А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А теперь попал в свою стихию: торгуешь вином и процветаешь! Поэтому неси выпить, метр Малыш, как тебя сейчас называют, или метр Журдан, как звали тебя раньше… Подавай вина!
— Эй, Журдан! — крикнул кто-то с другого конца зала. Журдан поставил перед Лежандром бутылку и побежал на оклик персонажа, с которым мы уже мельком встречались на страницах нашего повествования.
— Как дела, дружище Эбер? — фамильярно спросил
Журдан. — Не осталась ли у тебя какая-нибудь контрамарочка, которую можно использовать завтра?
— Ничего у меня нет, я даже место потерял, если учесть, что сегодня вечером меня выставили из Варьете под предлогом… Но не стоит говорить тебе под каким.
— Ну, что ж, — улыбнулся Журдан своей неповторимой улыбкой, — ты ведь знаешь, я не любопытный.
— Да, зато ты гостеприимный, особенно когда тебе платят… Посему предупреждаю тебя, что с завтрашнего дня тебе придется кормить нас, этого господина и меня, за счет общей кассы.
И Эбер показал на худого мужчину с кожей желтого цвета и живыми глазами; его костюм представлял собой причудливую смесь фальшивой роскоши и настоящей нищеты.
— Кто этот господин? — поинтересовался Журдан.
— Это гражданин Колло д'Эрбуа… В провинции он играет первые роли в трагедиях, а на досуге пишет комедии; но, поскольку сейчас он не может ни играть роли других авторов, учитывая, что он без работы, ни ставить собственные пьесы, учитывая, что Комеди Франсез его пьесы не принимает, он обратился в Клуб прав человека. И так как каждый человек имеет право быть накормленным, он обращается к филантропическому обществу, в какое мы входим, с призывом: «Накорми меня!»
— Для этого мне будет нужна записка от председателя.
— Держи, вот тебе записка… Видишь, там сказано о двоих: с завтрашнего дня ты должен нас кормить. Пока же напои нас; мы еще не совсем на мели и сегодня вечером можем за себя заплатить.
И Эбер, рассмеявшись и беззлобно выругавшись, достал из кармана штанов дюжину экю, доказывающих, что если его и прогнали с места контролера, которое он занимал в деревянном театре Варьете, то удалился он не с пустыми руками.
Журдан отправился за вином, но по пути его остановил человек, который стоял у столба, поддерживающего свод.
Это был мужчина примерно шести футов роста, одетый в потертый, но чистый и выглаженный сюртук; выражение его лица было почти зловещим, настолько оно было официально-строгим.
— Постой, Журдан, — сказал он.
— Что вам угодно, господин Майяр? — с немалым уважением спросил трактирщик. — Я уверен, что не вина.
— Нет, друг мой… Я лишь хочу узнать, кто вон тот человек на костылях, что говорит с нашим заместителем председателя Фурнье Американцем.
В другом конце зала мужчина лет тридцати двух — тридцати четырех с длинными волосами, с болезненным и грустным лицом, со скрюченным телом, опираясь на костыли, тихо беседовал с неким подобием бульдога.
Этого человека, позднее громко прославившегося — впрочем, как и большинство тех, кого мы выводим на сцену, — но в то время еще никому не известного, судебный исполнитель Майяр представил Журдану под именем Фурнье Американца.
— Кто говорит с нашим заместителем председателя? — переспросил Журдан. — Подождите, сейчас узнаю!
— Ты знаешь, я люблю порядок: мы решили, что в наш клуб будут принимать только на определенных условиях, и хочу знать, соблюдаются ли они.
— Ах, да, вспомнил! У него все в полном порядке… Но смотрите, он показывает господину Фурнье свои рекомендательные письма. По-моему, это адвокат или судья из Клермона; ему угрожает паралич ног, и он приехал в Париж посоветоваться с врачами. Его зовут Жорж Кутон, и за него ручаются патриоты из Оверни.
— Хорошо, хватит об этом… А кто вон тот, такой безобразный и в таком роскошном костюме?
— Кто именно?
— Тот, кто стоит на нижней ступеньке лестницы; у него такой вид, будто он слишком знатный сеньор, чтобы ходить с нами по одному полу.
— Я не знаю его, но пришел он с моим знакомым.
— С кем?
— О! Мой знакомый вне подозрений!
— Отвечай, с кем он пришел?
— С господином Маратом.
