А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Не взять нельзя, обидится.
– Какая махонькая, а выговаривает столь речисто, ровно как попугайка, – умилялась вельми важная гостья с почерненными зубами. – Намеднись была я у светлейшей… у Дарьи Михайловны Меншиковой, так она мне показывала, какую девку-шляхтенку ей супруг из Польши привез и в день рождения подарил. Такая словесница, каких мало видано. Заместо околевшего попугая Дарью Михайловну увеселяет. И эта, вишь, говорливая.
Карлица являлась желанной и даже необходимой принадлежностью любого знатного дома, но далеко не всем хозяевам удавалось расстараться достать себе хоть одну. Домов знатных много, а карлицы же все наперечет. А у особо счастливых владельцев имелись еще и шуты, умевшие острыми шуточками повеселить и хозяина и гостей. У самого царя Петра карлиц не было, он довольствовался шутами, из коих главным был шут Лакоста, иностранного происхождения. Шутки ради Петр подарил ему необитаемый остров в Балтийском море, с титулом «царя самоедского». Когда шут не нужен был во дворце, царь охотно уступал его на ассамблейные сборища, и Лакоста в тот день веселил людей у Апраксина.
Хорошо, что он тут не вертелся, не то поднял бы на смех курляндскую герцогиню, не умевшую танцевать. Только и ожидай, что на какую-нибудь неприятность нарвешься. Вон опять заиграла музыка. Еще Парашку пригласят танцевать, а та и вовсе смешается. Удалиться бы подобру-поздорову.
Неслышно для других царица Прасковья перешепталась с дочерьми и степенно поднялась. Поднялись и царевны. Тихонько прошли мимо поджавших ноги прочих дам и девиц, – вышли из танцевальной комнаты.
– Государыня-матушка, Прасковья Федоровна, пошто меня обижаешь? – встав на пути и преграждая дорогу дальше, взмолился хозяин. Позабыв о правилах ассамблеи – ни в кое время никого из гостей не задерживать, прижимал руки к груди и, ссылаясь на раннюю пору, просил еще погостить. – Герцогинюшки, милые, уговорите мамашеньку.
– С непривычки трудно нам, Федор Матвеич. Уж ты не обессудь, батюшка. Премного благодарны за твою ласку и привет, – степенно кланяясь, отвечала ему царица Прасковья.
– Ну, матушка государыня, в таком разе как хошь, а без чарочки-посошка уйти тебе от меня никак невозможно. А также и дочкам твоим.
– Знаю твой этот обычай, знаю, – посмеялась царица Прасковья. – Чтобы тебя не томить и нам не задерживаться, ради свидания по малой чарочке за твое здоровье выпьем.
Он обрадовался, что скоро так согласилась, но вместо малой чарочки самолично поднес царице Прасковье большой кубок венгерского, а также и ее дочерям. Выпили все, даже и Парашка.
– Оставались бы… Государь с минуты на минуту пожалует, светлейший князь тоже… Мы картофью сейчас угощаться станем, а потом кофий пить.
И как раз под эти хозяйские слова стряпухи несли к столу деревянные солоницы и большие глиняные горшки с дымящейся вареной картошкой. Верхние картофелины слегка запеклись, и на них лопнула кожура, из-под которой виднелась белая рассыпчатая мякоть, самая суть земного плода.
– Нет, нет, уволь, батюшка, – заторопилась царица Прасковья к выходу.
– Пошто заспешила, маменька? – недовольно проворчала в сенях Катеринка. – Картофью бы угостились.
– Такой поганью рот себе осквернять?.. Да я скорей свой язык проглочу, а мерзопакости в рот не возьму. Тьфу!.. – отплевалась мать.
И Парашку от брезгливости передергивало. Дурная слюна во рту набралась.
Анна у себя в Митаве пробовала картофельный плод, курляндцы в гостинец ей из Риги несколько штук привозили. Сырые эти земляные яблоки хотя и сочные, но маловкусные, а сваренные или испеченные есть можно. Она насупила брови, но промолчала, как и Катеринка досадуя на то, что рано решились уезжать.
Могли бы не в танцевальной, а в мужской разговорной зале сидеть, где вином угощаться станут. Еще бы венгерского выпили, плохо ли?..

– Был я в Стекольном городе… в том, как бишь… в Стокгольмом, и в других европских городах был, и все доподлинно вызнал. Нет, не так пиво надобно высветлять. Разумей: чтобы твое пиво стало в самой скоре светло, должно брать песку крупного, придавши оному малость сахару. Разжарить все и высыпать в бочку, – увидишь тогда, что за неделю станет твое пиво совсем светло… А для чего, спрашиваешь, там музеумы разные, – чтобы люди, приходя в них, знания ведали. Вот для чего.
