А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

остатки имения Месволда осаждались на мою бабку и доводили ее до бешенства; раздражали вздернутые ноздри генерала Зульфикара с лицом Пульчинелло{181} и заставляли его чихать прямо на свой подбородок. В призрачной дымке пыли мы, казалось, различали иногда зримые формы прошлого, мираж пущенной по ветру пианолы Лилы Сабармати или решеток с окна чердачной комнаты Токси Катрак; нагая статуэтка Дюбаша плясала, растворившись в пылинках, по нашим комнатам, а афиши боя быков, собранные Сонни Ибрахимом, влетали маленькими облачками. Женщины Нарликара выехали, уступив место бульдозерам; мы остались одни посреди пылевой бури, от которой все вокруг выглядели, как запущенная мебель, стулья и столы, на десятилетия оставленные без чехлов и скатертей; мы казались призраками самих себя. Мы были династией, рожденной из носа; из чудовища, изогнутого, как орлиный клюв, что торчало на лице Адама Азиза, и пыль, забивая нам ноздри в минуту скорби, лишала нас самообладания, разъедала те границы, которые нельзя переступать, если хочешь, чтобы твоя семья сохранилась; в вихре пыли от умирающих дворцов были сказаны такие слова, сделаны такие вещи, от которых никто из нас никогда не смог оправиться.
Началось все с Достопочтенной Матушки; ее так раздуло от прожитых лет, что она стала похожа на гору Шанкарачарьи в своем родном Шринагаре, а значит, пыли было где разгуляться. Из этого гороподобного тела исходило беспрерывное ворчание, которое нарастало лавиной; лавина же, обратившись в слова, покатилась на тетю Пию, безутешную вдову. Мы все заметили, что моя мумани ведет себя необычно. Все, не сговариваясь, решили, что актриса ее класса должна была бы отлично, по первому разряду справиться с ролью вдовы; в том себе не признаваясь, ждали, что она будет горевать, как истая трагическая героиня, искусно оркеструя свои страдания, растягивая их на все сорок дней траура, во время которого бравурные и нежные ноты, вопли боли и тихое отчаяние будут сочетаться в пропорциях, заданных правилами сценического искусства, но Пия сидела неподвижно, с сухими глазами, не разыгрывая никаких драм. Амина Синай и Эмералд Зульфикар плакали и рвали на себе волосы, стараясь пробудить к жизни сценический талант Пии, и когда, наконец стало ясно, что все попытки растрогать сердце вдовы ни к чему не ведут, Достопочтенная Матушка потеряла терпение. Ее бешенство, ее горькое разочарование еще усилились от въевшейся пыли. «Эта женщина, как-его, – пророкотала Достопочтенная Матушка, – разве не предупреждала я вас насчет нее? О, Аллах, мой сын мог стать кем угодно, так нет же, как-его, она разбила ему жизнь; он спрыгнул с крыши, как-его, только чтобы от нее отделаться».
Слова были сказаны, их уже нельзя было взять назад. Пия застыла, будто каменная, а у меня все нутро затряслось, словно кукурузный пудинг. А Достопочтенная Матушка продолжала с мрачным, решительным видом; она дала обет, поклявшись волосами с головы своего погибшего сына. «Пока эта женщина не почтит, как-его, должным образом память моего сына, пока она не выдавит из себя слез, приличествующих вдове, уста мои не отведают пищи. Это стыд и срам, как-его, когда она сидит с сурьмою на глазах вместо потоков слез!» По всему дому отдались эти отголоски ее старинных войн с Адамом Азизом. И до двадцатого дня мы боялись, что бабка умрет от голода, и сорокадневный траур начнется снова. Она лежала у себя на постели, припорошенная пылью; мы ждали, трепеща от страха.
