А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вы зовете меня поужинать так, будто угрожаете.
— А вы взгляните на эти два орудийных ствола, под огнем которых я говорю с вами.
«Бедная Олимпия!» — подумал Баньер. И он отступил на шаг.
— Так вы согласны, не правда ли? — спросила Каталонка.
— Согласен ли я?!
— О, но я же вас знаю. Мне известно, какую власть кое-кто имеет над вами; я знаю, вы даже на такое неприличие пойдете, как пренебречь приглашением, лишь бы не рассердить кое-кого, кто нагнал на вас страху.
— Вот вам мое слово и моя рука, — отвечал Баньер.
— В десять часов, — сказала Каталонка.
— В десять часов, — повторил он.
Он не успел договорить: Олимпия метнулась молнией и встала между ними.
Баньер в замешательстве скрылся среди кулис.
Каталонка сжала кулаки с видом женщины, готовой постоять за себя. Олимпия, бледная и холодная, бросив мимолетный презрительный взгляд на Баньера, принялась мерить соперницу взглядом с головы до ног.
— У вас красивый наряд, — произнесла она нежным голосом, — и вы в этот вечер обворожительно-прекрасны.
Каталонка, ожидавшая брани и нападок, застыла в смущении.
— Вы находите? — пролепетала она.
— Вы так хороши собой, — продолжала Олимпия, — что можете внушать зависть женщинам и любовь — мужчинам. Я сильно подозреваю, что и мой возлюбленный проникся любовью к вам; но так как я не хочу ревновать, прошу вас ответить мне со всей искренностью, в самом ли деле он вас полюбил. О, скажите мне это, скажите без утайки: я нахожу вас достаточно красивой, чтобы не удивиться, если окажется, что вы завладели остатками моей привязанности.
Каталонка, довольная и сконфуженная одновременно, приготовилась было ответить, но при первом же ее движении у Олимпии вдруг вырвался ужасный крик.
Она только что заметила на ее унизанной перстнями руке кольцо г-на де Майи, тот самый рубин, который Баньер продал еврею, еврей — аббату д'Уараку, а Каталонка получила от этого последнего.
Олимпия бросилась к ней, впилась взглядом в ее руку, спеша рассмотреть его поближе, узнала кольцо и, чуть слышно вздохнув, лишилась сознания.
Услышав удар от ее падения на дощатый пол сцены, тотчас примчался Баньер. Он ни о чем не догадался и понял не больше, чем Каталонка. От горя потеряв голову, обо всем забыв, он просто подхватил Олимпию на руки и понес домой, проливая слезы и терзаясь отчаянием.
Когда ему удалось вернуть несчастную женщину к жизни, когда он на коленях встретил ее первый взгляд, он ужаснулся тому, сколько ненависти и гнева было в этом взгляде.
— Что с вами, ради Бога, моя дорогая Олимпия, что случилось? — забормотал он.
Она вырвалась из его рук.
— Что со мной? — отвечала она. — Вам это известно, не заставляйте меня повторять. А случилось то, что вы, обещавший мне любовь, сейчас вместо нее принесли мне свою жалость.
— О, вы не можете так думать!
— Вы только что предлагали свою любовь, — какую ничтожную любовь, я теперь знаю, — этой Каталонке; сейчас, из-за моей предательской слабости испугавшись, что ранили меня слишком глубоко, вы будете отрекаться от нее так же, как подле нее отрекались от меня.
— Никогда! Никогда!
— Не лгите! Имейте, по крайней мере, последнее мужество — мужество чести. Вы знаете, что я больше не смогу любить вас, так хоть постарайтесь оставить мне право вас уважать.
— Олимпия, ваши страшные слова заставляют меня леденеть от ужаса. Неужели в вас так мало снисходительности к измученной душе, больной ревностью?
— Ревность? У вас? — обронила она презрительно.
— О! Когда я увидел, что вы принимаете здесь этого волокиту, этого простофилю, этого аббата д'Уарака, застал его у ваших ног, услышал его оскорбительные предложения, я подумал, что он явился сюда не иначе как потому, что вы поощряли его ухаживания; я усомнился в вас, я хотел показать вам, как страдает тот, кто испытывает такие сомнения; что ж, я совершил ошибку, преступление, но простите меня, ведь я вас простил.
— Вы?.. Вы, кому пришлось всего лишь усомниться, вам было легко простить. К тому же вы прекрасно знали, что я невиновна. Но я, разве я могу сомневаться? Разве доказательства не были у меня перед глазами?
— Доказательства! — закричал он. — У вас есть доказательства! Да что же они доказывают?
— Я видела вас.