– Что говорить! Обучаются наши там, ума набираются.
– Все европские нации много грамотней, чем у нас, – беседовали петербургские градожители, а старые московские бояре сидели поодаль от теперешней столичной знати, многодумно молчали, и те из них, что были посмелей, перемигивались с тайными усмешками да шепотливо спрашивали один другого:
– Сколь приятственной петербургская жизнь тебе глянется?.. Ась?.. Чего, государь мой, дуешься все?.. – горько посмеивался вопрошавший, – посмеивался и над молчаливым соседом, и над собой.
– О-ох… – вздыхал тот. – Курить надобно. И не хочешь, нутро все мутит, а кури… Заявится государь либо светлейший князь, – опять, скажут, сычами сидите?! А не то – наябедничает кто из нас.
И тянулся боярин к глиняной трубке, к картузу с табачищем, посасывая чубук, неумело раскуривал, морщась от горечи и отплевываясь.
– От такого угощения все глаза смутились, а что сделаешь?
– Да… Против ветра, мил-друг, не подуешь. Раскуривай хорошеньче.
Князь Борис Иванович Куракин, побывавший во многих заграничных городах, сидя в своей группе петербургских чиновных людей, рассказывал им о памятнике, поставленном в Голландии Эразму Роттердамскому:
– Сделан медный мужик, Еразм этот, с книгою, в знак тою, что человек был гораздо ученый и сам людей учил, а потому при нем и медная книга.
А другой князь, склонившись к самому уху дружка-приятеля, сообщал, как в том же Роттердаме довелось ему вместе с князем Борисом Куракиным ужинать в одном доме, где вино и кушанья подавала догола раздетая женская прислуга. Рассказывал об этом и отчаянно крутил головой.
– Не потешно ли, а?..
– А с вами за стол не садились? – еще больше навострив ухо, спрашивал слушавший.
– Нет, на это строго у них. Бабам перед мужиками только услуживать, как и у нас.
– Пересядь поближе сюда… Я тебе сам расскажу… Когда мы в чехской столице в городе Праге были, то там, сказывали, у них со старины повелось, что бабы могли вместе с мужиками попировать, но только за столом сидеть им не дозволялось, а стояли они за мужичьими спинами. А чтоб со стола какую-нибудь еду себе доставать, для того у них были ложки с длинными черенками.
– А во Франции парижский женский пол никакого запрета ни в чем не имеет. Свободно обходится с мужским полом, и любой другой кавалер для нее наравне с мужем значится.
– Истинно так, я знаю. Французенка – она для полюбовника создана.
– Погоди, доскажу… Тамошние бабы, кои мадамами называются, когда беспрепятственно друг с дружкой съезжаются, то на музыках беззазорно играют и поют во весь рот. И когда к ним чужие мужья понаведаются, то сильно рады становятся, и… – и уже совсем-совсем тихим шепотом, одними губами, в самое ухо слушателю-собеседнику, что тот спешный шорох лишь слышит.
А князь Борис Куракин, воодушевляясь с каждым словом, вспоминает свое:
– Получили мы из Посольского приказа справку, что имя папы римского Иннокентий Двенадцатый, отчина его есть Неаполис, а породою он есть принцепс Пинятелий и герб его есть три горшки стоящие. А титул пишется – блаженнейшему либо светлейшему епископу римскому. А сам папа в титул добавляет еще от себя – раб рабов божьих. Ладно, узнали про то. А в государевом его царского величества наказе нам говорилось, что, буде при первой аудиенции папские служители скажут, чтобы мы целовали папу в ногу, то отнюдь не соглашаться на такое и стоять на том накрепко, чтобы поцелуй папе был только в руку. Мы и стоим на своем, а те согласия не дают. Дни идут, впору нашему посольству в обрат домой возвращаться без встречи с папой. Так мы об этом и заявили. Еще после долгого спора, касательно церемонии при представлении папе договорились, чтоб я, вместо полагающихся по их правилам двух раз, поцеловал бы папу как бы в ногу лишь один раз и так, чтобы только видимость тому сделать. Так все и свершилось. Перед папской ногой воздух поцеловал.
– Перехитрил его, папу энтого!
– Перехитрил.
– Молодец! – одобряюще смеялись слушатели. – Так ему, еретику, и надо.
– Предивны дела твои, господи!..
Старый московский боярин повел носом, учуял отвратный дух и поежился, как от озноба. Настороженно сказал сидевшему рядом земляку:
– Похоже, кофий станут давать. Муторная горечь, а не питье.
