А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Хорошо, черт возьми, что вы вызвали моих ребят, бегам-сахиба, – говорит инспектор Вакил. – Это Жозеф Д’Коста, он у нас в списке «номер один». Мы за ним гоняемся уже около года. Злодей, каких мало. Видели б вы стены внутри той башни! Полки от пола до потолка, битком набитые самодельными бомбами. Взрывчатки хватило бы на то, чтобы вдребезги разнести весь этот холм и опрокинуть его в море!
Мелодрама громоздится на мелодраму; жизнь приобретает колорит бомбейского кино; змейки сменяют лесенки, лесенки следуют за змейками; среди изобилия событий Малыш Салем заболел. Словно бы не в силах переварить столько разнообразных происшествий, он смежил веки, покраснел и опух. Пока Амина ждала, чем закончится процесс, затеянный Исмаилом против государственных чиновников; пока Медная Мартышка подрастала у нее в животе; пока Мари пребывала в шоке, из которого вышла только тогда, когда ей стал являться призрак Жозефа; пока пуповина плавала в стеклянной банке, а чатни, приготовленные Мари, наполняли наши сны указующими перстами; пока Достопочтенная Матушка распоряжалась на кухне, – мой дед осмотрел меня и сказал: «Боюсь, сомневаться не приходится: у бедного ребенка брюшной тиф».
– О Господь всевышний, – вскричала Достопочтенная Матушка. – Что за черный демон явился, как-его, в этот дом?
Вот как мне передали историю болезни, которая едва не остановила меня прежде, чем я успел начать: в конце августа 1948 года мать и дед дни и ночи ухаживали за мной; Мари, за уши вытаскивая себя из чувства вины, прикладывала к моему лбу холодные компрессы; Достопочтенная Матушка пела мне колыбельные и ложкой заталкивала в меня еду; даже мой отец, на время позабыв о собственных недугах, стоял в дверях, беспомощно всплескивая руками. Но пришла ночь, когда доктор Азиз, весь взмыленный и разбитый, будто старый конь, изрек: «Я больше ничего не могу сделать. К утру мальчик умрет». И среди женских воплей, когда у моей матери от горя начались преждевременные схватки, когда Мари рвала на себе волосы, – раздался стук в дверь, и слуга ввел доктора Шапстекера; тот протянул деду маленький пузырек и сказал: «Не стану обманывать вас: это или убьет его, или вылечит. Ровно две капли, потом останется только ждать».
Дед, который сидел, сжав голову руками, на валуне своей медицинской премудрости, спросил: «Что это такое?» И доктор Шапстекер, которому почти исполнилось восемьдесят два, облизал уголки губ тонким язычком: «Раствор яда королевской кобры. Иногда помогает».
Змейки могут привести к успеху, а лесенки – спустить вас вниз; мой дед, зная, что я все равно обречен, дал мне яд кобры. Вся семья стояла и смотрела, как яд растекается по детскому тельцу… через шесть часов у меня была нормальная температура. После этого мой феноменальный рост прекратился, но кое-что было обретено взамен утраченного: жизнь и раннее знание двойственной природы змей.
Пока у меня падала температура, в родильном доме доктора Нарликара родилась моя сестра. Это случилось первого сентября, и рождение прошло настолько обычно, без всяких усилий, что его практически не заметили в имении Месволда; в тот же самый день Исмаил Ибрахим посетил моих родителей в клинике и сообщил, что процесс выигран… Пока Исмаил ликовал, я схватился за столбики моей кроватки, когда он воскликнул: «Конец замораживанию! Ваши активы снова принадлежат вам! Решение суда высшей инстанции!» – я, весь красный, боролся с силой тяготенья; и когда Исмаил объявил с честным, открытым лицом: «Синай-бхаи, законность восторжествовала», избегая при этом восхищенного, торжествующего взгляда моей матери, я, Малыш Салем, в возрасте одного года, двух недель и одного дня, встал на ноги в своей кроватке.
Результаты событий того дня были двойственны: я вырос с безнадежно кривыми ногами, ибо слишком рано начал ходить; а Медная Мартышка (так ее прозвали за копну золотисто-рыжих волос, которые потемнели только годам к девяти) узнала, что, если хочешь обратить на себя чье-то внимание, нужно производить как можно больше шума.