— Вы видели, что я кокетничал, играл, лгал, расточал этой женщине притворные улыбки, все затем, чтобы вас встревожить, а сам следил за вашим поведением, чтобы получше рассчитать действие своих жалких маневров. Вот и все, что вы видели.
— И ужин в десять часов.
— Уже десять часов, а я здесь, у ваших ног.
— Вот это и делает вас человеком чести, не правда ли? — с бесконечным презрением осведомилась она. — Но есть еще одно обстоятельство, о котором вы забыли и которого довольно, чтобы обесчестить вас в моих глазах.
— О чем вы, Олимпия? — в страхе пробормотал он.
— И вы хотите, чтобы я ответила?
— Умоляю вас об этом!
— Было бы лучше, если бы женщина, в жертву которой вы так недостойно принесли меня, была столь же верной и деликатной, как я; она бы тогда удовольствовалась тем, что хранила бы залоги вашей любви в своих шкатулках, чтобы никто из тех, кому они до сих пор принадлежали, не мог их узнать.
Растерявшись под обжигающим взглядом Олимпии, Баньер на миг даже заслонил свои ослепленные глаза ладонью.
— Что вы сказали? — прошептал он. — Какие залоги любви? Какие шкатулки?
— Да, лгите теперь, попытайтесь обмануть меня!
— Я не понимаю.
— О! — пожала плечами она. — До чего же вы жалкая натура, господин Баньер, и как вы мало заслуживаете любви сердца, подобного моему! Так вы полагаете, будто я всполошилась, услышав, как вы назначаете свидание этой женщине? Да бегайте на свидания хоть ко всему Лиону сколько угодно, я бы и думать об этом не стала!
— Тогда откуда же эта скорбь, которая произвела на вас такое ужасное действие? — спросил Баньер.
— Из-за вашей низости, вашего бесчестия. Он вздрогнул и вскинул голову:
— Вы оскорбляете меня из-за малой ошибки.
— Малая ошибка? Ах! Вот как вы называете поступок, за который, вздумай я рассказать о нем в полицейском участке, вас бы через два часа уже заперли в Пьер-Ансиз?
— Меня заперли бы в тюрьму за то, что я согласился явиться к Каталонке на ужин, хотя даже и не пошел на него?
— Речь не о ваших свиданиях! — вскричала она с яростью.
— Тогда о чем же? Вы кончите тем, что сведете меня с ума!
— Лучше мне свести вас с ума, чем прилюдно изобличить как вора!
— Вора?! — закричал он, бледнея до мертвенной синевы. — О! Поосторожнее, сударыня!
— Да, не правда ли? Когда начинают с того, что женщину обкрадывают, потом ее уже и бьют! Вы изобьете меня и отправитесь похвастаться этим подвигом перед Каталонкой.
— Олимпия! Олимпия!
— Но в один прекрасный день вы и ее обворуете и станете бить ради другой.
— Олимпия, я теряю рассудок! Берегитесь, я больше не отвечаю за себя!
— О! С вашей помощью мое кольцо отправилось в путь, чтобы странствовать до того дня, когда оно окажется в судейской канцелярии в качестве вещественного доказательства.
— Кольцо! — простонал Баньер. — Это правда, я о нем забыл!
И, рухнув к ее ногам, он стал биться лбом об пол.
— Ах, — воскликнула она, — вы мне отвратительны! Вам только этого не хватало — трусливой гнусности. Встаньте, сударь, полно, во мне нет больше ни гнева, ни печали. Ступайте к той, которой вы назначили свидание, и скажите ей, что отныне она может спокойно прогуливаться с моим кольцом, я не стану срывать его у нее с пальца.
Баньер поднял голову; его лицо было изборождено ручьями слез.
— Олимпия! — пролепетал он. — Что вы сказали?
— Я сказала, что дарю этой женщине кольцо, которое вы ей уже преподнесли, похитив его у меня. Я освобождаю вас обоих от мук совести и от каторги.
Баньер выпрямился, весь дрожащий, взъерошенный:
— Что? Я отдал ваш перстень Каталонке?
— И она носит его на пальце рядом с кольцами других своих любовников; а могла бы оказать вам честь хоть тем, чтобы надевать только его. Рубин того стоит.
— Вы говорите, что Каталонка носит на пальце ваш рубин?
— Рубин господина де Майи. Да, господин Баньер.
— Олимпия, отправимся сейчас же к Каталонке: если это кольцо у нее на пальце, мы заставим ее признаться, от кого она его получила.
— О!
