А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И за бороду еще сбор наложить. Грамотеи сыскались, вычитали об антихристе!..
Строгий запрет наложить также надо, дабы по монастырским кельям монахи никаких писем писать не смели, как и выписок из старинных книг. Чернил и бумаги не держать, понеже ничто так монашеского безмолвия не нарушает, как суетные и тщетные письма. Подметных множество понакидано. Кроме церковных учителей, всем должно запретить, запершись у себя, тайно писать да переписывать, и ежели кто, зная о таком писательстве, не донесет, а из того выйдет худое что, тот отвечать будет перед законом наравне с возмутителями…
Проверить надобно, как на повенецких заводах работы идут, и ежели выговские раскольники перестали усердие проявлять, то спуску им в том не давать. В былое время Андрей Денисов послушным и исполнительным был, с письмами и гостинцы посылал – оленей живых. Теперь, гляди, от этого поотвык: царь в отъезде, можно не тратиться. А вот он, царь, опять здесь!..
Многое предстоит проверять, поправлять и все противное на нет изводить, чтобы тому и помину не было. Ну, а в первую очередь – розыск по сыновнему бегству до конца довести, дабы тоже никакого помину не оставалось.
Где на ямских подворьях, где на почтовых станах быстро меняли лошадей, и продолжался почти безостановочный путь. Петр и спал в возке, мечтая о том, как дома вытянется в постели во весь свой саженный рост.
Убегали версты назад, летели навстречу, открывая весенние просветленные дали с игольчатым снежным настом, глянцевито блестевшим под солнцем. Даже из заснеженных, еще хранящих стужу лесных чащоб веяло повлажневшим весенним теплом. Еще день, другой – и осядут снега, а талые воды начнут скапливаться для разлива.
Нельзя от езды себе роздых дать, польститься на какое-нибудь застолье в ямской избе, – скорей дальше и дальше. Еще перегон, другой…
Вот и Петербург. Гляди, как застраивается парадиз! Два года назад тут вот была просека, а теперь почти во всю ее длину улица с домами по обе стороны. Молодец светлейший князь, хорошо проявил себя, оставаясь здесь главным распорядителем. И дворец свой возвел на Васильевском острову. По всему видно, зря время не проводил. Придется за такую его расторопность прежние оплошности не поминать. Кто богу не грешен, кто бабке не внук?!
Алексей заторопился детей повидать.
– Под вечер приходи. У Данилыча соберемся на его новоселье, – наскоро прощаясь, сказал сыну Петр.
Ему тоже не терпелось к своей семье, обнять друга сердешненького Катеринушку, Аннушку с Лисаветкой; на руки подхватить, попестать драгоценного наследника Шишечку.
В полутемных сенцах едва не столкнулся лоб в лоб с камер-юнкером Вилимом Монсом.
– Встречать выбежал, ваше царское величество…
– Здравствуй, здравствуй, Вилим… Вот и встретились, – похлопал его Петр рукой по плечу. – Как хозяйкиными делами правишь? Довольна государыня, не обижается на тебя?
– Стараюсь, ваше величество, – несколько смутившись, ответил Монс.
– Ввечеру у светлейшего князя Александра Данилыча встретимся. Приходи туда… Катеринушка, друг!.. – входя в прихожую, окликнул супругу Петр.
– Бегу, бегу, милый… – торопилась она к нему.
Вот оно, незатейливое и такое бесценное семейное его счастье! Можно хотя бы на короткий срок позабыть все волнения и заботы по нескончаемым государственным делам, любовно-ласково смотреть в лучистые глаза дорогой Катеринушки, радоваться наступившему их свиданию. А она-то, она как счастлива! Хорошо, что дома у него все так мило, приятно, отрадно…

Но не столь долгими были дни отдохновения у Петра. Следовало вникать в действия Тайной канцелярии, а то и самому принимать участие в некоторых допросах. Новый деятель розыска Иван Иванович Бутурлин с первых же дней приезда в Петербург успешно повел следствие не только по делу царевича Алексея, но стал выявлять людей, неприязненно относившихся ко всем действиям царя Петра. Привлекались к дознанию люди самые разные – от царевен и придворных высокородных особ до выходцев из простонародья.
Петр высоко чтил генерала Бутурлина, зная его безупречную преданность с давних пор. Бывший царский стольник, став потом майором Преображенского полка, Бутурлин участвовал в военных походах, а в 1700 году под Нарвой попал в шведский плен и провел в нем почти десять лет. Сжалилась над ним судьба, не дала сгинуть в той неволе, а привела его снова стать участником сражений с войсками Карла XII. Во время измены Мазепы Бутурлин нанес запорожцам сильный удар и разрушил их Сечь.
