученного в единоборстве с матерым агентом иностранной разведки, а после гриппа, на который он не обратил внимания. И вот - воспаление легких. Тяжелое воспаление легких.
Раньше ему хотелось быть таким, как Степан Кириллович, как Шарипов или еще лучше Ведин, - сильным и умным, целеустремленным человеком. Но сейчас он думал о том, что это совсем не нужно. Разве только сильные и целеустремленные люди должны жить на земле? И разве обязательно человеку нужны слава, или известность, или даже авторитет? А если просто жить любоваться закатами и слушать, как ветер шевелит ветви деревьев, и ходить по улицам, ощущая, как мягко погружается каблук в разогретый асфальт, и вдыхать запах бензина, остающийся за проезжающим автомобилем, запах, который так не нравится некоторым людям и который так приятен.
Еще недавно ему хотелось совершить какой-нибудь подвиг, чтоб о нем все говорили, чтоб Ольга жалела и раскаялась в том, что сразу его не поняла. Или чтоб Шарипов оказался просто подлецом и оставил Ольгу, чтоб она в слезах пришла к нему и чтоб он ей гордо ответил: "К прошлому нет возврата". Но сейчас он жалел Ольгу, и желал ей счастья, и впервые понял слова Пушкина, прежде казавшиеся ему такими необъяснимыми: "Я вас любил так искренне, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим". Дай бог, чтобы этот Шарипов с его маленькими, бантиком губами и неестественно правильным русским языком в самом деле полюбил так, как любил он, Аксенов... Дай бог...
На слове "бог" он задремал. И ему привиделись ангелы в белых свитерах, с металлическими членистыми крыльями - такими, как были у этого... Столярова, что ли?.. из кинофильма "Цирк", когда этот красивый, сильный, плечистый парень, расправив крылья, в белом свитере взлетает под купол.
Эти ангелы были сильными, и красивыми, и мужественными, и они сталкивались один с другим в воздухе, и пинали друг друга ногами, и били мускулистыми и красивыми руками, и свергали друг друга вниз, и снова взмывали вверх.
Сильные люди... умные люди, думал Аксенов, рассматривая ангелов. Но ведь это они, сильные и умные, придумали атомную бомбу и решили сбросить ее на японский город Хиросиму, и сбросили, и сожгли столько тысяч ни в чем не повинных людей. Это сделали ученые и умные люди. А слабые и глупые никогда бы до этого не додумались. И еще неизвестно, что принесло людям больше вреда, кто принес людям больше вреда - все эти сильные и умные, как Шарипов, люди или такие слабые, как он, Аксенов.
Он рассматривал роящихся в воздухе, как мошкара, сталкивающихся, падающих и взмывающих ангелов в белых свитерах, с металлическими крыльями, и думал о том, что не хочет принадлежать к числу этих сильных людей.
Ночью ему было жарко и плохо - он метался и стонал, а ему делали уколы, и он услышал, как кто-то сказал: "Кризис". Но он знал, что кризис это в капиталистических государствах, когда жгут хлопок и пшеницу ссыпают в море, но "кризис" значило еще что-то очень важное, очень связанное с ним, и он никак не мог вспомнить, что именно, и только повторял:
- Да, да, в море... пшеницу в море... И хлопок... В море и в огонь... А преимущества социалистического... Плановость... И еще есть слово... Я забыл какое... Плановость и... Я потом скажу... Я хочу спать... Я обязательно скажу... Но я хочу спать...
И он заснул.
Он проснулся под утро, когда серый свет из окна, смешиваясь с желтым светом электрической лампы, загороженной газетой, окрасил белый потолок в ту непонятную краску, о которой нельзя сказать - то ли она розовая, то ли голубая. У своей щеки и у губ он чувствовал что-то очень живое, очень хорошее, очень мягкое и душистое. И еще он чувствовал, что совсем здоров, что ему весело и хорошо, только в руках какая-то слабость.
Он осторожно повернул голову и увидел, что на подушке рядом с ним лежит медсестра с нежным именем Наташа. Она дежурила возле него и заснула на стуле, согнувшись, упав вперед лицом на подушку. Когда он попал в госпиталь, он сразу узнал Наташу. Она училась в одной школе с ним и Ольгой. Только младше тремя классами. Она очень переменилась - стала старше, лучше.
Он отодвинулся, посмотрел на девушку и ощутил захлестывающую, беспричинную радость - оттого, что все так замечательно в этом мире, и оттого, что есть этот мир. Только жалко было эту Наташу. Что она заснула, согнувшись на стуле и положив голову на подушку. Но он не стал ее будить, а осторожно погрузил пальцы в ее нежные волосы и снова прижался к ним щекой, чтобы восстановить ощущение, с которым он проснулся.
"Что же это было? - думал он. - Какие-то ангелы... Но при чем здесь ангелы? Это все мне снилось. А я здоров и сделаю что-то очень хорошее. Что-то просто замечательное. Чтобы всем было хорошо. И особенно этой Наташе..."
Он снова заснул и снова проснулся с тем же ощущением полного и цельного счастья, но Наташи рядом с ним уже не было. Она пришла позже, перед сдачей дежурства, и смотрела на него так радостно и благодарно, словно он уже совершил этот свой главный подвиг в жизни.
"Ах, как хорошо, как славно! - думал Аксенов, когда Наташа ушла. Что я уже здоров. Что выздоравливаю. Когда я выйду из госпиталя, я буду жить совсем по-другому. Я начну новую жизнь. Буду раньше вставать. Обязательно делать зарядку. И не под радио, а большую зарядку, как рассказывал майор Ведин, с эспандером. И обливаться холодной водой - для закалки. Брошу курить. Как генерал-майор Коваль. Буду работать над собой. Учиться. Каждый день. Сдам экзамены в академию. И я еще докажу... Я всем еще докажу, что я умею работать не хуже майора Шарипова. Даже лучше. Вот только Ольга... Как стыдно, что я написал ей это глупое письмо... - он сморщился от стыда. - Но это неважно. Я ей все объясню... А сейчас я позавтракаю и опять засну. Мне нужно побольше есть и спать: ведь я выздоравливаю... Но это славно и хорошо... И эта Наташа, и эти ее душистые волосы, и то, как она спала на моей подушке... Очень славно и чисто... Славно и хорошо..."
Он никогда не видел Ольгу в халате, и она показалась ему какой-то бесформенной, особенно в сравнении с Наташей, которой белый халат был удивительно к лицу, но врожденное чувство справедливости заставило его подумать: Наташа надевает свой халат, а Ольге дали чужой.
- Ты получила мое письмо? - спросил он, после того как Ольга рассказала, что говорила с палатным врачом о его здоровье и что нет никаких сомнений - скоро он будет совсем здоров.
- Нет. Мне сказали... что ты в госпитале.
Она не назвала, кто именно "сказал", но Аксенов это и так понял.
- Ты его и не читай. Просто порви. Я просто тогда, понимаешь, плохо себя чувствовал. Температура и всякое такое... Ты его порви. Порвешь?
- Хорошо, - охотно согласилась Ольга.
- А в самом деле я думаю совсем по-другому. Я думаю, что нужно разговаривать прямо и откровенно. И я хочу тебе сказать...
- Может, мы поговорим обо всем этом, когда ты выздоровеешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38