Происшествие в бельевой корзине
Вот уже целых два дня, как Падма с шумом и грохотом исчезла из моей жизни. Уже два дня ее место у чана с манговым касонди занято другой теткой – тоже объемистой в талии, тоже с пушком на руках; но, на мой взгляд, это скверная замена! – а мой родной навозный лотос испарился неведомо куда. Равновесие нарушено; я чувствую, как ширятся трещины, которыми пронизано мое тело, ибо я внезапно остался один, без внимающего уха, а это никуда не годится. Меня вдруг охватывает гнев: почему единственный мой ученик так обошелся со мной? И другие до меня рассказывали истории, но их не бросали столь неожиданно. Когда Вальмики, автор «Рамаяны», диктовал свой шедевр слоноголовому Ганеше{111}, разве бог покинул его на середине? Конечно же, нет. (Отметьте, что, несмотря на мусульманские корни, я вырос в Бомбее и хорошо знаком с индусскими историями – особенно дорог мне образ хоботоносого, лопоухого Ганеши, торжественно пишущего под диктовку!)
Как обойтись без Падмы? Чем заменить ее невежество и предрассудки – необходимый противовес моему сопровождаемому чудесами всезнайству? Как продолжать без парадоксальной приземленности ее духа, которая не позволяет мне – не позволяла? – потерять почву под ногами? Я будто бы стал вершиной равнобедренного треугольника, меня в равной мере поддерживали божества-близнецы – неистовый бог памяти и богиня лотоса, пустившая корни в настоящем… но неужели же теперь я должен примириться с узостью и одномерностью прямой?
Может быть, я всего лишь прячусь за всеми этими вопросами. Да, возможно, так оно и есть. Нужно сказать просто, не набрасывая покрова из вопросительных знаков: наша Падма ушла, и мне ее не хватает. Вот так-то.
Но у меня еще много работы; приступим.
Летом 1956 года, когда многие вещи в мире еще были больше меня самого, у моей сестры Медной Мартышки появилась странная привычка поджигать обувь. В то время, как Насер{112} затопил корабли в Суэцком канале, тем самым замедлив движение в мире и направив его вокруг мыса Доброй Надежды, моя сестра тоже старалась воспрепятствовать передвижению окружающих. Вынужденная биться за внимание взрослых, обуреваемая потребностью находиться в центре событий, пусть даже неприятных (хотя она была моей сестрой, никакие премьер-министры не писали ей писем, никакие садху не наблюдали за ней из-под водопроводного крана и жизнь ее, никем не предвещенная, не зафиксированная фотографиями, с самого начала стала борьбой за достойный старт), – Медная Мартышка свои военные действия перенесла в мир обуви, надеясь, возможно, что, спалив все наши башмаки, она заставит нас постоять на месте достаточно долго, чтобы мы успели заметить ее присутствие… Она не делала даже попытки скрыть свои преступления. Когда мой отец вошел к себе в комнату и обнаружил пылающую пару черных оксфордских туфель, Медная Мартышка стояла над ними с горящей спичкой в руке. Ноздри ей щекотал ни с чем не сравнимый запах паленой кожи, смешанный с запахом гуталина «Вишневый цвет» и еще чуть-чуть с ароматом масла «Три-в-одном». «Гляди, абба! – сказала Мартышка, обворожительно улыбаясь. – Гляди, какой красивый цвет – точно как мои волосы!»
Несмотря на все меры предосторожности, веселые красные цветы, от которых без ума была моя сестрица, расцветали этим летом по всему имению, раскрывались в сандалиях Нусси-Утенка и в обуви крупного кинопродюсера Хоми Катрака; пламя цвета огненных волос лизало замшевые мокасины мистера Дюбаша и туфли на шпильках Лилы Сабармати. Спички прятали, прислуга была начеку, но Медная Мартышка не унималась: ни наказания, ни угрозы не могли ее остановить. Около года над имением Месволда поднимался дым от подожженной обуви, потом волосы у сестры потемнели, стали безразлично-каштановыми, и она вроде бы утратила интерес к спичкам.
Амина Синай выходила из себя, но, поскольку сама мысль о том, чтобы бить детей, была ей ненавистна, а повысить голос она была неспособна по природе своей, Мартышку день за днем приговаривали к молчанию. Это было излюбленное наказание моей матери: не в силах ударить нас, она приказывала нам замкнуть уста. Судя по всему, эхо великого молчания, которым ее собственная матушка изводила Адама Азиза, притаилось в ее ушах – молчание тоже разносится эхом, даже более гулким и протяжным, чем любой звук, – и с патетическим «Чуп!» Амина прикладывала палец к устам, заставляя нас онеметь. После подобного наказания я становился как шелковый, но Медная Мартышка была из другого теста. Безмолвствующая, сжимающая губы так же крепко, как и ее бабка, она замышляла всесожжение обуви – подобно тому, как давным-давно другая обезьяна в другом городе сотворила нечто, приведшее к всесожжению целого склада кожи…
Моя сестра была столь же красивой (хотя и худенькой), сколь я был безобразным, но в детстве была страшной непоседой, шаловливой, шумной, крикливой. Сосчитайте окна и вазы, разбитые нарочно-нечаянно; перечислите, если сможете, жирные и сладкие куски, слетевшие с ее предательских тарелок на дорогие персидские ковры! Молчание и в самом деле было для нее самой страшной карой, но Мартышка сносила ее бодро и весело, стоя с невинным видом среди обломков мебели и осколков стекла.
