А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это, капитанка, вопрос чести».
Дело было вечером; господин Ананд (Энди) Шрофф находился, к счастью, на месте. Короче говоря, вызов Картинки-Сингха был принят, и мы вошли в заведение, название которого уже выводило меня из равновесия, ибо содержало в себе слово «полуночный». «Клуб» напомнил мне киношный «Метро Каб», а в начальных буквах таился мой собственный тайный мир: К.П.Д., Конференция Полуночных Детей; теперь же все это присвоил себе тайный ночной притон. Одним словом, я чувствовал, что меня обокрали.
Двоякая проблема стояла перед утонченной, космополитической молодежью города: каким образом употреблять алкоголь в штате, где действует сухой закон, и как ухаживать за девушками в лучших западных традициях, то есть, чтобы всем чертям стало тошно, и при этом сохранять полную секретность, чисто по-восточному стыдясь публичного скандала? «Полуночные Дерзания» оказались тем решением, какое господин Шрофф предложил золотой молодежи города. В этом подполье, где дозволялось все, он создал мир стигийской тьмы, черный, как сама преисподняя; парочки встречались в тайне этой полуночной мглы, пили импортное спиртное и флиртовали; окутанные искусственной, разъединяющей людей ночью, они безвозбранно пускались во все тяжкие. Ад – не более чем чья-то чужая фантазия: всякая сага требует, чтобы герой хотя бы раз спустился в Джаханнам{291}, и я последовал за Картинкой-Сингхом в Клуб с маленьким сыном на руках.
Нас вели вниз по пушистому черному ковру – черному, как полночь, как ложь, как вороново крыло, как Черный Ангел, как «ай-о, черный ты человек!» – короче говоря, по темной ковровой дорожке вела нас девушка из обслуживающего персонала, неотразимо сексуальная, в сари, эротически приспущенном на бедрах, с цветком жасмина, воткнутым в пупок; но когда мы стали спускаться в темноту, она повернулась к нам с ободряющей улыбкой, и я заметил, что глаза у нее закрыты, а зрачки и радужная оболочка неземного блеска нарисованы прямо на веках. Я не мог не спросить, почему… И она ответила просто: «Я слепая; к тому же те, кто приходят сюда, не хотят, чтобы их видели. Это – мир без лиц, без имен; здесь у людей нет памяти, нет семьи, нет прошлого; сюда приходят ради настоящего, ради одного-единственного настоящего мгновения».
И тьма поглотила нас; девушка вела нас по дну этой порожденной кошмарами ямы, где свет заковали в цепи и в кандалы, где невластно время, где история обесценивается… «Сидите здесь, – приказала она. – Другой человек со змеями скоро придет. Когда на вас направят прожектор, начинайте соревнование».
И мы сидели там много – чего? – минут, часов, недель? – и в темноте сверкали глаза слепых женщин, провожавших невидимых гостей к их местам; и мало-помалу, в кромешной тьме, я стал ощущать, что меня окружают нежные любовные шепотки, похожие на совокупление мышек с бархатной шерсткой; я слышал звон бокалов, и сплетение рук, и мягкий шорох, с каким трутся друг о друга уста; здоровым и тугим ухом я различал беззаконные звуки секса, наполнявшие воздух полуночи… но нет, я не желал знать, что там происходит; и хотя мой нос был способен учуять в шепчущей тишине Клуба сколько угодно новых историй и начал, экзотических и непотребных любовных интриг, мелких невидимых помех и любовников-которые-зашли-слишком-далеко, то есть всяческой клубнички, – я предпочел ничего не замечать, ибо то был новый мир, в котором мне не было места. А мой сын Адам сидел рядом, точно завороженный, и уши у него горели, а глаза блестели в темноте; он слушал, запоминал, усваивал… и вот зажегся свет.
Луч единственного прожектора высветил небольшую площадку на полу Клуба Полуночных Дерзаний. Из сумрака за пределами озаренного светом пространства мы с Адамом увидели Картинку-Сингха: он сидел, скрестив ноги, а рядом с ним – красивый парень с набриолиненными волосами; вокруг обоих лежали музыкальные инструменты и стояли закрытые корзины, принадлежности их искусства. По трансляции объявили о начале легендарного состязания за титул Самого Прельстительного В Мире; но слушал ли кто? Обратил ли кто внимание, или у всех были слишком заняты губы-языки-руки? А противника Картинки-джи звали вот как: махараджа Куч Нахин.
