А-П

П-Я

 

Василиса тем не менее собрала узелок и пешком двинулась к станции, которая находилась в двадцати километрах от хутора. Там уже не было ни одного эшелона, а на поврежденные пути с отвратительным визгом ложились снаряды. Вместе с десятком беженцев девушка кинулась вслед за нашими отступающими частями, несколько раз попала под бомбежку, потом, когда уже думали, что спасение рядом, наткнулись на танковую колонну. Танкисты в черных шлемах высовывались из распахнутых люков, скаля зубы, что-то кричали им на чужом языке. В ужасе они бросились бежать в лес, какой-то негодяй полоснул по ним из автомата. Она видела, как молодая женщина, закусив побелевшие губы, ткнулась головой в валежник. До сих пор стоит перед глазами ее окровавленное лицо…
Василиса вернулась на хутор; немцы туда очень редко наведывались, может, за весь год два-три раза.. Ей везло: или дедушка, или она издалека слышали шум моторов, и Василиса успевала спрятаться на сеновале, где старик специально для нее оборудовал глубокий лаз, который затыкал охапкой сена. Там ее никогда бы не нашли, разве что все сено переворошили бы, но фашистов сено не интересовало, они требовали «млеко», масло, «янки», «курки» и мед. Приезжали на грузовике или на мотоциклах. Василиса надеялась, что как-нибудь переживет тут войну, она была убеждена, что скоро наши погонят захватчиков с русской земли. Иногда к дедушке заворачивали оказавшиеся в тылу, измученные красноармейцы, они рассказывали о страшных боях, об отступлении наших частей, о зверствах фашистов. Уже этой весной в Валуны нагрянули нелюди в черной форме, они зарезали корову, добили последнюю живность, перевернули половину ульев и укатили на крытом грузовике. Василиса отсиделась в сене, слышала, как они заходили в сарай, нагребли несколько охапок сена – нужно было подложить под окровавленную тушу – и ушли. Без коровы и кур жить стало трудно, хорошо еще, дедушка догадался спрятать в лесу кадушку с медом, – переодевшись в платье из бабушкиного сундука, Василиса ходила с банкамимеда по окрестным глухим деревням и выменивала на мед муку, хлеб, сало. У дедушки было ружье, которое он надежно прятал в кустарнике неподалеку от бани, а в окрестных лугах водились зайцы, научилась стрелять и Василиса.
А вчера утром случилось ужасное…
Дедушка возился на пасеке с пчелами, менял рамки, Василиса пекла в русской печи хлеб из остатков муки. Кажется, и день был тихий, но то ли ветер дул в другую сторону, то ли они так увлеклись делом, что ничего не услышали. Спохватились, когда зеленый мотоцикл с коляской остановился у самого дома. На лай собаки девушка выглянула в окно и увидела трех гитлеровцев в зеленых мундирах и пилотках. Белели оловянные бляхи на ремнях. К коляске мотоцикла был прикреплен ручной пулемет. Что-то лопоча по-своему, они вошли в избу. Василиса заметалась по комнате и, уже слыша топот в сенях, кинулась к окну, распахнула створки, но выскочить не успела: фашист, вскинув автомат, крикнул: «Хальт!»
По-русски с трудом изъяснялся лишь один из них, он усадил ее за стол, пожирая глазами и хихикая, стал расспрашивать: «Не есть ли она и старик партизан? Кто еще проживайт в домике?» По очереди подходили к печи, заставляли ее вытащить еще не испеченный хлеб, тыкали в него пальцами, смеялись. Все, что было в доме, пришлось выставить на стол, немцы налили из фляги шнапс, стали предлагать и ей. Дедушка пришел в избу, но они его прогнали, тот, который говорил по-русски, крикнул: «Пшел конюшня, свиньям!» Василиса пить не стала – это не понравилось пришельцам, они что-то быстро заговорили между собой, один из них взял из коробка три спички, одну укоротил и зажал в волосатой лапище. Короткая досталась сивому верзиле. В рыжих сапогах, с расстегнутым мундиром, он поднялся из-за стола, взял ее за руку и потащил из дома. Оставшиеся весело подбадривали его, хохотали, говорили: «Шнель, шнель…» Верзила сбил с ног дедушку, который стоял у крыльца, и потащил ее на сеновал. Василиса вырывалась, кричала, один раз укусила верзилу за руку, но он громко ржал как конь и хватал за грудь… Втолкнув ее в сарай, мерзавец без всякого стеснения сбросил с себя мундир, несвежую рубашку – вся его грудь заросла жесткими, как поросячья щетина, волосами, – пояс с кинжалом в металлических ножнах упал рядом с ней. Автомат немец оставил в избе.