С большой строгостью подходил генерал к выявлению государевых недоброжелателей, и Петр воспользовался этим, решив искоренить всех противников своих реформ да заставить замолчать тех, кто хоть прямо и не противодействовал, но был настроен неодобрительно.
С началом весны он стал жить в Петергофе, около моря, без которого чувствовал хворь не хворь, но какую-то телесную слабость, а морской воздух живил его. Раз в неделю по понедельникам приезжал в свой парадиз, наведывался в Тайную канцелярию, слушал доклады Бутурлина или Ушакова, и случалось, что сам допрашивал обвиняемых.
В последний приезд несколько часов провел в кругу семьи, но вскоре устал от домашней суматохи и с грустной улыбкой признался Катеринушке, что чувствует упадок сил.
– Старею, друг мой. Укатали сивку крутые горки. И тут еще, по розыску, неприятность за неприятностью.
– Ах, этот Алексей, Алексей, – с укором говорила Екатерина. – Не дай бог, если что случится с тобой, он сразу покажет себя. Никакой монастырь его не удержит, и страшно подумать, что тогда со мной, с детьми станется.
Петр нервно барабанил пальцами по столу, не зная, что ей сказать в утешение.
– Я от одних этих мыслей устала, сделалась сама не своя.
– Приезжай ко мне в Петергоф, вместе там отдохнем.
Она отмахнулась рукой, не веря ни в какой отдых, и с тяжелым душевным настроем уезжал Петр до следующего понедельника.
В дни, когда царь приезжал в Петербург, Вилим Монс старался не попадаться ему на глаза и не бывал у Екатерины, а занимался проверкой отчетов, присылаемых из царицыных вотчин. Уличив в обмане одного сельского прохиндея, передал его в Тайную канцелярию, чтобы там обо всем дознались с пристрастием. В застенке, оборудованном новой дыбой и другими приспособлениями для более успешных допросов, дела шли не хуже, нежели велись они в московском пыточном Преображенском приказе. Много объявилось из простонародья глашатаев об антихристе, коих пытали без зазрения совести. Ежели пытаемый отдавал богу душу, то старшой из заплечных дел мастеров сообщал начальству, что допрашиваемый «в ночи умре без исповеди», – это означало, что умер от пытки. «А тело его зарыто в землю за малою рекою Невою на Выборгской стороне».
– Ин быть по сему, – заключало начальство.
Если же к умирающему для ради смертного напутствия допускали попа, состоявшего в числе служителей канцелярии, то при исповеди непременно присутствовал писарь, чтобы записать услышанное, а попу вменялось в обязанность добиваться всей правды и сознания вины исповедником, а еще важнее того – указания единомышленников или сообщников. Ни самого попа и никого из служителей канцелярии не смущало, что гласное исповедание являлось нарушением исповедальной тайны, оберегаемой церковными канонами, – важнее, чтобы людская тайна была открыта, а не унесена на тот свет.
– Лютует антихрист-царь, а про то сведать не может, что его Катерина блудно с немцем Монцом живет. В своем дому ворогов бы искал, а он безвинных людей изводит.
По Петербургу передавались такие слова, но до Петра они не доходили. Попробуй скажи кто-нибудь – после нещадных пыток живым не останешься, а помереть на дыбе – никого охочих не объявлялось.
Розыск по делу царевича продолжался, но сам Алексей считал себя ни к чему уже не причастным, поскольку полное прощение от отца получил, и был доволен, что все так окончилось. Не зная, дойдет ли до Афросиньи письмо или нет, написал еще раз, что государь-батюшка обращается с ним хорошо, никакой вины больше не поминает. «Ну, а мы с тобой, Фруза, ничего другого ведь не хотели, как жить тихой жизнью». И более чем когда-либо мечтал обвенчаться с ней.
В пасхальный день явившись к мачехе с поздравлениями, Алексей, земно кланяясь, просил ее уговорить отца, чтобы он позволил ему жениться на Афросинье.
– Да ведь она еще не приехала.
– Скоро приедет, ей срок родить уже вышел… Матушка милая, крестница моя, дочка… Государыня милостивая, – не знал Алексей, как еще назвать Екатерину, чтобы она помогла. – Прошу тебя, матушка, умоляю, заставь век бога молить за ваше величество… Я тебе в ножки сто разов поклонюсь, обещай, что упросишь батюшку.
