А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Подведем итоги: в критический момент истории нашей страны, когда выстраивался Пятилетний План, приближались выборы и марши языков сталкивались в Бомбее, – девятилетний мальчик по имени Салем Синай обрел чудесный дар. Презрев ту пользу, какую его новые способности могли бы принести бедной, отсталой стране, он предпочел скрывать свой талант, разменивать его на бессмысленное подслушивание и мелкое плутовство. Его поведение (должен признать, отнюдь не героическое) было прямым следствием смятения ума, которое неизменно приводит к смешению моральных догм: стремлению делать то, что правильно, и жажде популярности, а именно – весьма сомнительного стремления делать то, что одобряют окружающие. Боясь родительского остракизма, он таит в себе весть о своем преображении; чтобы заслужить одобрение родителей, он злоупотребляет своим талантом в школе. Эту слабость характера можно частично оправдать его нежным возрастом, но только частично. Смятение в мыслях сильно повредило его карьере.
Я могу строго судить себя, если захочу.
Что стояло у края плоской крыши детского сада Брич Кэнди – той самой крыши, куда, как вы помните, можно было очень просто забраться из сада виллы Букингем, если перелезть через боковую стену? Что, неспособное более исполнять задачу, для которой было предназначено, глядело на нас в этот год, когда даже зима позабыла о прохладе; что наблюдало, как Сонни Ибрахим, Одноглазый, Прилизанный и я играем в пятнашки, французский крикет и «семь черепиц», иногда с участием Кира Великого и других приходивших к нам друзей: Жирного Пирса Фишвалы и Зобатого Кита Колако? Что торчало перед нами в тех нередких случаях, когда Би-Аппа, няня Токси Катрак, вопила на нас из дома Хоми с верхнего этажа: «Ублюдки! Оглоеды неугомонные! Прекратите этот базар!» И мы отбегали, оборачивались (дождавшись, пока она скроется из виду) и беззвучно корчили рожи окну, возле которого она только что стояла? Короче – что за строение, высокое, голубое, обшарпанное, надзирало за нашими жизнями и все же пыталось отсчитывать время, дожидаясь не только того уже близкого дня, когда мы наденем длинные брюки, но и явления Эви Бернс? Может, вам нужна подсказка: где, в каком месте некогда хранились бомбы? Где, в каком месте умер когда-то от укуса змеи Жозеф Д’Коста?.. Когда, после нескольких месяцев тайных мучений, я наконец стал искать убежища, где можно было бы спрятаться от голосов взрослых, то нашел его в башне с часами, которую никто не удосужился запереть; и там, наедине со ржавеющим временем, я парадоксальным образом предпринял первые робкие шаги к тому тесному единению со знаменательными событиями и великими людьми, от которого так и не смог освободиться… пока Вдова…
Изгнанный из бельевой корзины, я при малейшей возможности незаметно пробирался в башню времени, лежащего в параличе. Когда круглая площадка пустела от жары или просто так, случайно, и ничей любопытный взгляд не мог бы настичь меня; когда Ахмед и Амина отправлялись в клуб Уиллингдон играть в канасту; когда Медная Мартышка околачивалась возле своих новых героинь, пловчих и ныряльщиц из команды школы для девочек Уолсингама… то есть, когда позволяли обстоятельства, я забирался в свое тайное убежище, вытягивался на соломенном матрасе, который стащил из комнаты прислуги, закрывал глаза и позволял моему новоприобретенному внутреннему уху (связанному, как и всякие уши, с носом) свободно прислушиваться ко всему, что делается в городе – и дальше, к северу и югу, востоку и западу. Подслушивать мысли знакомых мне стало невыносимо тяжело, и я начал испытывать свое искусство на посторонних. Итак, мое вхождение в дела, касающиеся всей Индии, произошло по весьма низменным причинам: взбудораженный массой интимных подробностей, я искал хоть какого-то облегчения за пределами нашего холма.