Василиса, задыхаясь от отвращения и ужаса, боролась с ним изо всех сил, он содрал с нее платье, глаза его стали безумными, рот оскалился… Она уже плохо помнит, как ее рука наткнулась на кинжал, вытащила его из ножен, – к счастью, он вышел оттуда на удивление легко, – но ей было не ударить: потная горячая туша навалилась на нее, жадные лапы тискали тело.
Иван Васильевич видел, что девушке все это трудно рассказывать, иногда от отвращения ее передергивало, но, будто казня сама себя, она продолжала…
В общем, для себя она решила, что если эта отвратительная горилла сейчас овладеет ею, то она все равно после этого не будет жить… Василиса даже не подозревала, что в ней столько силы. Воспользовавшись тем, что фашист на секунду откинулся назад, она изо всей силы воткнула в него, кинжал. К счастью, он не смог вскричать, лишь хрипел. Вбежавший в сарай дедушка прикладом охотничьего ружья добил окровавленного насильника. До сих пор слышит она этот булькающий хрип…
– Беги через пасеку в бор, внученька, – сказал дедушка и, махнув рукой, кинулся с ружьем к дому. Длинная серая рубаха его была забрызгана кровью.
Поравнявшись с первым ульем, Василиса услышала, как один за другим в доме глухо грохнули два выстрела, со звоном брызнули в сад стекла; плохо соображая, она хотела было вернуться, но услышала с проселка шум моторов: к хутору приближались мотоциклисты. Поднятая ими пыль желтым облаком повисла над дорогой. До бора было рукой подать. Василиса опрометью кинулась в чащу…
Перед заходом солнца она наведалась на хутор. От их старого дома остались лишь дымящееся пепелище, а на липе среди опрокинутых ульев висел дедушка… Он и сейчас там висит, подойти к пожарищу она не решилась. Даже от кромки леса слышно было, как раздраженно гудели на разоренной пасеке пчелы.
Куда ей пойти? Что делать? Утопиться в этом лесном ручье? Об этом она и думала, когда неожиданно появился так напугавший ее Иван Васильевич.
Кузнецов понимал, что ничем не сможет помочь девушке: как только стемнеет, он отправится дальше, не брать же ее с собой? Он спешит, а Василиса свяжет его по рукам и ногам, У нее обуви даже нет, а идти ночью в лесу босиком… Остатки раздобытой в деревне еды они полностью прикончили с Василисой, запив ее холодной водой из ручья. Вряд ли им удастся разжиться еще чем-нибудь: в деревнях – немцы, несколько дней он до оскомины ел одну клюкву.
Обо всем этом он и рассказал девушке. Она молча выслушала его, глаза ее повлажнели, но слезы сдержала. Прикусив губу, долго смотрела на воду. У Кузнецова защемило сердце: проклятая война, жестокое время! Люди голодают на оккупированной территории, запуганы карателями и полицаями – переночевать не пустят, да и кому нужен лишний рот? А если эта девушка попадется в лапы гитлеровцам…
– В деревнях говорили про каких-то партизан, – тихо произнесла девушка. – Я немного смыслю в медицине… В университете у нас была военная кафедра, я закончила курсы медицинских сестер. Могу сделать перевязку, укол…
– Где они, партизаны? – покачал головой Кузнецов.
