А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Аббат д'Уарак улыбнулся, блеснув своими красивыми белыми зубами.
— Итак, вы питаете постоянный интерес к делам иезуитов? — полюбопытствовал официал, улыбаясь, как и аббат, только, увы, без зубов.
— Я пекусь обо всем понемногу, — отвечал его собеседник, — в этом отношении я следую примеру моего родича-архиепископа, который является более пастухом, нежели пастырем. Вам, приверженцам старой школы, этого не понять, вы придерживаетесь какой-либо одной главной задачи. Если бы покойный король был жив, он бы вас обвинил в арноизме и порроялизме! Для меня же быть иезуитом значит уподобиться пчеле Горация: я собираю мед с цветов правоверности повсюду, тут и там…
— Будь то даже в театре, — вставил официал с самой тонкой из всех своих улыбок.
— Если я говорю «повсюду», господин викарий, — продолжал д'Уарак, — это значит, что мне нет нужды самому писать другу моего дяди, преподобному отцу Мордону, и вы понимаете — не правда ли? — что я охотно уступлю вам возможность оказать ему эту услугу.
— Превосходно, мой дорогой аббат, и я с величайшим удовольствием готов потрудиться ради пользы господ иезуитов, если они сами проявляют стремление быть столь любезными. Преподобный отец Морд он — человек умный, он не преминет воздать нам за услугу, которую я ему окажу.
— Ну, — спросил д'Уарак, — и когда же вы намереваетесь осуществить это задержание в целях предосторожности?
— Да в любое время, которое вы сочтете уместным, господин аббат.
— Не угодно ли сделать это сегодня же вечером?
— Сегодня вечером?
— Да.
— Это возможно?
— Вполне.
— Пусть будет сегодня вечером. У вас есть какие-либо пожелания касательно способа ареста?
— О, никаких! Желательно избежать скандала, вот и все.
— Итак, мы его схватим у него дома?
— Полагаю, это было бы наилучшим выходом.
— А где он живет?
— Я в точности не знаю.
Аббату не хотелось признаваться, что ему известно, где проживает Баньер: из этого слишком уж ясно следовало, что он знает также, где обитает Олимпия.
— Ах ты дьявол! — пробормотал викарий. — Вы не знаете в точности?
— Можно справиться об этом в театре, — отважился на подсказку д'Уарак.
— Вы правы, господин аббат. Мы так и сделаем.
— И последний вопрос.
— Задайте же его.
— Прошу вас, господин викарий, разъясните мне, каков будет ход дела, подобного тому, которым мы сейчас заняты.
— Это очень просто.
— Слушаю вас.
— Задержание в целях предосторожности, арест, заточение.
— Предварительное?
— Конечно, предварительное. Э, господин аббат, вы же сами отлично знаете, что в таких случаях все может быть только временным… Стало быть, как я сказал, заточение, потом жалоба преподобного отца-настоятеля, судебное разбирательство, временное водворение послушника в монастырь и судебное разбирательство, когда он предстанет перед официалом.
— А, перед официалом Авиньона!
— Нет, отнюдь нет! Перед официалом той местности, где беглец в последнее время жил и был подвергнут аресту.
— Очень хорошо! Следовательно, перед официалом Лиона.
— Ну да, Лиона. Уж, часом, не смущает ли это вас? — притворно-беспечным тоном осведомился викарий.
— Ни в коей мере, сударь. А потом?
— Потом, скажем так, суд.
— Но ведь церковный суд тянется очень долго, не так ли?
— О, он вообще не кончается, особенно если кто-либо из власть имущих заинтересован, чтобы процесс длился.
— Однако все это время несчастный остается узником?
— Да нет: будучи возвращен к иезуитам, он вновь становится их питомцем, а коль скоро преподобные отцы чрезвычайно искушены в умении удерживать при себе тех, кто не желал бы жительствовать с ними, и способны быть весьма неприятными в отношении тех, кто упорствует, можно почти не сомневаться, что года через два-три послушнику не останется ничего иного, как исполнять свои обязанности по доброй воле.
— Гм! Как знать? — заметил аббат, ибо, полный воспоминаний об Олимпии, он был не очень-то расположен верить, что, узнав эту женщину, ее можно забыть.
— В любом случае, — продолжал архиепископский викарий, видя, что аббата здесь что-то беспокоит, и стараясь рассеять его сомнения, — в любом случае, будь он хоть узником, хоть иезуитом, наш нечестивый послушник отныне или очень долго, или никогда, что и того дольше, не сможет подавать миру скандальных примеров вроде того, что по столь понятной причине потревожил вас в вашем благочестивом умонастроении.