— Олимпия, я вам клянусь всем, что есть в этом мире святого, клянусь моей любовью к вам… вас это оскорбляет… моей верой… вы смеетесь! Я задыхаюсь от бешенства, от горя, от жалости! Я клянусь вам памятью вашей матери, что никогда не давал Каталонке этого кольца!
— Однако оно у нее на пальце! Поклянитесь заодно, что вы у меня его не крали!
— Я украл у вас его, да, украл! Это слово не такая невыносимая кара. Я украл! Олимпия, это правда, но я взял его, чтобы продать, поставить то, что за это выручу, на карту и разбогатеть. Олимпия, я больше не в силах лгать, да и к чему? Доказательства моей вины налицо. Я продал рубин еврею Иакову, он вам это подтвердит. Я и не думал никогда об этой женщине. Отдать ей ваш перстень! О! Да я бы лучше умер!
— Вы собирались отдать ей свою любовь.
— Олимпия, не думайте так. И потом, что я значу, чего стою? Да ничего, я ничтожество, но отдать ваше кольцо? Никогда, Олимпия, никогда!
Олимпия покачала головой с такой леденящей холодностью, что Баньер окончательно пал духом.
— Вы мне не верите? — пробормотал он.
— Нет.
— Не будьте настолько непреклонны, вы же потом пожалеете об этом. Через полчаса вы получите свидетельство моей правдивости: я сейчас же побегу к еврею. О! Нет, я туда не пойду, вы еще подумаете, что я сговорился с ним; я останусь здесь. Ступайте к нему сами, Олимпия, или лучше пошлите записку, а то вы совсем разбиты, вам нельзя сейчас ходить. Боже мой! Имейте жалость, вы же видите, что я не лгу! Взять у вас этот перстень было преступлением, но все-таки не кражей: мне самому ничего не перепало из тех денег и я уж куда как далек был от того, чтобы позволить этой женщине попользоваться ими. О, не мучьте меня! Я ненавидел этот перстень, он был для вас памятью, и это воспоминание, быть может, сладостное для вас, для меня было нестерпимо, ужасно, отвратительно! Олимпия, умоляю, оставьте эту бесстрастную позу, не доводите меня до отчаяния! Вы меня обвиняете, я защищаюсь. Так прибегнем же к доказательствам: у вас будет время приговорить меня, когда доказательство будет у вас в руках.
— Зачем? — сказала она. — Я уже давно мертва, с начала нашего разговора. Я делала все возможное, чтобы удержать в себе человеческие чувства, но я больше не нахожу их в себе. Любовь? О! Она умерла. Жалость? И она мертва. А дорога меж этими крайностями усеяна разбитыми иллюзиями! Не оправдывайтесь, не стоит труда: я видела перстень на пальце Каталонки.
— Разве она не могла купить его у еврея?
— Слабый довод; поищите что-нибудь другое, господин Баньер.
— Но если это все-таки правда! — возопил несчастный в приступе безумного отчаяния. — Если вам это подтвердят, если вам докажут, если…
— Если еврей придет сюда и скажет мне это, если Каталонка упадет к моим ногам и повторит то же самое, я им не поверю.
— Боже мой, Олимпия!
— В том-то и беда приключений подобного рода. Слепы те, кто никогда не был обманут так, как я. Доверчивость и подозрительность в одном похожи: у каждой своя повязка на глазах. Первая устроена так, что мешает увидеть зло, вторая не позволяет видеть добро.
Баньер, потерявший голову, истощивший все доводы, не зная, что еще сказать, подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха.
Олимпия не пошевельнулась, сумрачная, окаменевшая.
В то мгновение, когда Баньер, сначала подняв глаза к небу, словно просил у него вдохновения, затем снова обернулся к Олимпии, чтобы сделать еще одну, последнюю попытку успокоить ее, его внезапно пригвоздил к месту крик, донесшийся с улицы:
— Ни с места, Баньер, или вы мертвец!
XXXIII. СТРАЖНИКИ
Услышав этот странный призыв, обращенный к нему, Баньер наклонился, вглядываясь в темную улицу.
Олимпия вздрогнула. Баньеру грозила серьезная опасность, а любовь в глубине ее сердца была не столь уж мертва, как ей самой казалось.
Склонившись, Баньер различил перед домом поблескивающие кожаные портупеи солдат и отблески штыков под стеной.
Он сделал это почти незаметно — ничто не походило на порыв к бегству. Тем не менее ружейные дула нацелились на него.
— Ни с места, — повторил тот же голос, — или мы будем стрелять!
Олимпия позабыла обо всем. Она бросилась к нему.
— Что такое? — закричала она.
— Именем короля! — прозвучал снизу голос пристава, которому отворили дверь, так что он уже успел проникнуть в дом. — Именем короля я вас арестую!