Или их не было в этих местах, или люди, с которыми он осторожно заговаривал об этом в деревнях, не доверяли чужаку, удивленно пожимали плечами: мол, и слыхом не слышали ни про каких партизан…
Уже солнце клонилось за вершины деревьев, пора было двигаться, а Иван Васильевич не мог себя заставить уйти и оставить тут, у ручья, Василису… Он говорил, что рано или поздно все это кончится, наши прогонят врагов прочь… Говорил и понимал, что его слова звучат неубедительно: что ей сейчас до того, что случится потом?
– Жалко дедушку, – всхлипнула она.
– Мы похороним его, – сказал он. Пожалуй, это единственное, что он мог сделать для нее.
Пожарище еще дымилось, вокруг повешенного жужжали большие синие мухи. Василиса не могла себя заставить подойти к липе, широко раскрыв глаза она смотрела, как Кузнецов кинжалом перерезал веревку, потом выкопал лопатой с короткой ручкой яму и положил туда труп. Встретившись взглядом с Иваном Васильевичем, девушка подошла и бросила горсть земли…
Потом они вернулись на пепелище, Василиса нашла на свалке свои брошенные стоптанные босоножки, которые тут же надела. В кустарнике за пасекой была спрятана замотанная мешковиной кадушка с медом.
– Берите сколько надо, – предложила она.
– Вам самой пригодится, – сказал он.
Девушка деревянной поварешкой переложила мед в берестяные туеса, которые вместе с другим пасечным инвентарем хранились в шалаше.
– Дедушка говорил, что полезнее меда нет ничего на свете, – тихо произнесла она. И вдруг разрыдалась: – Он из-за меня погиб! Из-за меня!
– Теперь не вернешь, – сказал Кузнецов. – Сколько людей погибло… Я понимаю, это слабое утешение…
– Возьмите меня с собой, – вытирая слезы, попросила она. – Я могу быть полезной. Ведь убила же одного… – И она снова заплакала.
– Вам со мной нельзя, – вздохнул он. – Одна вы еще выживете, а если попадемся им в лапы вместе – смерть.
Вершины сосен купались в золотом багрянце, пахло разомлевшей хвоей, от ручья веяло вечерней свежестью; вода тихо звенела в белых камнях. Один улей немцы бросили в воду, и он косо стоял на мели, две юркие трясогузки пританцовывали у кромки, они весело посматривали на людей круглыми бусинками глаз, церемонно кланялись и кланялись без конца.
Никаких вещей не было у Кузнецова, лишь парабеллум чуть заметно оттопыривал карман узкого пиджака. Да еще патроны. Он загорел, оброс и последнее время несколько раз ловил себя на том, что к нему вернулась старая привычка: хвататься за бок, где должна находиться кобура. Помнится, в Андреевке Варвара Абросимова подсмеивалась над этой его привычкой. Перед самой войной он от нее избавился, а вот теперь рука снова сама по себе ищет оружие. Старая досадная привычка может как раз сослужить хорошую службу: и днем и ночью приходится быть начеку.
– Пора! – сказал Кузнецов. – За ночь я пройду километров двадцать.
– Не уходите, – попросила она. В глазах было смятение. – Хотя бы сегодня.
Со стороны низины, где белели большие березы, послышался чистый свист, затем небольшая пауза, и по лесу раскатилась звонкая соловьиная трель. Будто прислушиваясь к эху, соловей на мгновение умолк, затем защелкал, засвистел, песня набирала силу, завораживала. Уже ничто, кроме нее, не нарушало вечернюю тишину леса. Пылали остроконечные вершины сосен и елей, набухало над ручьем розовое облако.
– Соловей, – удивленно произнесла Василиса. – Надо же…
– Соловей… – откликнулся Иван Васильевич. – Я не слышал их целую вечность. – Он прислонился к толстому стволу.
Там, где кончалась пасека, буро лоснился невысокий холм – могила старика. А соловей заливался, пересыпал звучные трели свистом, щелканьем, и не хотелось ни о чем думать, только слушать и слушать его. И когда звуки внезапно оборвались, двое еще какое-то время молча слушали обступившую их тишину.
