А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Государственная и гражданская свобода, патриотизм и сопротивление, мир, военный и технический прогресс – все это одинаково значимые реальности. Реализм может устанавливать сходство между ценностями, которые находятся в конфликте, поскольку он считает себя их создателем, будучи по своему духу явлением консервативным. Он заявляет о себе как о памяти поколений, утверждает, что способен помочь народу и государству выжить в трудное время. Реализм считает, что именно он создал все вокруг: либерализм и расовые конфликты, индивидуумов и народ, разные образы жизни и учрежденные институты, социальную мобильность и расслоение общества, а также все другие известные антиномии. Идиотизм реализма укладывает вещи, идеи и слова ровными рядами, наподобие черепичной крыши, он творит механическую гармонию, в которой слышится скрежет зубчатых колес. Поэтому ярко выраженный реалист, то есть законченный идиот, – это не кто иной, как хранитель памяти поколения, хорошо известная нам порода людей, обожающих разгадывать кроссворды.
– И все же для меня остается загадкой ваш совет полностью довериться одному из таких беспринципных реалистов. Я не вижу истины в ваших словах, сэнсэй.
– Истина – хитросплетение следов на снегу, – промолвил Хасуда.
Прощальные слова Хасуды, сказанные им на перроне вокзала Синдзуку, противоречили, однако, его совету быть благоразумным.
– Жить так, как мы живем, недопустимо. Отдай императору все свои семь жизней!
Он сказал это с сердитым видом, но на глазах у него блестели слезы, а руки, в которых он протягивал мне «Хагакурэ», дрожали.
Сумел ли я объяснить свой реализм? Сумел ли показать, как понимал реализм в тех обстоятельствах, которые теперь кажутся непонятными?
Рано утром 16 февраля в день моего отъезда в Сикату в мою комнату вошла растрепанная, обезумевшая от горя мать. Увидев, что я получил акагами, она впала в истерику. Сидзуэ держала в руках двое часов. Одни, серебряные, были подарены мне императором шесть месяцев назад, в сентябре 1944 года. Другие, карманные, когда-то принадлежали Нацуко.
– Посмотри… – воскликнула она. – Посмотри только! Ты видишь? Они показывают разное время. Это невозможно!
Она долго выкрикивала слово «невозможно», не обращая внимания на просьбы отца успокоиться. Даже Азуса выглядел сегодня необычно расстроенным и угрюмым.
Сидзуэ упала на колени перед образом Будды, стоявшим в нише нашего домашнего алтаря, и застыла в трансе, словно скорбящая мать с пронзенным сердцем и поднятыми в безмолвной мольбе руками. Я похолодел, к горлу подкатил комок. Но за этими ощущениями скрывались облегчение и радостное возбуждение. Мать понимала, что я ускользаю от нее, и потому сходила с ума от отчаяния.
«Наконец-то я спасся от женщин», – мелькнула у меня мысль. Я как будто присутствовал на собственных похоронах. Безутешное горе матери свидетельствовало о том, что смерть моя неизбежна. И оттого я испытывал чувство удовлетворения и одновременно тревоги.
Я и отец сели в поезд, следовавший в префектуру Кансаи, находившуюся в трехстах милях от Токио. Азуса нашел два свободных места у окна, стекло которого было разбито. В щели и пробоины дул холодный февральский ветер. Я был простужен и предложил отцу пересесть, но он не хотел даже слышать об этом.
– В чем дело? – недовольным тоном спросил Азуса. – Если тебе холодно, укутай горло шарфом. Мужчина, призванный на службу в армию Его величества, должен быть стойким и мужественным.
За час я так замерз, что меня начала бить сильная дрожь. Я чувствовал, что у меня поднялась температура, все тело ломило. Находясь в столь плачевном состоянии, я с трудом поддерживал разговор с отцом.
– Ты что, не слышишь меня? – сердито спросил он, когда я в очередной раз не ответил на его вопрос. – Почему твой учитель Хасуда-сан так высоко отзывается о твоих новеллах? Я не могу понять это!
Я не поверил собственным ушам и изумленно взглянул на отца. Может быть, у меня уже начался бред? Но насмешливая улыбка, игравшая на губах Азусы, свидетельствовала о том, что я не ослышался.
– Ты разговаривал с Хасудой-сан накануне его отъезда? – недоверчиво спросил я.
– Я счел это своим долгом. Лейтенант Хасуда пригласил меня к себе, чтобы поговорить.