Аббат поблагодарил официала и распрощался с ним, про себя решив не показываться у Олимпии, пока главная помеха не будет устранена.
Все случилось именно так, как обещал ему господин викарий: в тот же вечер, согласно его требованию, Баньер был силою оружия задержан приставом, о чем мы уже рассказали в предыдущей главе.
Письмо, извещающее преподобного отца Мордона, было послано на следующий день после этого задержания, предпринятого в целях предосторожности.
В восторге от возможности снова захватить свою добычу, иезуит отправил официалу Лиона судебную жалобу; эта бумага была доверена курьеру коллегиума, сметливому посланцу, который, подобно мулу Федра, всегда понимал, когда надлежит мчаться во весь опор, а когда идти рысью, если то соответствует нуждам Ордена; этот гонец, двигаясь торопливым шагом, прибыл всего лишь через два дня после того, как маленький эскорт препроводил узника в тюрьму. Таков уж обычай всех стражников: они народ беспокойный, им вечно не терпится дождаться минуты, когда пять-шесть славных замков, защелкнувшись за спиной арестованного, избавят их от ответственности.
Баньер не проявил особой склонности к сопротивлению. Он погрузился в столь мрачное отчаяние, что, если бы не движение его ног, машинально повинующихся тычкам в спину, которыми награждали его стражники, можно было бы подумать, будто бедный юноша окаменел, как жена Лота, проявившая свое роковое любопытство.
Итак, стражники торопливо шли вслед за приставом, а тот все подбирал полы, чтобы шагать побыстрее, когда на перекрестке их маленький отряд столкнулся с другим, выезжавшим из примыкающей улицы.
Драгун с фонарем в руке налетел на пристава, которого он как следует не разглядел, и дал ему в раздражении хорошего тумака, сопроводив его словами:
— Эй, грубиян, ты что, не видишь моего офицера?
Пристав не преминул бы обидеться и составить протокол, будь офицер всего лишь лейтенантом, однако при свете фонаря наш судейский распознал, что перед ним полковник, а потому оставил свою досаду при себе и уступил дорогу.
Теперь уже можно было рассмотреть среди трех драгунов, двое из которых следовали на некотором расстоянии сзади, весьма красивого кавалера, украшенного кружевами и благоухающего розами.
За спинами драгунов маячил мальчик-лакей, везший его шпагу и плащ. Покосившись на пристава и его альгвасилов, полковник бросил тому, что нес фонарь:
— Э-э! Посвети-ка туда, Лавердюр: сдается мне, у них дичь, вон там, за приставом.
— Да, господин полковник, — подобострастно откликнулся обладатель черной мантии.
— Превосходно, исполняйте свой долг, — с легким презрением сказал полковник. — Кстати, на какой улице мы находимся?
Пристав доложил:
— На улице Ла-Реаль, господин полковник.
— О, до нее мне дела нет. А вот далеко ли отсюда до улицы Монтион?
— Вы уже у цели, господин полковник: мы как раз оттуда.
— Отлично, благодарю вас.
— Первый поворот налево, господин полковник.
— Ступай, Лавердюр.
— Слушаюсь, господин полковник.
— А ты, — офицер повернулся к лакею, — отыщи-ка мне дом мадемуазель Олимпии де Клев.
Слуга ускорил шаг и быстро оказался во главе тех, за кем он до сих пор следовал по пятам.
Услышав имя Олимпии, Баньер, казалось, очнулся от своего мертвенного забытья. Широко раскрыв глаза, он заметил и фонарь, и мундиры, и эполеты, различил голоса и звяканье шпор.
Осознание всего этого привело к тому, что он опустился на придорожную тумбу, не в силах сделать более ни шагу.
— Ах, Боже мой! — повторял он. — Ах, Боже мой! Драгуны с полковником между тем проследовали мимо.
— Ах, Боже мой! — все твердил бедный Баньер.
— Ну? Мы идем, наконец, или так и будем стоять? — спросил пристав.
— Господин пристав, арестованный больше не хочет идти, — доложил один из стражников.
— Так пинка ему, пинка!
— Да мы уже пинали, господин пристав.
— Тогда колите.
— Мы и кололи, господин пристав.
Пристав подошел вплотную к Баньеру, совершенно взбешенный.
Этот достойный человек не видел ничего подобного: если иной раз и находятся те, что не поддаются пинкам, то уж уколам не может противостоять никто и никогда.