Вот как открывался мир из полуразрушенной часовой башни: сначала я был не более чем туристом и с любопытством вглядывался в волшебные дырочки своей собственной машины «Дилли-декхо». Барабаны рокотали в моем левом (поврежденном) ухе, когда я впервые взглянул на Тадж-Махал глазами толстой англичанки, у которой пучило живот; а потом, дабы уравновесить север и юг, перескочил в храм Мадурай Менакши и нашел себе место в нечетких, мистических ощущениях поющего гимны жреца. Я посетил Коннахт-плейс в Нью-Дели в оболочке таксиста, который горько сетовал по поводу растущих цен на бензин; в Калькутте я спал без подстилки прямо в сточной канаве. Уже заразившись лихорадкой странствий, я умчался на мыс Коморин и сделался рыбачкой в туго завязанном сари, но с развязными манерами… Стоя на красном песке, омываемом тремя морями, я заигрывал с бродягами-дравидами на языке, которого не понимал; затем я попал в Гималаи, в неандертальскую, покрытую мхом хижину племени гуджар{125}, под царственную, совершенно круглую радугу и движущуюся морену ледника Колахои. У золотой крепости Джайсалмер я проник во внутренний мир женщины, изготовлявшей рамки для зеркал, а в Кхаджурахо{126} я был деревенским пареньком, которого пленила полная эротики тантрическая резьба в храмах эпохи Чанделлов{127}, что стоят среди полей; я смущался, но не мог оторвать взгляда… в немудрящей экзотике странствий я обретал хоть немного покоя. Но в конце концов туризм перестал удовлетворять меня; проснулось любопытство: «Давай-ка посмотрим, – сказал я себе, – что на самом деле творится вокруг?»
С неразборчивостью моих девяти лет я забирался в головы кинозвезд и мастеров крикета; я узнал, что в действительности крылось за сплетней, пущенной журналом «Филм Фэар» о танцовщице Вайджянти-мала; я был у белой черты на стадионе Брэбурна с Полли Умригар; я был Латой Мангешкар, певшей под фонограмму; был клоуном Бубу в цирке за Сивил-лайнз… и, произвольно перескакивая с предмета на предмет, неизбежно должен был открыть для себя политику.
Однажды я был помещиком в Уттар-Прадеше, и живот у меня выпирал над завязками шаровар, когда я приказывал слугам сжечь излишки зерна… в другой раз я умирал с голоду в Ориссе, где, как всегда, не хватало еды: мне было от роду два месяца, и у моей матери пропало молоко. На короткое время я вторгся в ум члена Партии Конгресса, дававшего взятку деревенскому учителю, чтобы тот, человек авторитетный, встал на сторону Ганди и Неру на предстоящих выборах; а еще прочитал мысли крестьянина в Керале, который решил голосовать за коммунистов. Я смелел: в один прекрасный день я намеренно забрался в голову руководителю нашего государственного совета и обнаружил, за двадцать лет до того, как это стало излюбленной национальной хохмой, что Морарджи Десаи ежедневно «пил свою воду»… я был внутри него и ощутил теплоту, когда сей государственный муж опрокинул в себя стаканчик пенящейся мочи{128}. И наконец я достиг самых высот: я стал Джавахарлалом Неру, премьер-министром и автором письма в рамочке: я сидел с великим человеком среди кучки беззубых с клочковатыми бородами астрологов и приводил пятилетний план в гармонию с музыкой сфер… жизнь в высшем свете опьяняет. «Глядите на меня! – заходился я в беззвучном восторге. – Я могу отправиться куда захочу!» В башне, которая когда-то была битком набита взрывчатыми творениями Жозефа Д’Косты, плодами его ненависти, некая фраза (в такт которой весьма уместно звучало «тик-так» в моем левом ухе) совсем готовой пришла мне на ум: «Я – бомба в Бомбее… глядите, как я взрываюсь!»
Ибо у меня появилось чувство, что я так или иначе создаю мир; что мысли, в которые я впрыгиваю, – мои мысли; что тела, которые я занимаю, действуют по моей команде; что, когда все текущие события в политике, искусстве, спорте, все богатство и разнообразие новостей, передаваемых центральной радиостанцией, вливается в меня, – я каким-то образом заставляю происходящее происходить… То есть мною завладела иллюзия артиста, художника-творца, и многолюдные реальности моей страны я стал считать сырым, необработанным материалом, которому только мой дар способен был придать форму. «Я могу обнаружить все, что угодно, – ликовал я. – Нет такой вещи, какую я не мог бы узнать!»
Теперь, глядя назад на те утраченные, померкшие годы, я могу сказать, что дух бахвальства, обуявший меня тогда, был рефлексом, порожденным инстинктом самосохранения. Если бы я не верил в то, что управляю несметным потоком толп, – личности, сбитые в массу, уничтожили бы меня… но здесь, в часовой башне, полный моего хвастливого ликования, я сделался Сином, древним богом луны (нет, не индуистским: я позаимствовал его из древнего Хадрамаута), способным воздействовать-на-расстоянии и направлять приливы мира.