— Эй, вы! Ну, где наше вино? — крикнул Эбер, обратив Журдану наполовину дружеский, наполовину угрожающий жест, на что тот отозвался кивком и пожатием плеч. — Где вино?
Потом, протянув руку новому персонажу, который вошел в зал и проскользнул сквозь почтенное собрание грациозно и мягко, словно кошка, Эбер воскликнул:
— Эй, Бордье, иди сюда, я представлю тебя господину Колло д'Эрбуа, твоему собрату по искусству.
Скрестив на груди руки, вновь пришедший поклонился, сделав при этом изящное движение головой.
— Господин Колло д'Эрбуа, представляю вам моего Друга Бордье, знаменитого арлекина, имеющего огромный успех в театре Варьете, где он сейчас играет в пьесе «Арлекин, император на Луне»; само собой разумеется, господин Колло д'Эрбуа, с вашими пьесами это сочинение сравниться не может, хотя оно и привлекает весь Париж.
— Я как раз вчера видел на сцене господина Бордье, — ответил Колло, — и рукоплескал от чистого сердца.
— Благодарю вас, сударь, — снова поклонился арлекин.
— Особенно вам удается реплика: «Вот увидите, что из-за всего этого я кончу свои дни на виселице!»
— Вы находите, сударь? — спросил Бордье.
— О, уверяю вас, невозможно найти более комичную интонацию испуга, чем это делаете вы.
— Представьте, этой фразы в пьесе не было, а я ввел ее.
— Но почему?
— Сейчас скажу. Ребенком я видел, как вешали человека — это было очень гнусно. В первую же ночь мне приснился сон, будто повесили меня — это было очень грустно. Сон и явь столь зримо запечатлелись в моей памяти, что всякий раз, когда я думаю о виселице, меня дрожь пробирает! Но, вы знаете, артистами не становятся, ими рождаются: Дюгазон придумал сорок два способа двигать носом, и каждый из них вызывает в зале смех; ну а я нашел одну интонацию, произнося фразу: «Вот увидите, что из-за всего этого я кончу свои дни на виселице!» — и заставляю зрителей почти плакать… Но, простите, по-моему, начинается заседание.
В самом деле, была зажжена вторая свеча, предназначенная освещать стол, и всем показалось, что заместитель председателя Фурнье пригласил Марата занять кресло председательствующего, но Марат отказался.
— Что это сегодня с Маратом? — спросил Бордье. — Кажется, он отказывается от чести быть председателем.
— Вероятно, он хочет говорить, — заметил Эбер.
— А он умеет говорить? — поинтересовался Колло д'Эрбуа.
— Еще как! — ответил Эбер.
— И как кто он говорит?
— Как кто он говорит? Он говорит, как Марат.
В эту секунду послышался колокольчик заместителя председателя; зал встрепенулся. По знаку Журдана официант таверны плотно закрыл подвальное окно. Марат взял Дантона за руку и провел в первый ряд слушателей, расположившихся вокруг трибуны; позвонив в колокольчик, заместитель председателя сказал:
— Граждане, заседание объявляется открытым. Сразу же шепот, витавший над этим скопищем людей, стал затихать и воцарилась своеобразная тишина, однако чувствовалось, будто в ней таятся все те волнения народа, что прервут заседание, о котором мы попытаемся рассказать.
VIII. ТОРГОВЛЯ БЕЛЫМИ РАБАМИ
Зрелище этого собрания произвело на Дантона очень сильное впечатление. В Дантоне, выходце из буржуазной семьи, как в каждом, рожденном в этой среде, жили инстинктивные чувства, которые влекли его за ее пределы; одного эти инстинкты тянут вверх, другого — вниз; Дантон всей душой стремился к аристократии. Дантон, человек чувственный, политик-эпикуреец, будущий государственный деятель, человек с горячей кровью, однако не кровожадный, обожал тонкое белье и опьяняющие духи, любил шелк и бархат; Дантон, человек еще не утонченный и грубый, любил женщин с белой и нежной кожей, которым 2 и 3 сентября, в эти страшной памяти дни, устами его подручных выносили смертный приговор.
Дантон пришел сюда из собрания, где он нашел все, что обожал: сияние свечей, шелест шелка, ласку бархата, покачивание перьев на шляпах, сверкание бриллиантов; он впивал благоухание, что создают не только ароматы изысканных духов, но и та гораздо более чувственная и упоительная атмосфера, которая возникает, когда собирается общество юных холеных аристократических созданий; и вот внезапно он опустился на дно общества, оказавшись посреди коптящих свечей, грязных рук, смрадных лохмотьев; он понимал, что под Парижем, этим новым Римом, существуют неведомые катакомбы, обитатели которых однажды изменят облик столицы, — он это понимал! — и после разительной перемены в том, что он видел, слышал, обонял, он с дрожью в душе ждал и совсем других слов.