Из тупика, в который угодили мои бабка и тетя, помог выйти я, и могу законно претендовать на то, что спас хотя бы одну жизнь. На двадцатый день я зашел к Пие Азиз, которая сидела у себя в комнате на первом этаже, уставившись в стену невидящим взглядом; чтобы как-то оправдать свой приход, я начал неуклюже извиняться за свое непристойное поведение в квартире на Марин-драйв. Пия заговорила после долгого молчания, словно возвращаясь откуда-то издалека: «Вечная мелодрама, – сказала она ровным голосом. – В семье, в кино. Он умер оттого, что ненавидел мелодраму. Поэтому я и не плачу». Тогда я ничего не понял, а сегодня уверен, что Пия Азиз была совершенно права. Отвергнув дешевые трюки бомбейского кино и тем самым лишившись средств к существованию, мой дядя перешагнул через край крыши; мелодрама вдохновила (а может, и запятнала) его последний прыжок к земле. Пия отказывалась плакать, отдавая дань его памяти… но признаться в этом стоило ей усилия, которое и разрушило стены самообладания. Пия чихнула от пыли, от чиха появились слезы на глазах, и теперь текли без остановки, и мы могли лицезреть долгожданное представление, ибо, начав литься, они, эти слезы, струились, как фонтан Флоры, и Пия не могла уже противиться своему призванию: она, артистка, придала потоку нужную форму, ввела основные темы и дополнительные мотивы, била себя в грудь, сама себе не веря, но так, что и вправду больно было смотреть, то сдавливая свои перси, то колотя кулаками… рвала на себе одежду и волосы. То была буря, ливень слез, и Достопочтенная Матушка согласилась поесть. Дал и фисташки ввергались в бабкину утробу, а соленая водица извергалась из теткиных глаз. Теперь и Назим Азиз снизошла до Пии, обняла ее, обратила соло в дуэт, добавила мелодию примирения к невыносимо прекрасной музыке скорби. Ладони наши так и чесались, хотя аплодисменты были бы явно не к месту. Но лучшее было впереди, потому что Пия, великая артистка, вела свое действо к кульминации. Положив голову на колени свекрови, она рекла покорно и кротко: «Мама, позвольте недостойной дочери наконец-то выслушать вас; скажите, что мне делать, и я все исполню». И Достопочтенная Матушка, со слезами: «Дочка, мы с твоим отцом Азизом вскоре отправимся в Равалпинди; на старости лет мы хотели бы жить рядом с младшей, с Эмералд. Поезжай с нами, и мы купим тебе бензоколонку». Так мечта Достопочтенной Матушки начала воплощаться в реальность, а Пия Азиз согласилась покинуть кино ради бензина и масел. Думаю, дядя Ханиф одобрил бы это.
Пыль досаждала нам всем в эти сорок дней; Ахмед Синай стал грубым и сварливым; он избегал общества родичей жены и передавал скорбящему семейству послания через Алис Перейру, а иногда и вопил во всю глотку из своего офиса: «Да прекратите вы этот гвалт! Я ведь еще и работаю посреди вашей свистопляски!» Потому-то генерал Зульфикар и Эмералд постоянно изучали то календарь, то расписание авиалиний, а их сын Зафар хвалился перед Медной Мартышкой, что почти уже выпросил у отца разрешение жениться на ней. «Считай, что тебе повезло, – говорил этот наглый кузен моей сестрице. – Мой отец в Пакистане большой человек». Но хотя Зафар и унаследовал внешность своего отца, пыль, наверное, притушила Мартышкин пламенный дух, и драться она не стала. Между тем тетушка Алия водрузила в нашем плотном воздухе свое и без того насквозь пропыленное разочарование, а самые нелепые из моих родственников, дядя Мустафа с семьею, сидели и дулись по углам, и о них, как всегда, все забывали; усы Мустафы Азиза, по приезде как следует нафабренные и загнутые вверх, уже давно обвисли, пропитанные пылью.
И тогда, на двадцать второй день траура, мой дед Адам Азиз увидел Бога.
В том году ему исполнилось шестьдесят восемь – он был всего на десять лет старше века. Но шестнадцать лет, прожитиых без оптимизма, легли на него тяжелым грузом: глаза еще были голубыми, но спина согнулась. Шаркая по вилле Букингем в вышитой скуфейке и длинном, до пят, кафтане, покрытом тонкою пленкою пыли, он рассеянно жевал сырую морковь и пускал тонкие струйки слюны на заросший седой щетиной подбородок. Он дряхлел, а Достопочтенная Матушка становилась все шире и крепче; когда-то она жалостно причитала при виде меркурий-хрома, а теперь, казалось, взрастала, как на дрожжах, на его слабости, будто бы брак их был одним из тех мифических союзов, когда суккубы{182} являются мужчинам в облике невинных дев, а потом, заманив их в супружескую постель, обретают свой подлинный ужасный вид и начинают пожирать их души… у моей бабки в те дни выросли усы, почти такие же пышные, как и пропитанные пылью, обвисшие кисти над верхней губой ее единственного оставшегося в живых сына. Она сидела, скрестив ноги, у себя на кровати, мазала губу какой-то таинственной жидкостью, которая накрепко склеивала волоски, а затем отдирала их резким движением сильных пальцев; но от этого средства усы вырастали еще гуще.