(Не знаю, не знаю: присвоить титул легко. Ну а вдруг, а вдруг он и вправду был внуком той старой рани, которая когда-то, давным-давно, дружила с доктором Азизом; вдруг наследник той-что-поддерживала-Колибри, столкнулся, по иронии судьбы, с человеком, который мог бы стать вторым Мианом Абдуллой! Это не исключено; многие махараджи обеднели с тех пор, как Вдова перестала выплачивать им содержание).
Как долго тягались они в той не знающей солнца пещере? Месяцы, годы, века? Не могу сказать: я смотрел, завороженный, как старались они превзойти друг друга, заклиная змей всех видов, какие только можно вообразить; посылая за редкими экземплярами в Бомбейский змеиный питомник (где когда-то доктор Шапстекер…); и махараджа не уступал Картинке-Сингху, шел след в след, змея за змеей, заклиная даже удавов, что до тех пор удавалось только Картинке-джи. В этом адском Клубе, темнота которого лишний раз подтверждала, что владелец его помешан на черном цвете (не зря же он ежедневно загорал – дочерна, дочерна – у отеля «Сан энд Сэнд»), два виртуоза подвигали змей на невиданные свершения, заставляли их завязываться узлами, изгибаться луками, пить воду из бокалов, прыгать через обручи, охваченные пламенем… Презрев усталость, голод и годы, Картинка-Сингх давал величайшее представление своей жизни (но смотрел ли кто-нибудь? Хотя бы кто-нибудь?) – и наконец стало ясно, что молодой сдает первым; его змеи, танцуя, не попадали в такт флейте; и тут ловким движением руки, до того мимолетным, что я и не уловил, как это случилось, Картинка-Сингх набросил королевскую кобру на шею махараджи.
И вот что сказал Картинка: «Признайся, капитан, что победа за мной, иначе велю, чтобы она укусила».
То был конец состязания. Униженный принц оставил Клуб, позже сообщили, что он застрелился в такси. А на поле своей последней великой битвы Картинка-Сингх пал, как подрубленный баньян… слепые девушки (одной из которых я поручил Адама) помогли мне унести его прочь.
Но «Полуночные Дерзания» приберегли для меня кое-что еще. Единожды за ночь – просто чтобы придать развлечениям побольше остроты – блуждающий луч прожектора выхватывал из тьмы одну из беззаконных парочек и выставлял ее на обозрение всех прочих гостей: попадание в луч русской рулетки, несомненно, щекотало нервы молодым космополитам города… и на кого же пал жребий в эту ночь? Кто, с рожками на лбу, рябой от родимых пятен, нос-огурцом, оказался залит этим скандальным светом? Кто, ослепший, как и его помощницы, от подглядевшего постыдную тайну электрического луча, едва не выпустил ноги своего потерявшего сознание товарища?
Вернувшись в родной город, Салем стоял, ярко освещенный, в центре подвала, а бомбейцы хихикали над ним из темноты.
Быстро-быстро, ибо мы уже подошли к концу событий, я сообщаю, что в задней комнате, где разрешалось включать свет, Картинка-Сингх пришел в себя после обморока; и пока Адам крепко спал, одна из слепых официанток принесла нам праздничный, придающий силы ужин. На деревянном блюде, знаменующем победу: самосы, пакоры, рис, дал, пури – и зеленое чатни. Да, маленькая алюминиевая мисочка чатни, зеленого, Боже мой, зеленого, как кузнечики… Недолго думая, я схватил пури, а сверху положил чатни, а потом откусил кусочек – и едва не лишился чувств, подобно Картинке-Сингху, ибо вернулся в тот день, когда вышел девятипалым из больницы и отправился в изгнание, в дом Ханифа Азиза, где меня угостили лучшим в мире чатни… вкус этого чатни был не просто отголоском того давнего вкуса – это он и был, тот прежний вкус, тот же самый, способный вернуть прошлое, будто бы оно никуда и не уходило… Охваченный радостным возбуждением, я схватил слепую официантку за руку и выпалил, не в силах сдержать свой порыв: «Это чатни! Кто готовил его?» Я, наверное, закричал во весь голос, потому что Картинка-Сингх одернул меня: «Тише, капитан, разбудишь ребенка… да и в чем дело-то? Вид у тебя такой, будто тебе явился призрак злейшего врага!» А слепая официантка добавила с некоторым холодком: «Вам что, не нравится?» Я вынужден был обуздать рвущийся наружу вопль. «Нравится, – произнес я, замкнув свой голос в железную клетку, – нравится, только скажите мне: откуда вы его взяли?» И она, встревоженная, желая как можно скорее уйти: «Это „Маринады Браганца“, лучшая фабрика в Бомбее, ее всякий знает».