Слова эти не заставили себя ждать.
Секретарь клуба Бордье встал и ознакомил собрание с письмами из провинции.
Первым фактом, обнародованным в Клубе прав человека, был следующий. Жиля Леборня, земледельца из Машкуля близ Нанта, за то, что он пристрелил зайца, пожиравшего его капусту, по приказу сеньора Машкуля привязали к столбу и отстегали плетьми.
Факты следовали один за другим и свидетельствовали о том, с какой жестокостью привилегированные классы той эпохи — за редкими исключениями — обходились с низшими классами.
Пьер, по прозвищу Звонарь, поденщик в Пон-Сен-Месмене, за то, что он отказался исполнять тяжелую повинность — бить батогом по воде крепостных рвов замка, когда рожала госпожа, — был заперт в еще неостывшей печи и задохнулся.
Барнабе Лампон из Питивье, имеющий жену и шестерых детей, целых три месяца кормился сам и кормил семью только травой и листьями деревьев; он так ослабел, что под этим изобличением своей нужды едва смог поставить собственную фамилию.
Каждый раз, когда секретарь оглашал новый факт, Марат резко сжимал запястье Дантона, вполголоса приговаривая:
— Что ты на это скажешь, Дантон? Что скажешь?
И Дантон-сладострастник, Дантон-сибарит, Дантон-эпикуреец чувствовал, что в его душу закрадываются угрызения совести, когда он вспоминал о жемчугах, бриллиантах, золоте, которые он только что видел; он думал о том, как мужчины тяжко вздыхали, а женщины проливали слезы над несчастьем африканцев, что страдали за две тысячи пятьсот льё от Франции, тогда как в самой Франции, на земле Парижа, мучились, трепетали, агонизировали люди, испытывающие не менее великую нужду, не менее страшные горести.
Скорбный список продолжался, и каждый очередной факт зажигал новую искру во всех этих сверкающих взглядах; ощущалось, что эти люди отстаивают не чужое, далекое дело, дело другой расы, но защищают дело, ради которого они страдают и за которое будут бороться. Все груди тяжело дышали, вздымались и были готовы в каждую секунду излиться потоком слов! Все ждали той минуты, когда секретарь закончит долгое и мучительное перечисление, чтобы устремиться на трибуну и залить своей речью этот пожар, но залить не как вода, что тушит огонь, а как масло, что его воспламеняет!
И все бросились к уродливой трибуне.
Марат, не вставая с места, поднял руку.
— Гражданин Марат просит слова, — объявил председатель. — Слово гражданину Марату.
— Правильно! Верно! — прокричали две сотни голосов. — Марата — на трибуну!.. Ма-рат! Ма-рат! Ма-рат!
И Марат прошел вперед по проходу, который освободили ему эти прихлынувшие к трибуне людские волны, словно Моисей посреди волн Красного моря, расступившихся перед ним.
Он медленно поднялся на подмостки по лестнице из четырех ступенек, и проведя смуглой, грязной рукой по длинным волосам, отбросил их на затылок так, словно не хотел, чтобы от слушателей ускользнуло выражение хотя бы одной черточки его уродливого лица.
— Все вы, собравшиеся здесь, — начал он, — слышали предсмертный хрип целого народа, который умирает и предается горьким стенаниям! Этот народ взывает к вам, ибо вся его надежда только на вас!.. Так вот, ответьте мне, на кого вы сами возлагаете надежду? К кому вы будете взывать? Нам известны те, кого мы должны бояться; назовите тех, на кого мы можем надеяться.
— Лафайет! Неккер! — закричало множество голосов.
— Лафайет?! Неккер?! — повторил Марат. — Значит, вашу надежду вы возлагаете на этих двух людей?
— Да! Да! Да!
— На первого как на генерала, на второго как на министра?
— Да! Да! Да!
— Ну что ж, аристократ и откупщик, продавец красивых слов и торговец деньгами, — вот ваши люди, ваши герои, ваши боги! А знаете ли вы, кто такой Лафайет? Сначала я расскажу вам о нем. А знаете ли вы, кто такой Неккер? О нем я расскажу потом.