«Он и так уже стал ровно дитя малое, – толковала Достопочтенная Матушка детям моего деда, – а Ханиф его совсем доконал. – Она всех нас предупредила, что деду стали являться видения. – Он говорит с людьми, которых нет, – делилась она с нами громким шепотом, пока дед шаркал через комнату, цыркая зубами. – Зовет их, как-его! Среди ночи! – Передразнивала: – Эй, Таи? Это ты? – Бабка и рассказала нам, детям, о лодочнике, о Жужжащей Птичке и о рани Куч Нахин: – Бедняга зажился, как-его, на этом свете; негоже отцу видеть смерть сына…» И Амина слушала и сочувственно кивала, не зная, что Адам Азиз оставит ей это наследство – и она тоже в свои последние дни вновь увидит вещи, которым ни к чему было возвращаться.
Из-за пыли мы не включали вентиляторы; пот струился по лицу моего полоумного деда и оставлял полоски грязи на его щеках. Иногда дед хватал за грудки любого, кто попадался под руку, и заговаривал вроде бы вполне здраво: «Эти Неру не успокоятся, пока не станут династией!» Или, брызгая слюной в лицо пятящегося генерала Зульфикара: «О несчастный Пакистан! До чего довели эту страну ее лидеры!» Но иногда он будто бы переносился в ювелирную лавку и бормотал: «Да, там где-то были изумруды и рубины…» Мартышка однажды шепнула мне: «Дед скоро помрет, да?»
Что просочилось в меня от Адама Азиза: беззащитность перед женщинами, но также и ее причина, дыра в самой середке, произошедшая оттого, что он (как и я) не мог ни верить в Бога, ни отрицать Его. И что-то еще – я, в свои одиннадцать лет, заметил это раньше других. Дед начал трескаться.
– С головы? – спрашивает Падма. – Ты имеешь в виду, у него треснула черепушка?
Лодочник Таи сказал: «Лед, Адам-баба, всегда дожидается под самой кожицей воды». Я увидел трещины в его глазах – тонкий рисунок из бесцветных линий по голубому фону; я увидел, как сеть расщелин расходится под его ссохшейся кожей; и я ответил на вопрос Мартышки: «Да, думаю, помрет». Перед самым концом сорокадневного траура кожа у деда стала трескаться, шелушиться и облезать; за едой он едва мог открыть рот, так посеклись губы; а зубы падали, как осенние мухи. Но смерть от трещин может быть медленной, и прошло немало времени, прежде чем мы узнали о других расселинах, о болезни, которая вгрызалась деду в кости, так что в конце концов скелет его обратился в пыль внутри поношенного, видавшего виды мешка из кожи.
Падма вдруг впадает в панику. «Что ты такое говоришь? Ты, господин, хочешь сказать, что и у тебя… да что же это такое, без имени-прозвания, может глодать человеку кости? Это…»
Теперь не время останавливаться, не время для сочувствия или паники, я и так уже зашел дальше, чем хотел. Вернувшись немного назад во времени, я должен упомянуть, что и в Адама Азиза просочилось нечто от меня; ибо на тридцать третий день траура он попросил всю семью собраться в той же самой комнате с хрустальными вазами (их больше не надо было прятать от дяди), подушками и выключенным вентилятором; в той же комнате, где я объявил о моих голосах… ведь сказала же Достопочтенная Матушка: «Он стал ровно дитя малое». Как дитя (как я), дед объявил, что через три недели после того, как он услышал о смерти сына, которого считал живым и здоровым, он собственными глазами увидел Бога, в чье небытие старался всю жизнь уверовать. И, как и мне (ребенку), ему никто не поверил. Кроме одного человека… «Да послушайте же, – говорил дед, и голос его звучал жалким подобием прежнего, громового. – Да, рани? Вы здесь? И Абдулла? Входи, садись, Надир, у меня новости… а где же Ахмед? Алия так соскучилась… Бог, дети мои, Бог, с которым я боролся всю мою жизнь… Оскар? Ильзе? – Нет, конечно же, нет. Я знаю, что они умерли. Вы полагаете, я стар и, может быть, выжил из ума; но я видел Бога». И вся история медленно, бессвязно и с отступлениями, слово за слово, вышла наружу: в полночь мой дед проснулся в своей темной комнате. Кто-то еще был рядом – кто-то, кроме жены. Достопочтенная Матушка храпела в своей постели. Но кто-то был; кто-то, покрытый сверкающей пылью, освещенный заходящей луной. И Адам Азиз: «Эй, Таи? Это ты?» И Достопочтенная Матушка бормочет сквозь сон: «Да спи уже, муженек, забудь о нем…» Но кто-то что-то вскрикивает громким, изумительно громким (и изумленным?) голосом: «Иисус Христос Всемогущий!» – и мой дед смотрит и видит: да, на руках дыры, и ноги пробуравлены, как когда-то на… Но он протирает глаза, трясет головой, переспрашивает: «Что ты сказал? Кого ты назвал? Кто это?» И видение, изумительно-изумленное: «Бог! Бог!» И, помолчав немного: «Я не думал, что ты сможешь меня увидеть».
