А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


От Инженю ускользнул смысл этой тонкой мысли.
Из этого последовало, что Ретиф, — в тот вечер он, казалось, к каждому своему слову привязывал бубенчик, чтобы при случае позвенеть им, — Ретиф не смирился с непониманием дочери.
— Ну, нет! — вполне довольный собой, воскликнул он. — Признаться, мне кажется, я сейчас высказал интересную мысль и, честно говоря, Инженю, меня удивляет, как ты, с твоим изысканным вкусом, которым тебя одарили Небеса, не обратила на нее внимания. Выражение «добродетель любви» дает мне прелестный заголовок для моей новой новеллы или даже для романа.
И с этими словами Ретиф, поцеловав дочь, удалился к себе в альков и задернул полог, чтобы целомудренно раздеться перед отходом ко сну.
Через пять минут добряк Ретиф, убаюканный радостью находки столь прекрасного заголовка, а может быть, и парами тонких вин, выпитых им за ужином, заснул праведным сном довольного собой человека и поэта.
Инженю, не желая спать до тех пор, пока не уяснит себе, что же означало это обожание Оже в то самое время, когда обнаружилась холодность Кристиана, удалилась к себе в комнату.
XLI. ВЛЮБЛЕННЫЙ ОЖЕ
Впрочем, все, что в отношении Оже Ревельон сказал Ретифу, а Ретиф передал дочери, было чистейшей и неоспоримой правдой.
Казалось, Оже, движимый пожиравшим его душу тайным пламенем, успевает повсюду.
Сначала сослуживцев охватило головокружение от того бесстрашия, с каким он набрасывался на стопу бумаг, когда под его руками она таяла прямо на глазах; потом их прошибал холодный пот; и это легко поймет каждый, кто хотя бы четверть часа наблюдал работу любой конторы.
Делопроизводитель на государственной службе издавна был лентяем — это доказано и общепризнано; но и делопроизводитель, состоящий на службе у частного лица, обычно ни в чем ему не уступает, если может позволить себе бездельничать.
Естественно, мы делаем исключение для делопроизводителя, которому платят построчно.
Главным предлогом для промедления в работе служит красивый почерк, которым пишут неторопливо, и это отлично знают истинные каллиграфы, злоупотребляющие своим талантом. Пока они готовятся к письму и, приготовившись, ждут вдохновения, чтобы вывести прописную букву, можно намарать полстраницы.
Оже писал подобно знаменитому Сент-Омеру, ставшему еще более знаменитым благодаря нашему остроумному другу Анри Монье; но Оже трудился неровно: с необычайным чутьем он понимал, какую бумагу надо тщательно отделать, а какую можно переписать наспех; вместо того чтобы в любых обстоятельствах писать все одинаково четко, как делает обычный делопроизводитель, он умел быть сдержанным в написании прописных и не форсировать нажима в незначительных письмах и деловых бумагах. Вот почему он быстро разделывался с дюжинами заказов, накладных и расписок, тогда как его сосед едва успевал нацарапать название документа.
Теперь казалось, что этот сосед, не поспевавший за такой скорой работой, весь день ничего не делает, как и кассир, кому прежде вполне хватало его бордеро, квитанций, а также приходно-расходной книги.
Ревельон, считавший, что в этих служащих он имел двух чудо-работников, вскоре убедился, что у него есть лишь одно сокровище: Оже затмил обоих.
В результате кассир, с волнением наблюдая за Оже — этим Гаргантюа делопроизводителей, в одиночку пожиравшим труд трех служащих, — совсем потерял голову и перестал ясно соображать в таблице Пифагора. И тогда, по мере того как кассир все чаще терял голову, начали совершаться более серьезные ошибки, и, совершенно естественно, г-н Ревельон, подобно Юпитеру, стал так грозно хмурить брови, что заставлял содрогаться весь Олимп предместья Сент-Антуан.
Скрытный и молчаливый Оже подстерегал случай, чтобы кассир натворил слишком много глупостей; эта возможность не замедлила представиться. Однажды какой-то закупщик вернул лишнюю банкноту в шестьдесят ливров, которую кассир передал ему, когда тот разменивал тысячефранковую банкноту у решетчатого окошечка кассы метра Ревельона.
В тот же день Ревельон вслух сказал о кассире:
— Этого человека я пожалел, потому что у него жена и ребенок, но все-таки мне вскоре придется выставить его за дверь.
Теперь Оже, поощряемый девицами Ревельон и боготворимый их отцом, раболепствуя перед Ретифом, мертвенно бледнея и угодничая, когда он видел Инженю, семимильными шагами продвигался вперед в выбранной им карьере.
