А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

она просит разрешения войти; монахини отпирают ворота, услышав, что ей нужно убежище; да, она проникла туда, она – внутри, в безопасности, и ворота закрылись за ней; она была и осталась невидимой, стала второй Достопочтенной Матушкой; Джамиля-Певунья, которая когда-то, будучи Медной Мартышкой, заигрывала с христианством, ныне обрела покой-приют-мир в лоне скрытого от глаз людских ордена Святой Игнасии… да, она там, живая и здоровая, она не исчезла, она – не в лапах полиции, где пинают-бьют-морят голодом; она нашла отдохновение, но не в безымянной могиле рядом с индусами, но при жизни, выпекая хлеб, распевая сладчайшие гимны монахиням, ушедшим от мирской суеты; я это знаю, знаю, знаю. Откуда знаю? Брат чувствует, вот и все.
Но снова на меня навалилась ответственность, и никуда не денешься от нее – в падении Джамили, как и во всем прочем, был виноват я.
В доме господина Мустафы Азиза я прожил четыреста двадцать дней… Салем хранил запоздалый траур по своим мертвецам; но только не подумайте ни на единый миг, будто слух мой был замкнут! Не сочтите, будто я не слышал, что говорилось вокруг меня; как беспрерывно ссорились дядя и тетя (скандалы эти и привели дядю к решению отправить ее в сумасшедший дом); как Соня Азиз визжала: «Этот бханги{258} – этот мерзкий-паскудный тип, даже не твой кровный племянник; ума не приложу, что это нашло на тебя; давно бы следовало взять его за шкирку да выкинуть на улицу!» А Мустафа отвечал спокойно: «Бедный мальчик сражен горем, как же можно так, ты хоть сама посмотри-убедись, у него же с головой не в порядке, слишком много несчастий обрушилось на него». Не в порядке с головой! Чудовищно было услышать это от них – от этой семьи, рядом с которой племя косноязычных каннибалов показалось бы мирным и цивилизованным! Почему я все это терпел? Потому что меня одушевляла мечта. Но за все четыреста двадцать дней мечта моя так и не сбылась.
С обвисшими усами, высокий, но сутулый, вечно-второй, мой дядя Мустафа ничуть не походил на дядю Ханифа. Теперь он стал главою семьи; он единственный из своего поколения пережил бойню 1965 года; но он ни в чем мне не помог… одним злополучным вечером я подловил его в кабинете, полном генеалогий, и изложил – с подобающей торжественностью, с жестами, скромными, но полными решимости, – свою историческую миссию по спасению нации от ее судьбы; но он лишь сказал с глубоким вздохом: «Послушай, Салем, чего еще ты от меня хочешь? Ты живешь в моем доме, ешь мой хлеб и ничего не делаешь, но это в порядке вещей, ты из дома моей покойной сестры, и я обязан о тебе позаботиться, так что оставайся, отдыхай, приходи в себя, а там поглядим. Тебе подошла бы какая-нибудь секретарская должность; может быть, я мог бы это устроить; только брось ты эти мечты Бог-знает-о-чем. Наша страна в надежных руках. Индира-джи уже начала радикальные преобразования – земельная реформа, налогообложение, образование, контроль за рождаемостью – можешь в этом положиться на нее и на ее саркар». Он покровительствовал мне, Падма! Будто я был глупым несмышленышем! Какой стыд, какой унизительный стыд, когда болван снисходит к тебе!
На каждом шагу мне препятствуют, преграждают путь; я – пророк, вопиющий в пустыне, как Маслама, как Ибн Синан! Как бы я ни старался, пустыня – мой удел. О дядюшки-лизоблюды и их подлое нежелание помочь! О честолюбие, спутанное пресмыкающимися, вечно-вторыми родичами! То, что дядюшка отклонил мою просьбу, отказался способствовать моей карьере, имело одно серьезное последствие: чем больше расхваливал он свою Индиру, тем сильней я ненавидел ее. На самом деле он готовил меня к возвращению в квартал чародеев, и к другому тоже… к ней… к Вдове.
Зависть: вот в чем было дело. Огромная зависть сумасшедшей тетки Сони, сочившаяся, будто яд, капля за каплей в дядюшкины уши, не позволила ему и пальцем пошевелить ради избранной мною карьеры. Великие личности вечно зависят от милостей ничтожных людишек. Точнее: ничтожных сумасшедших баб.