Я решил, что теперь могу открыто выразить свои чувства.
– Невероятно! Ты готов пойти на все что угодно, чтобы помешать моей литературной карьере!
– И это сыновняя благодарность за заботу? – смеясь, спросил Азуса. – Скажи мне, обращался ли ты в прошлом году к правительству с просьбой выдать бумагу на издание твоей книги? Впрочем, ничего не говори. Я знаю, что обращался и получил согласие. Неужели ты думаешь, что бывают чудеса и правительство удовлетворило твою просьбу случайно? Я все еще пользуюсь кое-каким влиянием в министерствах, хотя мой сын и моя дорогая жена считают меня никчемным человеком. Неужели вы думаете, я не знаю, что ты теперь у нас знаменитость, что тебя зовут Юкио Мисима? Как я мог оставаться в неведении, когда все коллеги поздравляют меня с достижениями сына! Замечательная книга, новое имя, необычайный успех в военное время и так далее, и так далее. О да! Однако твой лейтенант Хасуда знает, кому ты обязан тем, что тебе выделили бумагу для издания твоих произведений!
– Именно потому он и захотел встретиться с тобой?
Азуса пожал плечами.
– Ты хочешь, чтобы я подробно рассказал тебе о нашей беседе?
– В этом нет необходимости.
Я отвернулся к окну, за которым уже сгущались зимние сумерки. Из щелей и пробоин в стекле все так же сильно сквозило.
Когда мы наконец добрались до дома наших друзей в деревне Сиката, я ослабел до такой степени, что едва стоял на ногах. Отец отверг предложение хозяев дома дать мне традиционное жаропонижающее средство, чтобы сбить температуру. Он заявил, что это приведет лишь к отрицательному результату. По его мнению, болеутоляющих таблеток и крепкого сна было вполне достаточно, чтобы вернуть мне здоровье.
Отец, без сомнения, хотел, чтобы я серьезно заболел и военные врачи на следующее утро, когда я должен был явиться в часть, признали меня негодным к строевой службе. Его план не мог осуществиться без помощи с моей стороны. На следующее утро я встал с высокой температурой. Мое лицо покрывала мертвенная бледность, а из груди вырывались резкие хрипы, которые вполне можно было принять за симптомы туберкулеза. Именно такой диагноз поставил молодой неопытный военный врач, осмотревший меня и задавший несколько вопросов, на которые я дал уклончивые ответы. Меня признали негодным к действительной военной службе и в тот же день отправили обратно домой.
Как только бараки военной части остались у нас за спиной, Азуса схватил меня за руку и побежал по глубокому снегу к расположенной у подножия холма деревушке. Мы оставили хитросплетение следов на снегу. Кто смог бы отличить мои следы от следов отца?
Наше возвращение домой к Сидзуэ было триумфом Азусы. Он спас меня от неминуемой смерти, от рокового призыва в императорскую армию. Конечно, об этом никто не говорил прямо. Но на столе сразу же появились рисовые лепешки и саке, что было роскошью в условиях скудного военного времени. Сидзуэ вышла к столу в своем лучшем кимоно, которое редко надевала. В тот вечер Азуса много смеялся, что было довольно необычно. Веселье он проявлял, как правило, только в компании своих друзей, сидя с ними в баре, где подавали суши, или ресторанах. Издаваемые им хрипловатые звуки, должно быть, свидетельствовали о радости по поводу того, что «дело сделано». Слыша неестественный смех отца, я чувствовал себя неловко и избегал смотреть на него, хотя он упорно не сводил с меня глаз. Мой взгляд ничего не выражал, ни ликования, которым светились лица брата и сестры, ни огорчения. Он был пустым. Я словно опустил забрало своего шлема.
Никто не догадывался о том, в каком смятении находились мои чувства и мысли. То, что Азуса испытывал сейчас радость и облегчение, приводило меня в недоумение. В моей голове не укладывалось, что этот нежный отец, от души радующийся избавлению сына, и деспотичный бюрократ, долгие годы преследовавший меня, – одно и то же лицо. Почему Азуса испытывал облегчение оттого, что спас «книжного червя», влюбленного в литературу чудака? Кем на самом деле был этот странный человек, который чуть ли не бахвалился тем, что обманул императора, лишил его законной добычи? Неужели это тот же самый сторонник нацистской идеологии, преданный слуга Его императорского величества, которого я знал долгие годы?