Но смерть, когда она посетила имение Месволда, все же застала меня врасплох.
Хотя активы моего отца и были разморожены много лет тому назад, местечко ниже пояса у Ахмеда Синая оставалось холодным, как лед. С того самого дня, как он закричал: «Эти ублюдки заморозили мне яйца, сунули в ведро со льдом!» – и Амина взяла их в руки, чтобы согреть, и пальцы ее примерзли, – член Ахмеда впал в спячку; поросший волосами слон внутри айсберга, вроде того, которого нашли в России в пятьдесят шестом году{129}. Моя мать Амина, которая вышла замуж, чтобы иметь детей, чувствовала, как незачатые жизни разлагаются в ее лоне, и винила себя в том, что не может привлечь супруга из-за мозолей и прочего. Она делилась своим злосчастьем с Мари Перейрой, но няня толковала ей, что нет счастья в том, чтобы тобой наслаждались «мущщины»; за разговором они вместе готовили маринады, и Амина вкладывала свои невзгоды в горячую приправу из лайма, от которой всегда выступали слезы.
Хотя те часы, которые Ахмед Синай проводил в конторе, были наполнены фантазиями о секретаршах, пишущих под диктовку в чем мать родила, видениями Фернанд и Поппи, расхаживающих по кабинету голышом, с сеточкой от плетеного стула на ягодицах, его аппарат никак на это не отзывался; и однажды, когда реальная Фернанда (или Поппи) ушла домой, а мой отец играл в шахматы с доктором Нарликаром, его язык (так же, как и игру) развязали джинны, и он сделал неуклюжее признание: «Нарликар, кажется, я потерял интерес сам-знаешь-к-чему».
Исполненный сияния гинеколог весь засветился от удовольствия; темнокожий, блистающий доктор, фанатичный приверженец контроля за рождаемостью, вперил взгляд в Ахмеда Синая и разразился следующей речью: «Браво! – вскричал доктор Нарликар. – Братец Синай, ты это прекрасно придумал! Ты и, должен добавить, я, да мы с тобой, Синай-бхаи, – люди редких духовных достоинств! Не для нас низменные судороги плоти – не лучше ли, не утонченней, хочу я тебя спросить, избегать продолжения рода, отказавшись добавить еще одну жалкую человеческую жизнь к тем огромным толпам, что нищенствуют в нашей стране, и вместо этого направить нашу энергию на то, чтобы дать им больше земли? Говорю тебе, дружище, ты, я да наши тетраподы – мы достанем землю с океанского дна!» Дабы отметить эту тираду, Ахмед Синай наполнил стаканы; отец и доктор Нарликар выпили за свою бетонную, о четырех ногах, мечту.
– Земле – да! Любви – нет! – провозгласил доктор Нарликар, слегка запинаясь; мой отец снова налил ему.
В последние дни 1956 года мечта о земле, отвоеванной у моря с помощью тысяч и тысяч больших бетонных тетраподов, – та самая мечта, которая и послужила причиной замораживания, а теперь заменяла отцу сексуальную активность, замороженную вместе с активами, – эта мечта вот-вот, казалось, готова была воплотиться в жизнь. Но на этот раз Ахмед Синай тратил деньги осторожно; на этот раз он скрывался на заднем плане, и его имя не значилось ни в каких документах; на этот раз он усвоил урок замораживания и решил привлекать к себе как можно меньше внимания; так что, когда доктор Нарликар предал его, внезапно умерев и не оставив ни единой записи об участии моего отца в производстве тетраподов, Ахмед Синай (склонный, как мы уже видели, теряться перед лицом катастрофы) был, словно пастью длинного, извивающегося змея, поглощен бездной упадка, из которой так и не выбрался до тех пор, пока, в самом конце своих дней, не влюбился в собственную жену.