Однажды он ждал Ревельона в коридоре, ведущем к кассе. Кассир, закончив работу, ушел; выбивавшийся из сил второй делопроизводитель трудился за двоих, хотя не успевал сделать и половины той работы, какую Оже выполнял один.
Итак, Оже ждал Ревельона, однако встал в таком месте, чтобы хозяин подумал, будто он случайно наткнулся на своего служащего.
Торговец обоями сиял довольством: узнав об итогах работы конторы, о чем мы уже рассказывали, он потирал руки.
— Черт возьми! Я в восторге, что встретил вас и могу вас поздравить! — обратился Ревельон к Оже.
— Ах, сударь! — с глубоким смирением вздохнул Оже. — Умоляю, сударь, не смейтесь надо мной; не моя вина, клянусь вам, если я работаю так плохо.
— Что?! О чем вы говорите? — воскликнул фабрикант, который абсолютно ничего не понимал.
— Господин Ревельон, не злоупотребляйте моим горем, — продолжал Оже.
— Не понимаю вас, друг мой.
— Увы, сударь, я прекрасно понимаю, что, если так будет продолжаться, мне придется покинуть ваш дом.
— Почему?
— Потому что я вас обкрадываю, господин Ревельон.
— Обкрадываете?
— Потому что, настаиваю, я вас обкрадываю, — повторил Оже более скорбным, чем в первый раз, тоном.
— Что же вы у меня крадете?
— Ваше время.
— Вот тебе на! Объясните-ка, Оже; вы, скажу я вам, настоящий оригинал!
— Что вы, сударь!
— Значит, вы воруете у меня время, вы, кто один делает больше работы, чем делают два других вместе?
— Поверьте, сударь, я работал бы за четверых, — продолжал Оже, жалобно покачав головой, — если бы не мое горе.
— Какое горе?
— Ах, не будем говорить об этом, лучше позвольте мне, сударь…
И Оже поднял руки к небу.
— Скажите на милость, что я должен вам позволить? Ну!
— Для меня это очень большое горе, сударь. Ведь мне было так хорошо у вас во всех отношениях!
— Полно! Уж не думаете ли вы, случаем, меня покинуть? — воскликнул Ревельон.
— Увы! Рано или поздно, это все равно придется сделать.
— По крайней мере, этого не случится, я надеюсь, до тех пор, пока вы не объясните мне причину вашего ухода.
— Сударь, сударь, я не смею признаться в этом.
— Смеете, черт побери! Даже обязаны. Если от меня уходят люди, я хочу знать почему.
— Я уже вам сказал.
— Потому что вы крадете у меня время? Да, вы мне об этом уже сказали. Теперь расскажите, каким образом вы его у меня воруете? Ну, объясните мне.
— Я краду его по рассеянности, отвлекаясь от работы, сударь.
— Ха-ха-ха! — громко расхохотался Ревельон. — Вы, Оже, оказывается, рассеянный!
И фабрикант обоев действительно восхитился тем, что человек способен быть настолько врагом самому себе, чтобы обвинять себя там, где любой другой превозносил бы себя до небес.
— Если бы только можно было помочь моему горю, — продолжал Оже. — Но от него нет лекарства.
— Но в чем оно, ваше горе? Скажите! Неужели вы называете горем вашу мнимую рассеянность?
— Горе это тем тяжелее, сударь, что с каждым днем оно все больше будет отвлекать меня от работы; если однажды печаль поселилась в сердце человека, он погиб, и — увы! — погиб окончательно!
— Бедняга, вы чем-то опечалены?
— До глубины души, сударь.
— Чего вам не хватает? Может быть, денег?
— Денег? Боже мой! Я был бы слишком неблагодарен, если бы сказал такое: вы платите мне вдвое больше того, чего я стою, сударь!
— Он неотразим, право слово! Уж не гложут ли вас угрызения совести?
— Слава Богу, совесть моя спокойна, а покой вашего дома каждый день укрепляет ее.
— Тогда я не понимаю, не могу угадать…
— Сударь, я безнадежно влюблен и не знаю покоя.
— А-а! Уж не в Инженю ли? — спросил Ревельон, которого вдруг осенило.
— Вы угадали, сударь.
— Ох, черт!
— Безумно влюблен в мадемуазель Инженю!
— Так-так-так!
— Но мое признание не бросает вас в дрожь?
— Да нет же.
— Вы, наверное, забыли о том ужасе, который я ей внушаю.
— Это все пройдет, дорогой господин Оже, если уже не прошло.