Азуса больше не мог выносить моего непроницаемого отчужденного выражения лица. Он был опытным бюрократом, хорошо разбиравшимся в настроениях подчиненных, и видел, что я проявляю строптивость. Потушив одну сигарету, он зажег другую и обратился к Сидзуэ, глаза которой сияли весельем и радостью. Давно уже я не видел мать в таком чудесном настроении.
– Наш Аспарагус (это было прозвище, данное мне в детстве Азусой; он впервые за много лет снова назвал меня так, демонстрируя в шутливой форме отцовскую привязанность), как всегда, скрывает свои истинные чувства и пытается казаться невозмутимым.
Засмеявшись, Азуса повернулся ко мне:
– Надеюсь, ты не сожалеешь о своем спасении? Мы едва вырвались из лап смерти.
– Да, мне, несомненно, повезло, – промолвил он. – Спасибо тебе за это.
Отец отвел глаза в сторону. Он едва заметно вздрогнул, услышав слова «спасибо тебе за это». Я внимательно взглянул на Азу-су. Передо мной сидел хорошо сохранившийся пятидесятилетний мужчина с коротко, по военной моде подстриженными волосами, в которых уже поблескивала седина. Это был государственный служащий среднего ранга в отставке, занимающийся теперь частной юридической практикой. Я понял, что этот самодовольный, привыкший к раболепию человек отныне не имеет надо мной никакой власти. Однако открытие не принесло мне радости. Напротив, я испытал сожаление, которое усилилось, когда я перевел взгляд на мать. Бьющая через край радость Сидзуэ подчеркивала ее увядающую красоту. Это была худенькая сорокалетняя женщина, на которой держался весь дом. У Сидзуэ появился волчий взгляд, который в военное время характерен для всех женщин, занимающихся добычей пищи для своих семей. Лицо и руки загрубели и потемнели от тяжелой работы на огороде – небольшом клочке земли, на котором она выращивала овощи.
Сидзуэ вернула мне мои серебряные часы, подаренные императором в память об окончании Школы пэров.
– Видите, даже он не смог отнять у меня мое любимое дитя, – гордо заявила она, обращаясь к членам семьи.
Я бросил взгляд на Мицуко, сидевшую напротив меня. Сидзуэ уже не в первый раз выражала свои особые чувства ко мне, подчеркивая, что любит меня больше, чем сестру и брата. Что они Должны были чувствовать при этом? Одетая в школьную форму Мицуко держала Киюки за руку. Казалось, они искренне радуются моему избавлению от неминуемой смерти. Мицуко улыбнулась мне. Ее чистое, нежное, лучащееся добротой лицо и смешная щель между передними зубами растрогали меня. Я вспомнил, как однажды, когда я явился перед собравшимися в нашем доме гостями, переодевшись в лучшее кимоно Сидзуэ и накрасив лицо ее косметикой, Мицуко точно так же улыбнулась мне. Мать тогда покраснела от стыда за мой поступок, а Мицуко, послав мне воздушный поцелуй, сказала:
– Не расстраивайся, брат. Все образуется.
– Прекрати, – с упреком одернула ее Сидзуэ. – Неужели девушек в вашей школе учат подобным вульгарным жестам?
Так невинный воздушный поцелуй Мицуко глубоко запал мне в душу.
ГЛАВА 8
БЕНАРЕС: ВДОВИЙ ДОМ
– Очевидно, он хотел утопиться, – промолвил доктор Чэттерджи.
Его слова вывели меня из задумчивости. Образ посылающей мне воздушный поцелуй Мицуко растаял, и я вернулся к действительности.
Несколько лодочников, отплыв на некоторое расстояние от берега, пытались вытащить что-то из воды. Товарищи и наблюдавшие с берега зеваки подбадривали их громкими криками. Наконец я увидел, что лодочники, напрягая все силы, тянут из воды человека. Это был старик. Вскоре благодаря усилиям спасателей он оказался в одной из лодок.
Странная мысль пришла мне в голову. Я вдруг подумал, что это чудесным образом ожил труп, который только что на наших глазах был кремирован и пепел от которого бросили в воды Ганга. Я засмеялся над столь нелепой мыслью, и доктор Чэттерджи улыбнулся мне, полагая, что я разделяю общую радость и веселье по поводу спасения старика, который, кстати, сопротивлялся и протестовал, когда его тащили из воды.
– Зачем его спасли? – спросил я. – Ведь он наверняка приехал в Каси, чтобы умереть.