Баньер застыл на своей тумбе, весь бледный, растерзанный, избитый. Его остекленевший взор упорно обращался в сторону улицы Монтион, туда, где на его глазах скрылись лакей, фонарь и два драгуна, сопровождавших полковника, который, вне всякого сомнения, направлялся к Олимпии.
— Ах, Боже мой! — бормотал он. — Вот и объяснение: она ждала нового любовника и подстроила мой арест лишь затем, чтобы избавиться от меня. Ах, Боже мой!
Сказать по правде, соображения такого рода прямо созданы, чтобы задубить шкуру влюбленного, даже если та отличалась до того особой чувствительностью, и сделать ее неподвластной воздействию тумаков и уколов.
Приставу пришлось пустить в ход последнее средство, предусмотренное законом для подобных случаев.
Он велел уложить Баньера на носилки из связанных между собою ружей, и таким образом бедняга и был доставлен в ратушу, а оттуда в тюрьму.
Стражники при этом страдали, право же, больше, чем он: они сочли ношу весьма тяжелой.
XXXIV. ГОСПОДИН ДЕ МАЙИ
Олимпия еще не успела оправиться от горя и ужаса, причиненных ей арестом Баньера, когда она снова услышала голоса — сначала на улице у ее дверей, а потом и в прихожей.
Слуга, уже напуганный визитом стражников, ни минуты не противясь, без доклада впустил в дом новый мундир, сопровождаемый еще несколькими.
Да что там! Этот достойный малый позволил бы вломиться к своей хозяйке хоть целой армии, явись она даже солдат за солдатом.
Олимпия, бросившаяся к двери, чтобы узнать, какова причина всего этого шума, и надеявшаяся, что это привели обратно Баньера, внезапно отшатнулась с возгласом:
— Господин де Майи!
И действительно, полковник, по-прежнему в сопровождении драгуна, несшего фонарь, устав спрашивать, можно ли видеть мадемуазель де Клев, и раздражаясь, оттого что не получает никакого ответа, уже входил в комнату.
— Да, сударыня, это я, — объявил он, — я самый. Слуга у вас уж слишком неразговорчивый.
— Господин де Майи! — повторила Олимпия, чей рассудок, ослабленный предыдущей сценой, не справлялся с этим новым потрясением, накатившим, как штормовая волна.
— Э, да я… похоже, я здесь некстати, как внезапное явление призрака… или мужа! — заметил полковник с усмешкой.
— Простите! Простите! — бормотала Олимпия. Увидев, что полковник взял мадемуазель де Клев за руку, драгун и лакей ретировались.
Она села, едва живая.
— Я то ли пугаю вас, то ли стесняю, — учтиво заговорил г-н де Майи, — а хотел бы, чтобы было исключено как то, так и другое, будь то вблизи или вдали.
Олимпия не отвечала: она задыхалась.
— Я полагаю, что мы по-прежнему друзья, — продолжал г-н де Майи. — И явился сюда, чтобы иметь честь повидаться с вами. Надеюсь, для вас нет ничего обременительного в присутствии друга, пришедшего к вам со всем уважением.
Ей удалось пролепетать несколько слов, прерываемых вздохами.
— Я предпочту удалиться, чем причинить вам малейшее неудобство, — сказал полковник. — Я прибыл сюда с доброй вестью, так мне представлялось. Но теперь боюсь, как бы она не оказалась дурной.
Наконец собравшись с духом, Олимпия подняла глаза на г-на де Майи и с печальной улыбкой выговорила:
— Добрая весть, господин граф?
— Но коль скоро вы не свободны, — продолжал полковник, — я сомневаюсь…
— Не свободна?.. — выдохнула она.
— О, мне известно, что вы не свободны, ибо лишились той свободы, которую я сам же возвратил вам.
— Сударь…
— Да, я вам возвратил ее, мадемуазель. Стало быть, вы могли воспользоваться ею. Поверьте, я бы не позволил себе упрекнуть вас за это. Мне говорили, что вы очень любимы и очень счастливы.
— Очень счастлива! — вскричала Олимпия, и слезы полились из ее глаз. — Вам это сказали?
— Ну да; разве не так?
— Взгляните на меня.
— Вы плачете, но, может быть, от радости?
— Вы так полагаете?
— Мой приход причинил вам боль?
— О нет.
— В таком случае вы меня беспокоите. Скажите, мог бы я быть вам если не приятен, то по крайней мере полезен?
— Господин граф, я не вправе ни о чем вас просить.
— Да, но я вправе предложить вам это.
— Ничего не надо, ничего, умоляю вас. Отвернитесь от меня, я не заслуживаю вашей дружбы.