— Но сами подумайте, ведь нас разделяет все.
— Неужели! Люди наводили мосты и через более широкие реки.
— О сударь! Вы не заметили, что, говоря со мной о мостах, вы имеете в виду совсем другое?
— Что именно?
— Вы пытаетесь вернуть мне надежду.
— Черт возьми, пытаюсь! Ну да, пытаюсь и очень рассчитываю, что добьюсь своего.
— Неужели, сударь, вы не смеетесь надо мной?
— Нисколько.
— И я смогу ждать от вас…
— Всего.
— О сударь!
— Почему бы нет? Вы прилежный работник, честный человек; жалованье у вас пока очень скромное, но я могу дать вам прибавку.
— Умоляю, сударь, не прибавляйте ничего, но устройте так, чтобы мадемуазель Инженю перестала меня ненавидеть; устройте так, чтобы она смогла выслушать все то, что я готов сделать ради ее счастья; устройте так, чтобы она не оттолкнула меня, когда я признаюсь ей, как сильно ее люблю, — и тогда, да, сударь, тогда вы сделали бы для моего блага даже больше, чем если бы предоставили мне место кассира! Вы сделали бы даже больше, чем если бы положили мне тысячу экю жалованья! И еще — я буду умолять вас об этом, — нагружайте, перегружайте меня работой: я никогда не откажусь, никогда не пожалуюсь, никогда не попрошу ни су прибавки. Короче говоря, господин Ревельон, добейтесь для меня руки мадемуазель Инженю, и рядом с вами окажется человек, который будет предан вам до последнего вздоха.
Оже так ловко опутал Ревельона сетями любовного красноречия, что фабрикант сразу оказался взволнован, восхищен и покорен.
— Как? — воскликнул он. — Только и всего?
— Как это только и всего?
— Я говорю о том, что вы желаете только одного — жениться на Инженю!
— О Боже! Я не смею даже мечтать о таком счастье!
— Но, слушая вас, можно подумать, что речь идет о принцессе крови; в конце концов, кто она такая, эта мадемуазель Инженю?
Фабрикант считал, что восторженное восхваление мадемуазель Ретиф несколько умаляет девиц Ревельон.
— Кто она? — повторил Оже. — Ах, сударь, она — прекрасная, восхитительная девушка!
— Согласен, но у нее нет приданого!
— Она сама стоит миллионов!
— Которые вы, конечно, для нее заработаете, мой дорогой Оже.
— Да, я уповаю на это! Да, я чувствую в себе силу, ведь меня вдохновляет любовь к ней и усердие в защите ваших интересов.
— Хорошо, мой друг, этим путем вы и должны идти, — важным тоном заметил Ревельон.
— Конечно! Сударь, посоветуйте, что мне делать.
— Во-первых, отец властен над своей дочерью, а во-вторых, он к вам очень хорошо относится.
— Правда?
— Необходимо окончательно убедить его.
— О, большего я и не прошу.
— Ретиф падок на хорошие манеры, любит знаки внимания.
— Примет ли он от меня небольшой подарок?
— Если сделать его тактично, несомненно.
— Любовь, которую я питаю к его дочери, уважение, которое испытываю к нему, делают меня деликатным, сударь.
— Потом вы пригласите его на обед.
— Прекрасно!
— И за десертом распахнете перед ним ваше сердце.
— Я никогда этого не посмею.
— Полноте.
— Клянусь честью, я говорю правду.
— Ладно, ладно! Наконец вы обратитесь к самой девушке, а я добьюсь ее расположения к вам с помощью моих дочерей, ее подруг.
— Как вы добры ко мне, сударь!
И Оже, словно согнувшись под тяжестью щедрот, сложил на груди руки.
Ревельон взял его ладони в свои и сказал:
— Вы этого заслуживаете, Оже, и, поскольку от этого зависит ваше счастье, я хочу — вы слышите меня? — хочу, чтобы вы были счастливы.
Оже ушел, ликуя от радости.
Ревельон сдержал слово.
Он напустил на Инженю дочерей, а на Ретифа — Оже.
И наконец сам взялся за дело.
В результате этих хорошо согласованных действий Ретиф принял от Оже в подарок часы и приглашение на обед.
Но оставалась Инженю.
Девицы Ревельон так настойчиво уговаривали девушку, что она согласилась поехать вместе с отцом в Пре-Сен-Жерве, где должен был состояться обед.
XLII. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ КРИСТИАНА
Что же происходило в конюшнях графа д'Артуа в то время, когда на противоположном конце Парижа складывался настоящий заговор против счастья Кристиана?