– Табачному зелью под стать.
– Ты пивал?
– Молчи лучше… Не знал потом, чем рот прополоснуть. Так и отрыгивало духом поганым.
Земляк-собеседник согласно кивал и продолжал бередить душу.
– Ежели нам, привыкшим к разным квасам, сбитням, бражкам, противно сей кофей глотать, то каково же людям древлего благочестия?.. Для них чай – греховный напиток, а что же тогда про кофий сказать?.. Вот и бегут от такой скверны люди в леса дремучие, чтобы только не опоганить себя. Кофий, табачище, картофь еще, трехперстная щепоть, крыж заместо истинного креста, и ни тебе одежи пригожей, ни бороды… Только и знай, что отплевывайся. Понятно, что к последним временам движемся.
– Слышь, лучше крепче помалкивай, а то уши-то…
– Молчу, молчу…
Но не мог старый боярин стерпеть, смолчать, – выдохнул гулко, с тоской и горечью:
– О-ох, бедная матушка Русь!.. И чего это тебе захотелось чужестранные обычаи у себя заводить? К чему они нам? Худо ли допрежь наше боярство жило?.. А теперь, думаешь, перед тобой болярин, воевода, ан оказывается, что он ерцог. Ерцог!.. Да у нас на Руси никаких этих ерцогов и в заводе не было. И кто только придумал их?
– Немец на немце. И лопочут меж собой по-собачьи.
– Я слышал: иные так изъясняются, как, примерно, у нас куры кричат. И к чему нам такой говор их изучать? Зачем по-ихнему жить, когда испокон веков ни деды наши, ни прадеды ничем у них не заимствовались.
– Государь хлопочет, дабы русские люди в иные страны ездили и другим обычаям подражали, а ведь есть государства, кои не гораздо добры и столь плохое у себя завели, что дети от отца воровать, а от матери распутничать научаются. Или вот в Литве город Вилия есть, так там по все недели три дня подряд празднуются: христиане, хоша они и не православные, а все-таки христиане, празднуют в воскресенье, жиды – в субботу, а которые турки – в пятницу. Такое, что ли, перенимать у них?.. Вовсе в басурманов из русских оборотимся.
– Скоро самое слово «боярство» забудется.
– Стало уж так, что лучше не поминать про него, не то на смех подымут. Пришло, видишь, время – знатность не по роду считать, а по годности.
– Еще с времен царя Ивана Васильевича Грозного все перепуталось. У того опричнина в почете жила, и не разобрать было, кто из знатных оставался фамилен, а кто – нет.
Старинное родовое дворянство со злобствующим презрением смотрело на дворянство новое, молодое – жалованное и выслуженное. И – тихо-тихо, совсем на ухо, едва разобрать:
– Величают Меншикова, простого мужика, смерда, светлейшим князем. А ведь срамно выговорить, какого он роду-племени. Одно бесстыдство для нас наравне с ним быть, а он – выше всех. И другие, глядя на него, хотят так возвыситься. Научились перед начальством держать голову наклону, сердце покорно, а уста велеречивы.
– От кого чают, того и величают.
– Видимо это по бесстыжей их резвости. Первыми метят стать, а вот думается, что заместо желанного первого не потеряют ли последнего своего. Больно уж высоко заносятся.
– Дал бы бог… Высоко-то станешь глядеть – глаза запорошишь. Нет уж, не в пример лучше по-нашему: лежи низенько, ползи помаленьку, и упасть тебе некуда, а хоть и упадешь, так не зашибешься.
– А я, други, слыхал, что Меншиков из дворян белорусских. Он сам отыскал близко к Орше имение свое родовое.
– Отыскал?.. Получил его, вот и называется – отыскал. Из дворян… Из дворовых скорей всего, а не из дворян.
– Будто подовыми пирогами вовсе не торговал, а все такое шутейно боярами о нем говорилось. Для ради издевки да смеху.
– Ой, да кто же доподлинно все может знать! Одно только верно, что выскочка он, – сплетничали, злословили старые, родовитые.
– Прежние звания не в уважении, И сам государь проходил военную службу свою с бомбардирского чина, – надо же было до такого додуматься, напрочь умалить, унизить себя! – осуждающе качал головой боярин. – Родовитую свою фамилию словно напрочь откинул, Петром Михайловым себя прозывал. Словно царское звание постыдным считал.
– Тогда и началось падение лучших наших фамилий потому, что все нонешние вельможные господа – Нарышкины, Стрешневы, Головкины, Меншиков – были домов самых низких и государю внушали с молодых его лет быть противу знатных.