Я попросил ее принести банку; и там, на этикетке, был обозначен адрес: координаты здания с мигающей, шафраново-зеленой богиней над воротами фабрики, на которую взирает неоновая Мумбадеви, мимо которой проносятся, желтея-коричневея, пригородные электрички – «Маринады Браганца (Прайвет) Лимитед», на разросшейся северной окраине города.
Снова абракадабра, снова сезам-откройся: адрес, напечатанный на банке с чатни, открыл мне последнюю дверь в моей жизни… я преисполнился непреклонной решимости выследить того, кто изготовил это невероятное, возрождающее память чатни, и сказал: «Картинка-джи, мне надо идти…»
Я не знаю, чем закончилась история Картинки-Сингха; он отказался сопровождать меня в моих поисках, и по глазам его я увидел, что от усилий, затраченных в этой последней схватке, что-то в нем надломилось, что победа его была, в сущности, поражением; но остался ли он в Бомбее (может быть, работать на господина Шроффа) или вернулся к своей прачке, жив ли он еще или нет, я сказать не могу… «Как же я оставлю тебя?» – вскричал я в отчаянии, но он ответил: «Не дури, капитан: если ты должен что-то сделать, иди и делай. Иди, иди, что мне до тебя? Говорила же тебе старуха Решам: уходи быстрее, уходи-уходи!»
Я забрал Адама и ушел.
Конец пути: выбравшись из нижнего мира слепых официанток, я пошел пешком на север-на север-на север, неся сына на руках; и пришел наконец туда, где ящерицы заглатывают мух, и пузырятся котлы, и женщины с могучими руками перебрасываются непристойными шуточками; в мир надзирательниц с губами, вытянутыми в ниточку, и конусами грудей; вездесущего звяканья банок, что доносится из упаковочного цеха… и кто, когда я добрался до цели, вырос передо мной, уперев руки в бока, с волосками на предплечьях, блестящими от пота? Кто, как всегда, прямо и без околичностей, спросил: «Вам, господин, чего надо?»
– Я! – вопит Падма, которую это воспоминание взволновало и немного смутило. – Конечно: кто же еще? Я-я-я!
– Добрый день, Бегам, – проговорил я. (Падма вставляет свое слово: «О да, ты – всегда вежливый, и все такое!» – Добрый день, могу я поговорить с управляющей?
О хмурая, стоящая на страже, непреклонная Падма!
– Нет, нельзя; управляющая бегам занята. Нужно, чтобы вам назначили, тогда и приходите, а сейчас, пожалуйста, идите прочь.
Послушайте: я бы не ушел, я бы стал уговаривать, возмущаться, даже, может быть, схватился бы с Падмой врукопашную; но тут с железного мостика раздается крик – с того мостика, Падма, что ведет из конторы! – и с этого мостика кто-то, кого я до сих пор не хотел называть, смотрит на улицу, поверх гигантских котлов с маринадами и кипящими чатни – кто-то стремглав спускается, грохоча по железным ступенькам, крича во весь голос:
– О Боже мой, Боже мой, о, Иисусе, сладчайший Иисусе: баба?, сыночек, вы только посмотрите, кто пришел, арре баба, разве ты меня не узнаешь, смотри, как ты исхудал, иди же, иди сюда, дай я тебя поцелую, дай накормлю тебя пирожным!
Как я и предполагал, управляющая бегам «Маринадов Браганца (Прайвет) Лимитейтед», хоть она и называла себя госпожой Браганца, была не кто иная, как моя прежняя няня, преступница той далекой полуночи, мисс Мари Перейра, единственная мать, которая осталась у меня в этом мире.
Полночь, или около того. Человек, несущий сложенный (и совершенно целый) черный зонт, идет к моему окну от железнодорожных путей, останавливается, приседает на корточки, срет. Потом видит мой освещенный силуэт и, вместо того чтобы оскорбиться тем, что я подглядываю, окликает: «Смотри! – и продолжает исторгать из себя самую длинную какашку из всех виденных мною. – Пятнадцать дюймов! – возглашает он. – А у тебя какой длины получаются?» В другое время, когда я был более энергичным, я бы непременно выпытал историю его жизни; этот час, этот зонт у него в руках оказались бы тем сцеплением, какового было бы достаточно, чтобы вплести его в мою историю, и, без сомнения, я в конце концов доказал бы, насколько необходим этот человек любому, кто хотел бы понять мою жизнь и нашу смутную годину; но нынче я развинчен, обесточен, и мне осталось написать только эпитафии. И я машу рукой сруну-чемпиону, отвечаю ему: «Семь дюймов в удачный день», – и забываю о нем.