На четыреста восемнадцатый день моего пребывания у дядюшки в атмосфере этого дурдома произошла перемена. Некто явился к обеду: некто с пухлым животиком, длинной и узкой головой, увенчанной прилизанными кудрями, и ртом мясистым, как женские половые губы. Мне показалось, будто я узнал его по фотографиям в газетах. Повернувшись к кому-то из моих бесполых-безвозрастных-безликих кузенов, я осведомился с живым интересом: «Не знаешь, это случайно не Санджай Ганди?» Но стертое в порошок, обращенное в ничто создание, не в состоянии было ответить… он или не он? Я тогда не знал того, что мне известно сейчас: что некоторые важные фигуры в том необычайном правительстве (и некоторые никем не избранные сыновья премьер-министров) научились множить свои лики… через несколько лет по Индии бродили толпы Санджаев Ганди! Неудивительно, что эта немыслимая династия хотела установить контроль за рождаемостью для нас, прочих… так что, может, то был он, а может, и нет; но некто скрылся в кабинете вместе с Мустафой Азизом; и в этот вечер – я подглядел в щелочку – на столе лежала наглухо закрытая черная кожаная папка с надписями СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО и ПРОЕКТ К.П.Д.; на следующее утро дядя смотрел на меня по-другому, почти со страхом, вернее, тем полным отвращения взглядом, какой государственные чиновники приберегают для тех, кто впал в немилость у властей предержащих. Я должен был догадаться, что меня ожидает; но всяк задним умом крепок. Сейчас понимание пришло ко мне, но слишком поздно, меня уже окончательно отодвинули на задворки истории, и сцепление моей жизни с жизнью нации порвалось раз и навсегда… убегая от необъяснимого дядиного взгляда, я удалился в сад и увидел Парвати-Колдунью.
Она присела на корточки прямо на земле, поставив рядом корзинку-невидимку; девушка увидала меня, и в глазах у нее блеснул упрек. «Ты сказал, что придешь, но ни разу, и вот я…» – запиналась Парвати. Я склонил голову. «У меня траур», – объяснил я неуклюже, а она: «И все же ты бы мог – Боже мой, Салем, только представь себе: я никому в нашей колонии не могу рассказывать о моем настоящем волшебстве, никогда никому, даже Картинке-Сингху, который мне как отец; я все коплю и коплю в себе, потому что они в такие вещи не верят, и я подумала – вот пришел Салем, теперь у меня есть друг, мы можем поговорить, побыть вместе, мы ведь хорошо знакомы, давно знаем друг друга, и – арре, как тебе это сказать, Салем: тебе дела нет, ты получил, что хотел, и убрался подобру-поздорову, ты совсем не думаешь обо мне, я знаю…»
В ту ночь моя сумасшедшая тетка Соня – ее саму лишь несколько дней отделяли от смирительной рубашки (этот факт попал в газеты, в маленькую заметку на последней странице; в департаменте на дядю наверняка посмотрели косо) – имела одно из тех яростных озарений, какие нередко посещают людей, глубоко погрязших в безумии. Соня ворвалась в спальню на первом этаже, куда полчаса назад некая особа с-глазами-как-блюдца пробралась через окно; тетка застигла меня в постели с Парвати-Колдуньей, после чего дядя Мустафа уже не настаивал на том, чтобы я оставался в его доме, и сказал следующее: «Ты был рожден от бханги и всю жизнь будешь валяться в грязи»; через четыреста двадцать дней после моего прихода я оставил дядин дом, утратив последние семейные связи, возвратившись наконец к моему подлинному достоянию – бедности и лишениям, от которых меня так надолго уберегло преступление Мари Перейры. Парвати-Колдунья ждала меня на тротуаре; я не признался ей, что отчасти был рад вторжению, ибо когда я поцеловал ее в темноте этой беззаконной полуночи, то увидел, как меняется ее лицо, становясь лицом запретной любви; призрачные черты Джамили-Певуньи заслонили черты девчонки-чародейки; Джамиля, которая (я это знаю!) благополучно укрылась за стенами монастыря в Карачи, внезапно явилась передо мной, претерпев зловещее превращение. Она начала гнить и разлагаться, ужасные гнойники и язвы запретной любви высыпали на ее лице; как когда-то давно скрытая с глаз людских проказа вины разъедала призрак Джо Д’Косты, так и теперь потусторонние черты моей сестры расцвели горькими, сочащимися гнилью цветами кровосмешения, и я не мог ничего поделать, не мог поцеловать, прикоснуться; не мог взглянуть в это невыносимо жуткое, призрачное лицо; еще немного – и я отпрянул бы с криком отчаянной тоски и стыда, но тут Соня Азиз ворвалась в спальню с электрическим фонариком и истошными воплями.