Вот какую историю рассказывали в имении Месволда: доктор Нарликар пошел навестить друзей, живших неподалеку от Марин-драйв; возвращаясь домой, он решил прогуляться до Чаупати-бич, съесть бхел-пури, выпить кокосового молока. Бодро шагая вдоль волнореза, он догнал хвост марша языков: процессия не спеша продвигалась вперед, мирно распевая песни. Доктор Нарликар подошел к тому месту, где с разрешения муниципального совета был его стараниями поставлен у волнореза один-единственный символический тетрапод – некая икона, священный образ, предвещающий грядущие дни; и тут он заметил нечто, буквально лишившее его рассудка. Кучка нищенок столпилась вокруг тетрапода; женщины совершали «пуджу»{130}. Они зажгли масляные светильники у подножия означенного предмета; одна нарисовала символ ОМ{131} на поднятой лапе; распевая молитвы, тетки подвергали тетрапод тщательному, благоговейному омовению. Чудо техники было превращено в лингам{132} Шивы; доктор Нарликар, борец с плодородием, прямо-таки осатанел от такого зрелища; ему казалось, будто все вековые, темные, приапические{133} силы древней плодовитой Индии обрушились на стерильную красоту бетона, символ двадцатого столетия. На бегу он осыпал молящихся теток яростной бранью, нестерпимо сияющий в своем гневе; затем пинками расшвырял их маленькие светильники; и, говорят, даже попытался оттолкнуть теток. И это все увидели участники марша языков.
Участники марша языков услышали выражения, сорвавшиеся с его уст; они замедлили шаг, подняли голоса в защиту женщин. Стали потрясать кулаками, клясться всеми богами. И тут наш добрый доктор, ослепленный гневом, повернулся к марширующим и прошелся по поводу их общей борьбы, обстоятельств их рождения и поведения их сестер. Над набережной нависла тишина, все подпали под ее власть. Тишина направила шаги марширующих к исполненному сияния гинекологу, который стоял между тетраподом и воющими тетками. В тишине руки марширующих протянулись к Нарликару, а тот, не нарушая молчания, вцепился в четвероногое бетонное чудо, от которого его пытались оторвать. В абсолютном безмолвии страх придал доктору Нарликару силы бюрократа, что цепляется за свое место; руки его буквально прилипли к тетраподу; доктора и его творение было невозможно разъять. Тогда марширующие занялись тетраподом… в молчании начали раскачивать его; без единого звука общие усилия бессчетной толпы одолели его вес. В тот вечер, охваченный демоническим покоем, тетрапод покачнулся, готовясь первым из ему подобных кануть в глубокие воды и начать великое дело приращения земли. Доктор Суреш Нарликар, разинув рот в беззвучном «А», распластался по бетону, словно фосфорецирующий моллюск… человек и его четвероногое чудо рухнули в воду без единого шороха. Всплеск воды разрушил чары.
Говорят, когда доктор Нарликар упал и был раздавлен насмерть своим любимым детищем, найти тело не составило труда, ибо оно сияло, как пламя, посылая свой свет из глубины.
«Ты знаешь, что тут творится?» – «Эй, послушай, в чем дело?» – дети, и я в их числе, столпились у изгороди, за которой начинался сад виллы Эскориал, где находилась холостяцкая квартира доктора Нарликара; и хамал Лилы Сабармати, напустив на себя торжественный вид, сообщил нам: «Принесли домой его смерть, завернутую в шелка».
Мне не позволили увидеть смерть доктора Нарликара, увитую шафрановыми цветами, лежащую на жесткой, узкой кровати, но я все равно обо всем узнал, потому что вести разлетелись далеко за пределы этой комнаты. Больше всего я узнал от слуг имения, для которых было естественно в открытую говорить о смерти и которые, наоборот, редко распространялись о жизни, ибо в жизни все и так очевидно. От посыльного самого доктора Нарликара я узнал, что смерть, поглотившая огромное количество воды, приобрела ее качества: она стала текучей и выглядела то счастливой, то печальной, то безразличной, судя по тому, как падал свет. Тут вмешался садовник Хоми Катрака: «Опасно смотреть на смерть слишком долго, иначе в тебя попадет ее частица, и ты уйдешь с ней внутри и только потом об этом узнаешь». Мы стали расспрашивать: «Узнаем? Как узнаем? По чему узнаем? Когда?» И Пурушоттам-садху, который впервые за много лет вылез из-под садового крана на вилле Букингем, сказал: «Смерть заставляет живых слишком ясно видеть самих себя; побывав рядом с нею, живой начинает выпячивать себя». Столь необычайное заявление было и в самом деле подкреплено фактами, ибо няня Токси Катрак Би-Аппа, которая помогала обмывать тело, сделалась еще более крикливой, злобной, страшной, чем раньше; кажется, все, кто видел, как смерть доктора Нарликара лежала для всеобщего обозрения, испытал это на себе;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75