Мать не оставляла сына ни на минуту: днем она сидела в кресле у его изголовья; ночью спала в стоящей рядом кровати.
Кристиан много раз уверял мать, что чувствует себя лучше, и пытался отправить ее домой, но она неизменно отказывалась.
Материнская любовь, как и все другие чувства, выражались у графини Обиньской в проявлении воли, которой Кристиан даже и не думал оказывать сопротивление.
При каждом жесте сына она была готова подать все, что требовалось ему, присматривая за ним, даже когда он спал; неусыпно оберегая его от малейшего волнения, она в конце концов сумела вылечить его тело, хотя несчастная женщина не заметила, какую боль она причинила его душе.
Так проходили дни и ночи, казавшиеся больному веками; он считал часы, минуты, секунды; казалось, он гонит их вперед, упрямо напрягая все силы своей твердой воли.
Согласно предписаниям доктора Марата, Кристиан должен был не вставать с постели сорок дней. Более чем за неделю до этого дня Кристиан стал утверждать, что срок истек; но графиня, справляясь с неумолимым календарем, продержала молодого человека в постели до тех пор, пока не пробила полночь сорокового дня.
Наконец, после еще десяти дней, проведенных в комнате, настал вожделенный час, когда Кристиану позволили сделать тот первый шаг, что должен был привести его к Инженю.
Слегка прихрамывая, он, словно пробующее свои силы дитя, прошел несколько шагов и прилег на пушистую меховую шкуру, которая была расстелена посередине комнаты.
Потом он снова поднялся; боль прошла, швы прочно срослись, раненый наступал на больную ногу, не испытывая неприятных ощущений.
Постепенно он научился делать круг по комнате; потом, когда обойти комнату стало для него совсем легко, Кристиан пытался подниматься и спускаться по маленькой — всего в пять ступенек — лестнице, и это с помощью матери ему удавалось.
Вскоре ему разрешили выходить на воздух в соседний двор; по-прежнему опираясь на руку графини, он спускался во двор, затененный несколькими деревьями; Кристиан приучил легкие вдыхать более свежий и живительный, чем в комнате, воздух, и голова у него уже не кружилась.
В конце концов Кристиан почти восстановил прежнее здоровье.
Дважды ему удавалось раздобыть бумагу и карандаш, и каждый раз, воспользовавшись сном матери, которая засыпала, думая, что и сын спит, Кристиан писал несколько строчек Инженю; но что было делать с этой запиской? Кому ее доверить? Кого попросить отнести на улицу Бернардинцев? Со слугами дома д'Артуа он не общался, кухарка Марата внушала ему глубокое отвращение, а что касается самого Марата, то, разумеется, молодой человек не мог бы признаться ему в своей страсти к дочери Ретифа де ла Бретона.
Поэтому обе записки остались в карманах молодого человека, который хранил их, по-прежнему надеясь на оказию, но она так и не представлялась.
Но Кристиана утешало одно: с каждым часом чувствуя прилив сил, он уже мог рассчитать день своего освобождения.
И этот счастливый день настал: Кристиан мог совершать прогулки. Правда пока в карете, да и мать ни на мгновение не оставляла его одного. Кристиан считал, что карета слишком мало ездит по Парижу и его красивым улицам. Кристиан, увы! жаждал попасть на улицу Бернардинцев — но как найти способ в присутствии графини Обиньской сказать кучеру: «На улицу Бернардинцев!»?
После трех дней подобных выездов решили, что Кристиан может совершать и пешие прогулки, но ходил он, опираясь на руку матери.
Наконец условились, что на следующий день они съедут с квартиры Марата, которую занимали пятьдесят пять дней.
Трудно описать сцену, разыгравшуюся при отъезде Кристиана и его матери, однако мы попытаемся дать о ней представление.
Марат принарядился; он надел все дорогие вещи, какие смог у себя отыскать.
Он задумал следующий план: хоть на минуту вновь стать прежним молодым человеком, каким был в Польше; своим видом пробудить в сердце графини Обиньской смутные воспоминания, которых в ней не пробуждало его имя.
Напрасный труд! Искривленный позвоночник не распрямился; перекошенный нос не обрел изящного рисунка; глубоко посаженные глаза метали настороженные взгляды.
Невозможно было, наконец, в один день сделать чистыми и тонкими руки, изуродованные въевшейся в них за двадцать лет грязью.
Сюртук же сидел на нем безупречно: портной постарался на славу.
Но графиня — она не искала и не избегала взгляда Марата — ничего не вспомнила и выразила свою благодарность хирургу без единой чувствительной фразы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84