– Похоже, не возвернется к тому, что прежняя знатность станет в большом почтении, а безродная подлость – в страхе.
– А еще такое добавь, – все так же шепотливо подсказывал другой раздосадованный ревнитель попираемой теперь прежней знати, – что рядом с выслужившимися новиками получили первейшие места в государстве множество чужаков, иноземцев да инородцев. Барон Шафиров – кто он, какого звания? Сын пленного крещеного еврея, служившего во дворе боярина Хитрова, а потом ставшего сидельцем в лавке московского купца… Ягужинский Павел – слыхал про такого?.. Сын выехавшего из Литвы церковного органиста, в детстве был свинопасом. Теперешний петербургский генерал-полицмейстер Девьер – матросским учеником на корабле из милости содержался. Барон Остерман – сын вестфальского пастора; графы Брюсы, генерал Теннин, – не перечислить всех, немец на немце сидит. Все того же гнезда сверчки, сидят в своих щелях да посвистывают. Дал бы бог выморозить их от нас, этих пруссаков-тараканов.
– Он, немец-то, гуляет по Петербургу да посмеивается, сам себе говорит: царь Петр для того тут город построил, чтобы мне, Гансу, привольно жить в нем. Очень, мол, хорошо это!
– А царицу возьми – из каких она?.. Немец Монс при ней держится… Она, государыня, сказывают люди, милостива, да только женское сердце пуще мужского: зайдется, не удержишь ничем. Потому и Монс оказался… Вся надежда была на погубленного царевича Алекс…
– Ныть ты!.. Язык прикуси. Не только на слове, а и на уме его не держи. Не было такого человека на белом свете… Вспоминать его – строжайший запрет, и не поминай его имени никогда, – внушал не воздержанному на язык боярину его собеседник. – Тут к каждой стене невидимо уши приставлены.
– Ну, ин так… Молчу, молчу…

VI

На ассамблее в ожидании дальнейших увеселений неторопливо велись разные разговоры, а карета царицы Прасковьи все дальше и дальше отъезжала от апраксинского дома к вящему огорчению Катеринки и явному озлоблению Анны. Ну, приедут они сейчас во дворец и что делать будут? Спать завалятся? За ночь до ломоты бока отлежишь.
– Маменька, давай мы тебя с Парашкой до дворца довезем, а сами с Анюткой в обрат поедем, – сказала Катеринка.
– Куда в обрат?
– А на ассамблею туда.
– Как же вы возвернетесь, когда сказано, что уехали?
– Так и скажем, что вас отвозили. Федор Матвеич рад будет нам.
Немного подумала мать, – может, и правда зазря девок… дочерей от тамошнего веселья оторвала, пускай бы средь людей красовались. Герцогини, чать! И к тому же в столицу приехали.
Не стала перечить и, вылезая с Парашкой у самого Летнего дворца, сказала кучеру:
– В обрат царевен вези и жди там, покуда они нагуляются.
– Прощевай, маменька. Спокойного сна тебе, – пожелала ей Катеринка.
Повернул кучер лошадь, в обрат поехали.
И без того было темное небо, а тут еще черная туча надвинулась – доподлинно стало ни зги не видать, и ни тебе земного огонечка нигде, ни небесного светлячка. Его величество государь обещает вскорости кое-где столбы с фонарями поставить, но еще срок к тому не пришел. В зимнее время от снега хоть малость отсвечивает, весной да летом ночи короткие и даже почти совсем темноты не бывает, а вот в такую черноосеннюю пору – беда из бед. Только и стерегись, как бы не перепрокинуться либо мимо мостика колесом в речную воду не угодить. Мья-река на пути.
Не так далеко от Летнего царского дворца до Адмиралтейства, но половины пути еще не проехали. Шагом, точно слепая, лошадь идет. Только миновали Царицын луг и начали ковылять по буерачному бездорожью, сбившись с наезженной колеи, да либо на пень либо на большой камень колесом карета наехала. Ни туда ни сюда.
– Н-но, шалава!.. – хлестнул кучер лошадь. – Куда тебя лешак затащил?.. Н-но!..
Поднатужившись, лошадь рванула с места, – герцогини-царевны едва не попадали, а под каретой что-то хрустнуло, хряпнуло, и она, словно припав на коленки, передом осела к земле.
– Матерь родная!.. Ахтися… Должно, ось обломилась, – ахнул кучер.
Должно… Анна хотела напуститься на него с отменной руганью, да Катеринка опередила ее, разразившись заливистым смехом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97