– Хорошо, крестный отец, обещаю, – смеялась она.
– Да ты не смеись, я к тебе как к заступнице.
– Не смеюсь, не смеюсь, – спрятала она усмешку. – Приедет – поговорю.
– Да не поговори, матушка, а уговори ты его.
– Ну уж это, крестный, как государь сам решит.
– Ага, так. Но я стану надеяться на тебя.

VI

Кибитка, в которой ехала Афросинья, была окружена у петербургской заставы конными городскими стражниками и под их караулом въехала в ворота Петропавловской крепости.
– Вот ты и дома теперь, – отворил надзирающий перед Афросиньей дверь каземата.
Вот так жилье уготовлено ей, вот так пристанище! А всю дорогу думалось, с какой радостью да любовью встретит ее царевич Лешенька и как разместится она, Афросинья, в прежних покоях кронпринцессы Шарлотты. Что же это такое? Уговаривали, чтобы возвернулась домой, да казематом приветили. Знала бы, ни за что из Неаполя не поехала и Алешку бы допрежь себя не пустила. Сам-то он где? Или тоже в эту крепость упрятали?..
Гнев опалил лицо, ноздри ходуном заходили, в груди спиралось дыхание. Изо всей силы застучала в дверь кулаками, подняв большой грохот. Достучалась, добилась, вызвала сторожа.
– Чего стучишь?
Требовательно спросила:
– Царевич Алексей Петрович где?
– Да где ж ему быть?.. Поди, дома.
– Не посажен тут?
– Для чего? – удивился сторож.
Хорошо, что разговорчивый он.
– Дай ему знать, что я тут. Червонец вот в благодарность возьми. И царевич тебя тоже отблагодарит.
– Иди ты к шутам со своей благодарностью, чумовая, – попятился сторож и захлестнул дверь.
– Пошто так?.. Пошто посадили?.. – вслух допытывалась Афросинья, заметавшись по каземату.
В быстрой ходьбе из угла в угол скоро утомила себя. Присела на топчан с тощим сплюснутым тюфяком, смотрела на высокое, забранное железной решеткой оконце, за которым едва виднелся клочок мутного неба, и щемящая до боли тоска подступала к самому сердцу, леденя и ужимая его. А лицо все сильнее палило, и отчаяние прорывалось истошным криком.
– Ты чего вопишь?.. Я тебе, идолице, пошумлю!.. – пригрозил появившийся надзирающий. – Ишь, шалава, раззявилась… Нишкни, сказано!
Понимала Афросинья, что ни криком, ни воем ничего не добьешься, накличешь только пущую беду на себя, и послушно смолкла. Лучше прилечь, отдохнуть, зазря силы не тратить, они нужны будут, потому как неведомо, что ожидает. Для хорошего не привезли бы сюда.
Еще недавно горевала она, что рожденный дитенок не захотел жильцом стать и помер, не взглянувши на белый свет. Теперь, должно, маленьким ангелочком летает, крылышками трепыхает, не спознав никакой житейской горести, и надо ей, матери, радоваться за него. А что делала бы с ним в этом вот каземате? Ни тешить, ни лелеять бы не могла. Господь знает, что делает, коли взять его захотел на свой обиход. И нельзя было надеяться, чтобы ребятенок царенком стал, – до него два Петра в царевичах обретаются. Словом, помер – ну и царство ему небесное, по такому его уделу не след сердцу тоснуть.
А немного погодя и еще иное успокоение всем печалям ее подошло, когда появился в гостях Петр Андреич Толстой.
– Афросиньюшка, здравствуй! С благополучным прибытием, – приветствовал и поздравлял он.
Она в первую минуту озлобилась:
– Спасибо, приветили. Только что на цепь не посадили.
– Для твоего же бережения сюда поместили, не досадуй зря. Все мы, а больше всех нас его величество государь желают тебе добра. Почему сюда завезена – доподлинно объясню, и сама согласишься, что так было надобно. А пока, допрежь нашей с тобой беседы, гостинчик прими, – подал Толстой ей кулек.
– Что это?
– Помню, как ты в Неаполе такой сладостью забавлялась.
Заглянула Афросинья в кулек, понюхала, попробовала на вкус: халва – толченые грецкие орехи с мукой на меду. В Турции такую еду придумали, и солтан турский, поди, каждодневно ее ложкой, как кашу, ест.