– Я уже говорил, что самоубийство недопустимо. Это плохая смерть.
– В таком случае что вы называете хорошей смертью?
– Смерть, которую человек принимает добровольно.
– Но ведь именно так и определяют понятие «самоубийство».
– Вы играете словами, сэр.
– Да, вы правы, доктор Чэттерджи. Нельзя относиться легкомысленно к словам. В них заключена огромная сила, и они способны воплощаться. Я знаю это.
– Я мог бы показать вам храм Карват. Там с потолка свисает большая пила, «карват». Говорят, что в менее развращенную эпоху пила падала на просителя, которому Шива даровал смерть. Хотите, я отведу вас туда? Вы получите благословенную смерть из рук Шивы, если это – ваша судьба и если ваше время пришло.
– Самоубийство – не благословенный дар, не судьба и не вопрос выбора.
– В любом случае лишать себя жизни нехорошо. В наши дни карват больше не падает. Но если хотите, я покажу вам хорошую смерть.
Мы покинули Маникарника и вскарабкались по одной из бесчисленных крутых дорожек вверх по склону, туда, где стояли храмы и здания, высившиеся над площадками для кремаций. На углу двух улиц мы увидели стайку детей, которые весело кружились на небольшой карусели, приводимой в движение вручную. Одетые в яркие праздничные сари женщины наблюдали за своими радостно резвящимися чадами, катавшимися на разрисованных игрушечных лошадках. Казалось, счастливые матери и дети существуют в другом измерении и не видят, что всего лишь в нескольких ярдах от них стонет и корчится в предсмертных муках похожий на скелет нищий старик. Он лежал у пропахшей мочой стены на груде гниющих отбросов и испражнений, а рядом копался бродячий пес в поисках объедков.
Внимание прохожих было приковано к другому старику – обнаженному саддху, ползшему по узкой улочке. Он продвигался вперед на животе, отталкиваясь локтями и коленями, в окружении уличных лоточников, нищих и коз. За ним шли прокаженные. Вся процессия направлялась на берег Ганга. Длинные, покрытые золой и перемазанные испражнениями пряди волос саддху волочились по земле. Он прополз у наших ног, и я заметил, что его тело покрыто коркой грязи, а мерзкие глаза и открытый рот покраснели и сочатся влагой.
Саддху не обращал внимания на то, что ему бросали милостыню. Но следовавшие за ним прокаженные набрасывались на деньги, словно стая воробьев на хлебные крошки. Я не сомневался, что это именно тот саддху, которого мы встретили в предрассветных сумерках у гостиницы. Тогда он дрожал от холода, сидя под деревом.
Я сказал об этом доктору Чэттерджи.
– Какая разница? – пожав плечами, промолвил он.
– Вы верите в святость саддху, доктор Чэттерджи?
– Я – всего лишь гид, сэр, – ответил он. – Бедный ученый, живущий в эпоху Кали. То, что я думаю, или то, во что я верю, не имеет никакого значения.
Повсюду в Индии можно встретить праздность и равнодушие. Но доктор Чэттерджи называл это традиционным образом жизни, «паккарпан» или беззаботностью. Владельцы магазинов и рикши потягивали пьянящие напитки и жевали орехи бетеля. Улицы были заплеваны красной от орехов бетеля слюной и походили на полы в палате туберкулезников.
– На это можно взглянуть и по-другому, – сказал доктор Чэттерджи в ответ на мое замечание. – Представьте, что это красные отпечатки ног девадаси, прекрасных куртизанок, прошедших по улице.
– Поэзия закрывает глаза на нищету и убогость.
– Индусы преследуют в жизни четыре цели. Мы не лишаем себя кама, удовольствия, не чуждаемся артха, богатства и власти, и выполняем религиозные обязанности, дхарма. И мы не терпим спешки и суеты в достижении последней цели – мокша, освобождения.
Мы вошли в сад и по обсаженной кустарником дорожке направились к двухэтажному зданию. Небольшие таблички, прикрепленные к растениям, напоминали посетителям о необходимости молиться. Здесь были, например, такие надписи: «Рама, Рама, помни имя Рама».
– Это вдовий дом. Здесь можно встретить тех, кто находится в поисках мокша, – сказал доктор Чэттерджи, задумчиво жуя сорванный по дороге листик священного кустарника тулси.
Мы миновали молитвенную комнату. Здесь стояли алтарь, фигуры божеств и проигрыватель, из которого день и ночь доносилось одно и то же:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75