— Говори, Марат! Говори! — поддержала его сотня голосов.
Улыбка глубокой ненависти скользнула по губам оратора, улыбка тигра, собирающегося растерзать добычу.
— Начнем с Лафайета, — продолжал Марат. — Это не займет много времени, ведь он, к счастью для нас, только начинает свою карьеру, и о нем я могу сказать немногое; но того, что я скажу, надеюсь, хватит, чтобы породить в ваших сердцах недоверие к нему, ибо все, что я вам скажу, представит вам Лафайета в его истинном свете.
Наш герой родился в Шаваньяке, в Оверни. Если кабалистические знаки, которыми сопровождалось рождение гнусного Октавиана, нареченного льстецами Августом, если подобные признаки не ознаменовали появление на свет маркиза де Лафайета, то я все-таки вправе утверждать, что честолюбие, глупое тщеславие и смешное жеманство осенили его колыбель своими злокозненными влияниями.
Мать Лафайета называла его своим Руссо. Почему? Уж не потому ли, что ему предстояло соперничать в славе с бессмертным автором «Эмиля» и «Общественного договора», или просто потому, что щедрая природа наделила эту юную головку огненно-рыжими волосами?
Эту тайну нам раскроет будущее; что касается меня, то я очень склоняюсь ко второму объяснению, учитывая, что мой герой пока не сделал ничего для того, чтобы люди увенчали его лавровым венком.
В ожидании этого он оставался любимым сыном, дорогим наследником; вот почему он вышел из рук женщин таким же избалованным, своенравным, невежественным, своевольным, как нынешний дофин Франции. Итак, кому же вверили заботу развивать столь прелестный характер? Кто был тот умный, мудрый, добродетельный учитель, кого приставили к Лафайету, чтобы воспитанием исправить натуру? Вы все знаете его: это педант, бывший корабельный капеллан, иезуит — его из милости и сострадания пригрели в особняке, для того чтобы он стал игрушкой и шутом господ, но гонителем челяди; он пьет, как храмовник или виконт де Мирабо, ругается, как марсовый матрос, развратничает, как принц королевской крови, — вот кто был ментором юного маркиза, будущего Руссо, этого Блондинчика — Лафайета…
В руках подобного человека, сумевшего бы развратить даже честную натуру, будущий победитель Гренады, грядущий освободитель Америки и оставался до тех пор, пока не поступил в коллеж дю Плесси.
Ну, а кто же там стал его метром? Кто стал преемником того человека, о ком мы вам рассказали? Другой смешной педант, другой иезуит: плод объятий пирожника с улицы Фейдо и прислуги герцога Фиц-Джеймса; в результате интриг и подлостей он достиг того, что стал называть короля «мой кузен», напялив себе на голову колпак ректора note 10. С помощью этого достойного метра Лафайет прошел все классы; с помощью этого достойного метра он участвовал в конкурсе на соискание премии за красноречие, объявленной Университетом; наконец, с помощью этого достойного метра, который написал ему амплификацию под заголовком «Речь генерала к солдатам», Блондинчик Лафайет был удостоен премии! Эти первые лавры разожгли его аппетит.
К тому же все расхваливали юного лауреата, который в восемнадцать лет написал речь, достойную Ганнибала и Сципиона, речь, достаточно ясно свидетельствующую о том, кем сможет однажды стать в военном искусстве воин, который сумеет соединить теорию с практикой.
Поэтому женщины, эти фривольные и ветреные создания, начали расточать ему самые преувеличенные и пошлые похвалы, отравляя его самолюбие, вводя в заблуждение его разум всеми теми постыдными авансами, которые всегдашняя слабость женщин только и способна предложить тщеславию, находя удовольствие в том, чтобы портить и искушать это молодое растение; каждая из них желала по примеру царицы Савской преодолевать множество преград на своем пути, чтобы провести ночь с Соломоном, каждая из них желала, чтобы именно ей бросил платок красивый Блондинчик Лафайет! note 11
Вот при каком стечении обстоятельств Блондинчик Лафайет появился при французском дворе, в той обстановке, где сам воздух отравлен, откуда безвозвратно изгнаны стыд, целомудрие, пристойность, честность и искренность; именно там, каждый день находя возможность укреплять в себе тот дух фривольности, что лежит в основе его характера, он постепенно стал фатом, наглецом и лжецом; именно там усвоил он ту привычку, которую с тех пор сохранил навсегда: на губах хранить улыбку, во взгляде — любезность, а в сердце — предательство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84