— Боже мой! Но что это значит? — повторила Олимпия, опираясь на плечо Баньера.
— О, это, без сомнения, солдаты, прислать которых вы, Олимпия, попросили в полиции, чтобы задержать вашего вора, — усмехнулся Баньер, не в силах сдержать дрожь, охватившую его, и, чтобы не упасть, оперся на оконную раму.
У Олимпии даже не было времени запротестовать. Дверь комнаты распахнулась, вбежал перепуганный лакей, за ним — пристав и двое стражников.
— А вот и Баньер, — заявил представитель власти. — Я узнаю его.
— Но что вам угодно? — слабым голосом произнес бедняга.
Пристав направился к нему, пальцем указывая на него солдатам, и повторил фразу, единожды уже прозвучавшую:
— Именем короля я вас арестую!
— Да что он такого сделал? — вскричала Олимпия.
— Это дело судей, которым предстоит заняться этим господином. Что до меня, я получил приказ, и я исполняю его.
И Баньера повели прочь.
Олимпия, которую солдаты силой оторвали от несчастного, замертво упала в кресло.
Ее снедали угрызения совести из-за высказанного ею чудовищного пожелания, которое так быстро осуществилось.
Что до Баньера, он, увлекаемый стражниками, уже исчез из виду.
Он уходил все дальше, с каждым шагом утверждаясь в мысли, что виновницей его ареста была Олимпия.
Баньер ошибался.
С того мгновения, когда она сделала открытие, что любовник изменил ей, а ее утраченное кольцо попало к другой, у Олимпии не было ни времени, ни возможности обратиться к правосудию.
Зато аббат д'Уарак после разоблачения, сделанного Каталонкой, имел в распоряжении целые сутки.
И он воспользовался ими с проворством человека, которому не терпится отомстить сопернику и отделаться от него.
Иными словами, он обратился к официалу и сам изложил суть дела.
Разве не постыдно, что наперекор законам божеским и людским человек, разорвав духовный обет и добровольно взятые им обязательства, покинул Церковь, чтобы броситься на театральные подмостки?
Архиепископский викарий с живейшим пониманием воспринял эту теорему, подобным образом представленную ему.
В ответ он объявил, что нарушение обетов послушничества преступно.
Аббат д'Уарак, в восторге от того, что его мнение встретило отклик, продолжал:
— Не правда ли, скандалы получают сугубо отвратительную огласку, когда исходят от людей, призванных подавать другим добрый пример?
На это архиепископский викарий заметил, что ему особенно приятно обнаружить столь добродетельное направление мыслей в господине д'Уараке, который слывет в некоторой степени мирским человеком.
Аббат, сияя, отвесил поклон.
— Итак, вы намерены изобличить некоего греховного священнослужителя? — осведомился викарий.
— Да, сударь, — подтвердил аббат.
— И этот священнослужитель стал комедиантом?
— Да, сударь.
— Парламент изрядно ограничил наши возможности, — сказал викарий, — но правом провести расследование мы все еще располагаем.
— Ах! — вздохнул аббат д'Уарак. — Должен вас предупредить, что мы имеем дело с проходимцем, имеющим тонкий нюх: во время расследования он почует охотников и скроется.
— И как же его зовут?
При необходимости назвать имя аббат заколебался. Сердце честного человека всегда противится дурному поступку, однако зачастую такие поступки совершаются.
— Это тот самый, что играет царей в городском театре, — сказал аббат.
— А, стало быть, это Баньер? — уточнил викарий, подобно многим священнослужителям того времени весьма искушенный в театральных делах.
— Именно так.
— Э, — протянул викарий, — однако играет он недурно, мне нравится его манера декламации: благородство жеста, мерность голоса.
— Да. О, в этом смысле я нимало не отрицаю его достоинств.
— Но вы утверждаете, что он беглый послушник?
— Да, он бежал из Авиньона, от тамошних иезуитов.
— Я напишу преподобному отцу Мордону, чтобы он потребовал его возвращения.
— Хорошо! Вот только… как я уже имел честь докладывать вам, когда требование преподобного отца Морд она будет получено, Баньера и след простынет.
Викарий задумчиво поскреб подбородок.
— Мне понятно, чего вы добиваетесь, — проговорил он. — Предварительного ареста, каковой мы официально объявим задержанием в целях предосторожности.
— К вящей славе нравственных устоев, — заметил аббат.
— Ну да, ad majorem Dei gloriam! — со смехом вскричал архиепископский викарий, в котором чувствовался легкий душок янсенизма, так что при удобном случае он был не прочь бросить камешек в огород отцов-иезуитов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108