Мари Перейра как-то сказала: «Ох уж эта девчонка! Эта Мартышка! Уж лучше бы родилась с четырьмя ногами!» Но Амина, из чьей памяти никак не хотело стираться то, как она чудом избежала рождения двухголового сына, рассердилась не на шутку: «Мари! Что ты такое несешь? Даже думать не смей!» Но как бы ни возмущалась моя мать, следует признаться, что в Медной Мартышке действительно было столько же от зверька, сколько от человеческого детеныша; и, как то было известно всей прислуге и всем ребятишкам имения Месволда, она обладала даром разговаривать с птицами и кошками. С собаками тоже; но после того, как ее в шесть лет покусал, по всей видимости, бешеный бродячий пес и ее, орущую, отчаянно брыкающуюся, три недели ежедневно возили в больницу Брич Кэнди делать уколы в живот, Мартышка то ли забыла язык собак, то ли отказалась в дальнейшем иметь с ними дело. У птиц она научилась петь, у кошек переняла некую опасную независимость. Больше всего Медную Мартышку бесило, когда кто-нибудь обращался к ней со словами любви; отчаянно жаждущая ласки, прозябающая в моей всепоглощающей тени, она будто бы заранее подозревая обман, научилась обрушивать свой гнев на всякого, кто желал дать ей то, к чему она так стремилась.
…Как в тот раз, когда Сонни Ибрахим собрал все свое мужество и сказал ей: «Эй, послушай, сестра Салема, ты отличная девчонка. Ты, гм, знаешь ли, очень нравишься мне…» И она тут же направилась к его отцу и матери, которые попивали ласси в саду Сан-Суси, и сказала: «Тетенька Нусси, не знаю, чем только занят ваш Сонни. Я сейчас видела, как они с Кирусом за кустами терли себе пиписьки!»
Медная Мартышка не умела вести себя за столом; она топтала клумбы; все ее считали трудным ребенком, но мы с ней были очень близки, несмотря на письмо из Дели, вставленное в рамочку, и садху-под-садовым-краном. С самого начала я решил взять ее в союзники, а не тягаться с ней; в результате она никогда не обижалась на предпочтение, какое мне оказывали домашние, и говорила: «На что обижаться? Разве ты виноват, что тебя все считают таким расчудесным?» (Но когда, годы спустя, я совершил ту же ошибку, что и Сонни, она обошлась со мной так же, как с ним).
Именно Мартышка, ответив на некий случайный телефонный звонок, начала плести цепь событий, приведших к моему приключению в белой бельевой корзине, сколоченной из деревянных планок.
Уже почти-в-девять лет я знал: все от меня чего-то ждут. Полночь и детские снимки, пророки и премьер-министры создали вокруг меня сверкающую, цепкую ауру ожидания… войдя в нее, мой отец в прохладный час коктейля прижимал меня к своему выпирающему животу, разглагольствуя: «Великие дела! Сын мой, что уготовано тебе? Великие свершения, великая жизнь!» А я, извиваясь между выступающей нижней губой и большим пальцем ноги, пачкал ему рубашку своими вечными соплями и, весь багровея, верещал: «Отпусти меня, абба! Все смотрят!» Но он, приводя меня в несказанное смущение, ревел: «Пусть смотрят! Пусть видит целый мир, как я люблю своего сына!» А моя бабка, навестив нас в одну из зим, дала мне отличный совет: «Подтяни-ка носки, как-его, и тогда станешь лучше всех в целом свете!» Плавая в этом мареве предвещаний, я уже чувствовал внутри первые толчки того бестелесного зверя, который и сейчас, в эти «обеспадмевшие» ночи, гавкает и скребется у меня в животе; заклейменный множеством надежд и прозваний (меня окрестили уже Сопелкой и Сопливым), я стал бояться, что все кругом ошибаются, что мое существование, о котором раструбили повсюду, окажется совершенно бесполезным, пустым, без какой бы то ни было цели. И, чтобы убежать от этого зверя, я очень рано приобрел привычку прятаться в большой белой бельевой корзине, что стояла в ванной комнате матери; хотя чудовище и жило внутри меня, – грязное белье, надежно обволакивавшее мое тело, вроде бы погружало его в сон.