– Но я его видел, – говорит мой дед, сидя под неподвижным вентилятором. – Да, я не могу этого отрицать, я в самом деле видел его… – И видение сказало: «Ты – тот самый человек, у которого умер сын» – и мой дед с болью в груди: «Почему? Почему это случилось?» И создание, видимое лишь потому, что на него осела пыль, изрекло: «Бог знает, что делает, старик; такова воля Его, не так ли?»
Достопочтенная Матушка отправила нас всех прочь. «Старик сам не знает, что мелет, как-его. Дожить до таких седин и начать богохульствовать!» Но Мари Перейра покинула комнату с лицом белым, как простыня; Мари знала, кого увидел Адам Азиз – кто, неся бремя ее преступления, начал осыпаться; у кого появились дыры на руках и ногах; чьи пяты насквозь прокусила змея; кто умер в соседней часовой башне и кого приняли за Бога.
Лучше мне закончить историю моего деда здесь и сейчас; я зашел слишком далеко, а позже такой возможности, того гляди, не представится… где-то в глубинах дедова стариковского слабоумия, которое неизбежно напоминает мне помешательство профессора Шапстекера с верхнего этажа, укоренилась полная горечи идея: якобы Бог, столь бесцеремонно отозвавшись о самоубийстве Ханифа, дал понять, что сам и виноват в случившемся; Адам хватал генерала Зульфикара за лацканы мундира и шептал ему: «Я никогда не верил в Него, и Он украл у меня сына!» И Зульфикар: «Нет, нет, доктор-сахиб, не надо так волноваться…» Но Адам Азиз не забыл своего видения; конкретный облик божества, явившегося ему, стерся из памяти, однако осталась страстная, старчески многоречивая и слюнявая жажда мести (и этот порок тоже присущ нам обоим)… когда закончился сорокадневный траур, он отказался ехать в Пакистан, ибо эту страну создали специально для Бога; и все оставшиеся годы своей жизни он то и дело бесчестил себя, ковыляя со своим старческим посохом по мечетям и храмам, выкрикивая проклятия и колотя всех прихожан и служителей, какие только попадались под руку. В Агре его терпели, памятуя, каким он был когда-то; старики на Корнуолис-роуд подле лавки, где торгуют паном, играли в «плюнь-попади» и сочувственно вспоминали былого доктора-сахиба. Достопочтенная Матушка вынуждена была уступить хотя бы потому, что богоборческое слабоумие Адама вызвало бы скандал в любом другом месте, где его не знали.
Под покровом безрассудства и ярости трещины продолжали расти; болезнь упорно вгрызалась в кости, а ненависть снедала все остальное. Но умер он только в 1964 году. Случилось это так: в среду, 25 декабря 1963 года – в Рождество! – Достопочтенная Матушка проснулась и обнаружила, что мужа нет. Она вышла во двор своего дома, полный шипящих гусей и блеклых теней рассвета, и позвала служанку; тут она и услыхала, что доктор-сахиб взял рикшу и отправился на вокзал. Когда она сама туда явилась, поезд уже ушел; так мой дед, следуя какому-то неведомому импульсу, начал свое последнее странствие, чтобы закончить свою историю там, где она, эта история (и моя тоже) началась, – в городе, окруженном горами и стоящем на озере.
Долина лежала, скрытая под яичной скорлупою льда; годы сомкнулись, как голодные челюсти, вокруг приозерного городка… зима в Сринагаре, зима в Кашмире. В пятницу 27 декабря человека, по описанию похожего на деда, в длинном кафтане, бормочущего, видели неподалеку от мечети Хазрат-Бал{183}. В субботу, в четыре сорок пять утра, Хаджи Мухаммад Халил Гханаи обнаружил, что из внутреннего святилища мечети пропала реликвия, самая драгоценная в долине: священный волос Пророка Мухаммада.
Он это сделал? Или не он? Если он, то почему не вошел в мечеть с посохом в руке и не начал по своему обыкновению гвоздить правоверных? А если не он, то кто и зачем? Поползли слухи о заговоре Центрального правительства с целью «деморализовать кашмирских мусульман», выкрав этот их священный волосок; им противоречили другие:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75