Он приблизился к ней:
— Вам ничто не мешает отправиться в Париж?
— Зачем?
— Чтобы выступать там в Комеди Франсез; у меня на руках разрешение на ваш дебют.
— Значит, вы заботитесь обо мне?
— Всегда. Это право друга.
— При том, что считали меня счастливой?
— Я прекрасно знал, что это неправда. Мне все известно: и каков тот, кого вы избрали, и…
— Не говорите о нем дурно: он так несчастен!
— Я лишь хотел сказать, что он недостоин вас.
— С моей стороны это было заблуждение, безумие, порожденное тем, что вы покинули меня.
— Поскольку я считал себя причиной вашего несчастья, это привело меня к мысли помочь вам, спасти вас, если еще не поздно и если сами вы того пожелаете.
— Говорите, господин граф.
— Нужно принять решение, Олимпия. Необходимо покинуть этого человека, который сделал вас несчастной, который вас разоряет.
— Вам и это известно?
— Говорю же, я знаю все. Нужно покинуть господина Баньера, наберитесь же мужества и сделайте это.
— Увы! Все уже сделано.
— Вы расстались с ним?
— Бедный юноша! Мы разлучены. Да, его только что арестовали.
— Что же он натворил, Боже правый? Он еще опозорит вас, это ничтожество!
— Да ничего он не натворил, несчастный! Он взят по требованию иезуитов. Вы, может быть, знаете: он отказался им подчиняться.
— Разумеется, знаю. Значит, официал только что приказал схватить его?
— В моем доме! — воскликнула она, плача.
— Как, здесь? У вас?
— Еще четверти часа не прошло.
— Ах, мой Бог! Шестеро стражников и пристав?
— Да.
— Баньер — высокий брюнет, стройный, хорошо сложен?
— Да, да!
— Как он был бледен!
— Вы его видели?
— Направляясь сюда, я встретил его, окруженного стражниками.
— Боже мой, Боже мой! Он мог вас увидеть!
— Он меня даже услышал, когда я произнес ваше имя и осведомился, где вы живете.
— О, бедный юноша! Это убьет его!
— Убьет? — вскричал удивленный полковник. — Это еще почему?
— Потому что он к вам ревнует! Потому что он прекрасно знает…
Олимпия чуть не проговорилась, едва не выдала тайну своего сердца. В это мгновение оно раскрылось, ее сердце, целый год прожившее в каком-то обольщении призрачных желаний и мимолетных радостей.
— Что он знает? — с нежным волнением спросил полковник.
— Он знает, — произнесла Олимпия твердым голосом, — что я неизменно питаю к вам величайшее уважение, господин граф.
— Уважение?
— Это единственное чувство, которое я могу позволить себе сохранить к вам, — прошептала молодая женщина, вновь заливаясь слезами.
Полковник ласково сжал ее руку.
— Вы жалеете о нем? — спросил он. — Вы ему сострадаете?
— Да, я ему сострадаю; да, жалею… но не о нем, не о жизни, которую он, увы, заставил меня вести. Хотя я его любила, хотя сама его увлекла, потому что я не столь низка, чтобы предавать свои привязанности, даже если они были недостойными. Так что, повторяю, я о нем не жалею, но не могу не признать, что сейчас он поистине заслуживает сочувствия и что этому несчастному суждено всю жизнь не только страдать, но и обвинять меня во всех его страданиях.
— Говоря так, вы радуете меня, Олимпия, — сказал полковник. — Я запомнил вас мужественной, и мужественной вы остались. Прекрасно! Если бы вы знали, как сладко сердцу от сознания, что оно не обманулось, выбирая предмет своей склонности! Вы великодушная женщина. Я вас спасу. Я не знал, что этого малого арестовали; зато мне было известно, что он сделал вас несчастной и что порой вы подумываете о том, чтобы вырваться на волю. Но мне было бы весьма не по душе видеть, что вы отрекаетесь от него или все еще его любите.
— Увы! — вздохнула Олимпия. — Значит, лишившись вашей любви, я по крайней мере не потеряла вашего уважения.
— Вы можете рассчитывать на все мои чувства; однако сейчас давайте подумаем о самом неотложном. Собирайтесь и едем.
— В Париж?
— Да, Олимпия. У меня есть и лошади и карета.
— Я не стану вам напоминать о моем театре: королевский приказ отменяет все контракты, и мне это известно; но скажу о другом — о злосчастном узнике, который умрет от горя, когда в его темницу дойдет слух о моем отъезде. Он обвинит меня в жестокости и неблагодарности, если не в чем-нибудь и того хуже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108