Вне бельевой корзины, окруженный людьми, которым, казалось, было присуще опустошающе ясное сознание цели, я с головой погружался в сказки. Хатим Таи и Бэтмен, Супермен и Синдбад помогли мне дожить почти до девяти лет. Когда я ходил за покупками с Мари Перейрой, вгоняемый в трепет ее способностью определять возраст курицы, едва бросив взгляд на ее шею, и пугающей решимостью, с которой няня глядела в глаза снулым тунцам, – я становился Аладдином в волшебной пещере; наблюдая, как слуги протирают вазы с тщанием, величественным и темным, я воображал сорок разбойников Али Бабы, спрятанных в покрытых пылью кувшинах; в саду, взирая на садху Пурушоттама, изъеденного водой, я превращался в духа лампы – и таким образом старался по возможности избегать ужасной мысли о том, что я на всем белом свете один, лишь я понятия не имею, кем я должен быть и как себя вести. Мысль о цели: она подкралась исподтишка, напала сзади, когда я стоял однажды у своего окна и смотрел вниз на европейских девчонок, что плескались в бассейне формы карты Индии, расположенном неподалеку от моря. «Да где ж ее взять?» – выкрикнул я в тоске, и Медная Мартышка, делившая со мной мою небесно-голубую комнату, подпрыгнула чуть не до потолка. Мне тогда было почти-восемь, ей едва-семь. В таком возрасте слишком рано задумываться о смысле жизни.
Но слугам нет доступа в бельевую корзину; и школьные автобусы там не ходят. В неполные девять лет я поступил в Соборную среднюю школу для мальчиков Джона Коннона на Аутрэм-роуд, в районе Старого форта; каждое утро, умытый и причесанный, я стоял у подножия нашего двухэтажного холма, в белых шортах, с эластичным ремнем в голубую полоску, с пряжкой в форме змеи, с ранцем за спиной; из могучего огурца, моего носа, как всегда, течет; Одноглазый и Прилизанный, Сонни Ибрахим и не по годам развитый Великий Кир тоже ждут автобуса. А в самом автобусе, между дребезжащими сиденьями и ностальгическим поскрипыванием окошек, – какая определенность! Какая почти-девятилетняя уверенность в завтрашнем дне! Сонни хвастается: «Я уеду в Испанию и стану тореадором! Как Чикитас! Эй, торо, эй!» Держа ранец перед собой, как Манолете – мулету, он разыгрывал свое будущее, пока автобус, дребезжа, заворачивал за Кемпов угол, двигался мимо химкомбината «Томас Кемп и Ко.», проезжал под королевской рекламой «Эйр-Индия» («Мой поклон, белый слон! Я лечу в Лондон на самолете «Эйр-Индия»!), и под другими щитами, среди которых через все мое детство прошел Мальчик Колинос, эльф со сверкающими зубами, в зеленой волшебной хлорофилловой шапочке, провозглашающий достоинства зубной пасты «Колинос»: «Зубы белые, блестящие! Зубы „Колинос“ настоящие!» Мальчик на рекламном щите, дети в автобусе: одномерные, сплюснутые определенностью, они знали, для чего существуют. Вот Зобатый Кит Колако, круглый, как шар, с больной щитовидкой парень, уже с пушком над верхней губой: «Я буду управлять кинотеатрами моего отца, а вы, ублюдки, если захотите посмотреть фильм, придете просить у меня местечка!» И Жирный Пирс Фишвала, тучный просто от переедания, они с Зобатым Китом считаются первыми в классе хулиганами: «Это что! Это чепуха! У меня будут бриллианты, и изумруды, и лунные камни! Жемчужины величиной с мои яйца!» Отец Жирного Пирса – второй в городе ювелир; главный враг Пирса – сын мистера Фатбхоя, хрупкий, интеллигентный, мало приспособленный для войны с детками, у которых вместо яиц жемчужины… Одноглазый видит себя в будущем знаменитым игроком в крикет; ему не мешает мечтать даже пустая глазница; а Прилизанный, тщательно расчесанный и аккуратный, в отличие от своего брата, кудлатого и встрепанного, говорит: «Все вы – никчемные эгоисты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75