– Ой, спасибочко…
– На здоровье, Афрося. Завтра к тебе наведаюсь для большой беседы и еще принесу, а сейчас пришел упредить, чтобы ты к завтрему припомнила все, что Алексей Петрович говорил, когда в цесарских владениях был. Государю надобно, дабы ты от себя слова царевича подтвердила. Он поведал отцу обо всем, и тебе особо раздумывать не о чем. Только не намерься, Афросья, укрыть что-нибудь. Недосказанное с тебя взыщется, имей в виду… Да чтоб не забыть – вот тебе пока малая толика за то, что помогала нам уговорить Алексея Петровича вернуться домой, а потом сам государь тебя еще наградит, – пересыпал Толстой ей в руки целую горсть червонцев. – Прикажи надзирающему, что тебе из еды-питья хочется, с кухни светлейшего князя Александра Данилыча принесут. Поняла меня?
– Поняла, – кивнула Афросинья. – А почему сюда-то меня поселили?
– Потому и поселили, что сперва надобно обо всем узнать от тебя, пока ты с царевичем встретишься… Кстати, надо сказать, чтоб тебе хорошую постель принесли, и к завтрашнему дню припоминай все, как было, – собрался Толстой уходить. – Прощевай пока.
– Погоди, Петр Андреич, – задержала его Афросинья. – Отавного ты не сказал: останется Леша отцовским наследником?
– Сам он от всего отказался.
– Вот дурак! – вырвалось у Афросиньи. – Отец ведь простил?
– Простил полностью.
– Ну, знать, правда, что Лешка дурак! – раздраженно повторила она. – А там об том лишь и хлопотал.
– О чем об том?
– Да как же!.. – негодующе продолжала она. – Чтоб наследства не упустить.
– Что же это у него ровно семь пятниц на неделе: то – хочу наследником стать, то – не хочу, – будто бы недоумевал Толстой. – Да он и когда у цесаря был, кажись, тоже отказывался?
– Нисколь! – возразила она. – Я, Петр Андреич, за всю твою доброту, как истинному дружелюбцу, сущую правду тебе говорю. Постоянно одно только он и твердил – в ушах аж свербело, что кончины отца дождется. Грозил и с мачехой и со светлейшим князем расправиться. И со дня на день ждал, когда под Москвой в простом народе да в армии у солдат возмущение будет, и радовался такому известию.
– Так, так… говори, Афросьюшка, говори, – позабыл Толстой, что хотел уходить, и присел к ней на топчан. – Откуда же он про возмущение узнавал?
– В газете читал. В Мекленбурге-де волноваться хотели… А узнавши по газете о болезни меньшого царевича Петра Петровича, тоже рад был. «Видишь, – мне говорил, – отец свое хочет, а бог ему того не дает. Заместо наследства мальчонка, может, на тот свет пойдет…» А когда вы в Неаполь приехали да уговаривали его на возврат домой, он хотел под защиту римскому папе отдаться, да я его удержала… Говорил, когда царем станет, в Москве, а летом в Ярославле жить будет, в Петербурге этом совсем не нуждался, хоть пропади он совсем. Корабли вовсе не станет держать, а войска оставит самую малость.
Поскольку царицей никогда быть не придется, то не из чего и в прятки играть – таиться, не договаривать, – решила она. Надо думать, как скорей из каземата этого выйти да жизнь свою уберечь. Столько времени ждала и надеялась, что царской почестью ее долготерпение обернется, ан вот сякнули все надежды. Малоумной была и податливой на все обещания. «Фруза, Фрузочка, Фросенька, – говорил. – Царицей, государыней тебя сделаю. Станешь в парче ходить, с царской короной на голове, велю тронное место твое драгоценностями изукрасить». И она верила, каждым словом милдружочка Лешеньки обольщалась. Конечно, приятно было слушать такое, сердце и душа умилялись, все огорчения, ругань и побои сносила. И верилось, что могла бы царицей стать, как стала ею нынешняя государыня Катерина… Что же теперь станется?.. Ой, нет, лучше больше не знать и не видеть никогда Алексея, чем еще и еще терпеть бесчинства да буйства, когда он пьяным напьется. С досады, со злобы, что задуманное не сбылось, только и будет себе во хмелю утешенье искать, – нет, нет и нет, больше не нужен такой!

Еще два раза приходил к ней Толстой и подробно записывал, что она говорила. Больше рассказывала уже известное со слов самого Алексея: как царицу-мачеху и Меншикова ругательски лаял; как грозился, севши на царство, всех неугодных перевести. Слыша о какой-либо смуте, радовался, говоря: «Авось бог даст нам хороший случай с приятностью домой воротиться».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97