А Мустафа… что ж, мое нескромное свидание с Парвати было, наверное, в его глазах не более чем удачным предлогом избавиться от меня; но это пока оставалось под сомнением, ведь черная папка была наглухо закрыта, – я мог основываться только на странном выражении глаз, на запахе страха, на трех заглавных буквах, украшавших папку, – а потом, когда все было кончено, низвергнутая госпожа и ее клитерогубый сынок провели двое суток за закрытыми дверями, сжигая папки с делами; откуда мы знаем, не значилось ли на одной из них «К.П.Д.»?
В любом случае я не хотел оставаться. Семья, фамилия: идею эту явно переоценили. Не думайте, будто мне было грустно! Ни на секунду не воображайте себе, будто бы к горлу моему подступил ком, когда меня изгоняли из последнего открытого для меня благодатного приюта! Говорю вам – я ушел в прекрасном расположении духа… может, во мне есть что-то противоестественное, некая врожденная эмоциональная непрошибаемость; но мысли мои всегда устремлялись к новым высотам. Отсюда моя упругость. Ударьте меня: я отскочу как мяч. (Но никакая упругость не убережет от трещин).
Итак, оставив ранние, наивные надежды сделать карьеру на государственной службе, я вернулся в трущобу фокусников, к чхайе в тени Пятничной мечети. Как Гаутама, первый и истинный Будда, я оставил прежнюю жизнь и все ее блага и вступил в мир нищим странником. Случилось это 23 февраля 1973 года; угольные шахты и хлебный рынок были национализированы; цены на нефть стали взвинчиваться – вверх-вверх-вверх, и за год выросли в четыре раза; и в Коммунистической партии Индии раскол между промосковской фракцией Данге и КПИ (М) Намбудирипада сделался непреодолимым{259}; и мне, Салему Синаю, как Индии, исполнилось двадцать пять лет шесть месяцев и восемь дней.
Все фокусники были коммунистами, чуть ли не до единого. Истинно так: красные! Бунтари, угроза обществу, отребье земли – община безбожников, святотатственно угнездившаяся в тени Божьего дома! Бесстыжие, одним словом; безыскусно алые, рожденные с кровавой отметиной на проклятых душах! И позвольте мне выложить все сразу: стоило мне обнаружить это, как я, воспитанный в другой истинно индийской вере, которую можно определить как Делопоклонство; я, оставивший-ее-приверженцев-и-оставленный-ими, сразу же почувствовал себя среди магов легко и привольно, как дома. Ренегат-делопоклонник, я с истовым рвением все краснел и краснел, так же необратимо и целиком, как отец мой белел когда-то, и теперь моя миссия по спасению страны виделась в новом свете; более революционные методы приходили на ум. Долой правление не желающих сотрудничать дядюшек-бюрократов и их возлюбленных вождей! Полный мыслей о непосредственном-контакте-с-массами, я поселился в колонии магов и зарабатывал себе на жизнь тем, что развлекал иностранных и наших туристов волшебной проницательностью моего носа, с помощью которого вынюхивал их нехитрые туристские секреты. Картинка-Сингх пригласил меня жить в свою лачугу. Я спал на рваной мешковине, среди корзин, где шипели змеи; но мне было все равно, я приучился переносить голод-жажду-москитов и (в самом начале) резкий холод делийской зимы. Картинка-Сингх, Самый Прельстительный В Мире, был всеми признанным вождем квартала; свары и конфликты решались под сенью неизменного огромного черного зонта; и я, умевший читать и писать, а не только вынюхивать, скоро стал кем-то вроде адъютанта этого колосса, неизменно добавлявшего к змеиным представлениям лекцию о социализме; известного и в центре, и на окраинах не только своим искусством заклинателя. Могу сказать с полной определенностью, что Картинка-Сингх был самым великим человеком из всех, кого я встречал.