Завтра. Или послезавтра. Трещины подождут до пятнадцатого августа. Все-таки остается немного времени: завтра я закончу.
Сегодня я взял выходной и навестил Мари. Долго ехал в душном, пропыленном автобусе по улицам, на которых уже вскипает возбуждение близящегося Дня Независимости, хоть я и чую другие, более тусклые запахи: разочарование, коррупция, цинизм… миф о свободе, которому вот-вот стукнет тридцать один, уже не тот, что прежде. Нужны новые мифы; но это уже не мое дело.
Мари Перейра, ныне называющая себя госпожою Браганца, живет со своей сестрой Алис, ныне госпожой Фернандес, в одной из квартир розового обелиска женщин Нарликара, на двухэтажном холме, где когда-то, в давно снесенном дворце, она, прислуга, спала на коврике. Ее спальня включает в себя примерно тот же куб воздуха, в котором когда-то указующий перст рыбака приковывал к горизонту пару мальчишеских глаз; в тиковом кресле-качалке Мари баюкает моего сына, напевая «Красные паруса на закате». Красные паруса лодчонок-дау разворачиваются на фоне далеких небес.
Довольно приятный день, когда оживает былое. В тот день я обнаружил, что старый кактусовый сад пережил революцию женщин Нарликара, и, одолжив лопату у мали, садовника, выкопал давно погребенный мир: жестяной глобус с его содержимым – пожелтевшим, изъеденным муравьями широкоформатным снимком младенца, изготовленным Калидасом Гуптой, и письмом премьер-министра. День движется дальше: в десятый раз обсуждаем мы перемену в жизни Мари Перейры. Как она, Мари, всем обязана дорогой Алис. Чей муж, бедный господин Фернандес, умер от дальтонизма – ехал себе на своем стареньком «форде-префекте» и спутал цвета на одном из немногих в ту пору городских светофоров. Как Алис навестила ее в Гоа и сообщила новость: ее работодательницы, устрашающе предприимчивые женщины Нарликара, решили вложить часть вырученных от тетраподов денег в консервную фабрику. «И я сказала им: никто не готовит ачар-чатни так, как наша Мари, – поведала Алис, выказав недюжинную проницательность, – потому что она в них вкладывает всю душу». Все-таки Алис – хорошая девочка. И представь себе, баба?, просто поверить трудно, всем-всем нравятся мои бедные маринады, их даже в Англии едят. А теперь, подумать только, я сижу там, где раньше стоял твой милый-милый дом, а ты тем временем Бог знает где, Бог знает как столько лет жил как нищий, что за мир, бапу-ре!»
И сетования, полные горькой услады: «Ох, бедные твои мама-папа! Госпожа, такая прекрасная, умерла! А тот бедолага, который не мог распознать, когда его любят, да и сам не знал, как любить! И даже Мартышка…» Но тут я вмешиваюсь: нет, не умерла; нет, неправда, не умерла. Тайно, в монастыре, ест хлеб.
Мари, присвоившая фамилию бедной королевы Екатерины, которая отдала эти острова британцам, посвятила меня в секреты приготовления маринадов. (Тем самым завершив процесс, который начался в том же самом воздушном пространстве, когда я приходил на кухню и смотрел, как она вкладывает свою вину в зеленое чатни). Теперь она сидит дома; поседевшая, постаревшая, она отошла от дел и снова счастлива – есть кого нянчить, кого растить. «Теперь, когда ты закончил писать-переписывать, баба?, у тебя будет больше времени, чтобы заняться сыном». – «Но, Мари, я ведь писал для него». – И тут она резко меняет тему, потому что в последние дни мысли ее, как блохи, перескакивают с предмета на предмет: «О баба?, баба?, посмотри на себя, как ты уже состарился!»
Богачка Мари, которой никогда и во сне не снилось, что она разбогатеет, до сих пор не привыкла спать в кровати. Зато выпивает по шестнадцать бутылок кока-колы в день, ничуть не жалея свои зубы, которые все равно уже повыпали. И снова скачок: «С чего это ты решил жениться – вдруг-внезапно, ни с того ни с сего?» – «Потому что Падма так хочет. Нет, с ней нет никакой беды, как бы она могла случиться, в моем-то состоянии?» – «Ладно-ладно, баба?, я ведь только спросила».
И день, как клубок, размотался бы мирно, сумеречный день, близкий к концу времен, да только вдруг, наконец, в возрасте трех лет одного месяца и двух недель, Адам Синай издает звук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75