Однажды после полудня, во время чхаи, в квартал заявился очередной двойник того пиздогубого юнца, которого я видел в доме дяди Мустафы. Стоя на ступенях мечети, он развернул стяг, который тотчас же подхватили два ассистента. На нем красовалась надпись: УНИЧТОЖИМ БЕДНОСТЬ, и изображение коровы-с-сосущим-теленком – символ Конгресса Индиры. Лицо оратора весьма напоминало морду упитанного тельца; тайфун зловония вырывался у него изо рта во время речи. «Братья-О! Сестры-О! Что говорит вам конгресс? А вот что: все люди созданы равными!» Дальше он не пошел; толпа отпрянула от его дыхания, смердящего навозом, отступила под палящее солнце, и Картинка-Сингх загоготал: «О, ха-ха, капитан, чудесно-расчудесно, сэр!» И пиздогубый, попавшись как дурак: «Ладно, брат, скажи, что тебя рассмешило?» Картинка-Сингх тряс головой, хохотал, схватившись за бока: «Да твоя речь, капитан! Изрядная, прекрасная речь!» Смех сыпался, выкатывался из-под зонта, заражал толпу, и вот мы все катаемся по земле, хохочем, давим муравьев, валяемся в пыли, а голос глупого телка, засланного конгрессом, панически повышается: «В чем дело? Этот парень не верит, что все мы равны? Сколь жалкое мнение он должен иметь…» – но тут Картинка-Сингх, зонт-над-головой, помчался прочь к своей хижине. Пиздогубый, вздохнув с облегчением, продолжил свою речь… но говорил он недолго, ибо Картинка вернулся, неся под левой мышкой маленькую круглую закрытую корзину, а под правой – деревянную флейту. Он поставил корзину на ступеньки у ног посланца конгресса; снял крышку; поднес флейту к губам. Под вновь разразившийся хохот молодой политик подпрыгнул вверх на девятнадцать дюймов, когда сонная королевская кобра показалась из своего дома… Пиздогубый кричит: «Что ты делаешь? Хочешь запугать меня до смерти?» А Картинка-Сингх не обращает на него внимания – зонт свернут, заклинатель играет все яростней и яростней, и змея разворачивается; быстрей-быстрей играет Картинка-Сингх, пока мелодия флейты не заползает во все щели окрестных трущоб, угрожая перехлестнуть и через стены мечети; и наконец огромная змея, зависнув в воздухе, поддерживаемая лишь волшебством напева, вытянулась из корзины на девять футов и танцует на хвосте… Картинка-Сингх делает передышку. Нагарадж, Царь Змей, сворачивается в кольца. Самый Прельстительный В Мире протягивает флейту юнцу из конгресса: «Что ж, капитан, – любезно предлагает Картинка-Сингх, – давай попробуй ты». Но пиздогубый: «Послушай, ты же знаешь, что я так не могу!» Тогда Картинка-Сингх хватает кобру у самой головы, открывает свой рот широко-широко-широко, показывая славные боевые шрамы на деснах и обломки зубов; подмигнув левым глазом юнцу из конгресса, он засовывает голову змеи с мелькающим языком в эту отвратительно распяленную дыру! Целая минута проходит прежде, чем Картинка-Сингх кладет кобру обратно в корзину. И говорит молодому человеку самым любезным тоном: «Видишь ли, капитан, в чем дело: одни люди лучше, другие хуже. Но тебе-то удобней считать наоборот».
Глядя на эту сцену, Салем усвоил, что Картинка-Сингх и другие маги были людьми, которые абсолютно владели реальностью; они так крепко держали ее в руках, что могли сгибать как угодно, подчиняя задачам своего искусства, но никогда не забывали, какова она на самом деле.
Проблемы квартала фокусников были проблемами коммунистического движения в Индии; в пределах колонии повторялись в миниатюре все виды расколов и разногласий, которые раздирали партию во всей стране. Картинка-Сингх, спешу добавить, был выше этого; патриарх квартала обладал зонтом, чья тень восстанавливала гармонию между ссорящимися фракциями; но диспуты, проходившие под покровом зонта, принадлежавшего заклинателю змей, становились все более ожесточенными, поскольку фокусники, извлекавшие кроликов из шляп, сомкнутым строем вливались в ряды официальной, опирающейся на Москву КПИ г-на Данге, которая поддерживала г-жу Ганди, объявившую чрезвычайное положение; а вот люди-змеи все больше и больше склонялись к левому, склонному к интригам, ориентированному на Китай крылу. Пожиратели огня и глотатели шпаг восхищались партизанской тактикой движения наксалитов{260}, а иллюзионисты и факиры-ходящие-по-горячим-углям присоединялись к манифесту Намбудирипада (ни московскому, ни пекинскому) и осуждали насилие, проявленное наксалитами. Троцкистские тенденции наблюдались среди шулеров; даже движение легального коммунизма-через-избирательные-урны нашло приверженцев среди умеренных членов фракции чревовещателей. В той среде, куда я вошел, религиозное и регионалистское ханжество отсутствовало целиком и полностью, но зато наш национальный дар бесконечного размножения обрел новые формы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75