– А в университете меня считали недотрогой, я целовалась-то всего два раза. Ты не можешь взять меня с собой, я понимаю… – Она впервые назвала его на «ты». – Останься сегодня… – Последние слова прошелестели совсем тихо.
Он с изумлением посмотрел на нее. Она побледнела, губы едва заметно вздрагивали, она боялась взглянуть на него.
– Ты уйдешь, а я останусь, – тихо продолжала она. – И что со мной будет? Я тут для всех чужая, а для них… Это же звери! Боже, почему я не умерла вместе с дедушкой?
– Есть же на свете хорошие люди, приютят, – испытывая щемящую жалость, обронил он.
Она не откликнулась.
– Ну вот что, Василиса Прекрасная, – неожиданно для себя сказал он. – Для нас с тобой ночь то же самое, что для других день. Если идти, так идти, – и грубовато приподнял ее с земли.
Горячие губы на миг неумело прижались к его губам.
– Теперь я знаю, куда нам идти… – скорее для себя сказал Кузнецов, подумав, что ее губы пахнут парным молоком. И еще он подумал, что никогда не простил бы себе, если бы оставил в лесу Василису Прекрасную.


Глава тридцатая

1

Столица третьего рейха скоро наскучила Ростиславу Евгеньевичу Карнакову. Уже неделю он жил в центре Берлина, в фешенебельном номере гостиницы без названия, на фасаде остались лишь две гипсовые готические буквы: «V» и «S». В основном здесь останавливались военные чины, по утрам к парадному входу подкатывали черные «мерседесы», «оппели», «хорьхи», шоферы в форме предупредительно распахивали дверцы и отдавали честь. В машины садились не только офицеры вермахта и полицейские чины, но и люди в гражданском, однако с военной выправкой. В распоряжении Карнакова был зеленый «оппель» Бруно Бохова. Старший сын почти неотлучно всю эту неделю был с ним. Они о многом переговорили, бродя по городу.
Последний раз Ростислав Евгеньевич был в Берлине в 1914 году. Многое тут изменилось с тех пор. Незнакомый, угрюмый город. Они прошли пешком всю длинную Унтер-ден-Линден с конной статуей прусского короля Фридриха II, посмотрели на парад гитлерюгенда на Темпельюфском поле, побродили по Тиргартену, где в Аллее Победы уныло взирали на отдыхающих уродливые позеленевшие скульптуры германских королей. Бруно даже привел его в «Айспаласт» – увеселительное заведение. В этот час в прокуренном зале за крепкими черными столами, с пивными кружками в руках, сидели в основном пожилые люди в черном.
Вечером в театре они слушали оперу Рихарда Вагнера «Лоэнгрин».
Или отвык от оперного искусства Карнаков – последний раз он был в Ленинграде в Мариинке вместе с Александрой Волоковой задолго до войны, – или напыщенная торжественность оперы, ловко приспособленной к прославлению идей национал-социализма, утомила его, только досидеть до конца у него едва хватило терпения.
– Можно подумать, что Вагнер написал этого «Лоэнгрина» специально по заказу доктора Геббельса, – заметил он.
– Кайзер Вильгельм Второй как-то сказал: «Театр – тоже оружие», – покосившись на толстяка, сидевшего слева от них, по-немецки ответил Бруно.
Сын проводил его из театра до гостиницы без названия. Прощальный ужин был устроен вчера, Бруно с женой принимали отца у себя дома. Худенькая большеглазая блондинка Густа приготовила жареную утку с запеченной картошкой, бобовый салат, на столе выстроились бутылки с пивом, шнапс, а вот черного хлеба не было, да и в ресторанах чаще подавали белый. Двое внуков смотрели на деда большими, как у матери, глазами, по-русски ни один из них не знал ни слова. Их познакомили с дедушкой и отправили спать. Линда и Макс вежливо пожелали всем спокойной ночи и ушли.
– Что же их не научили русскому? – спросил Карнаков.
– Русский язык нынче не пользуется популярностью в наших школах, так же как, наверное, в России немецкий, – сказал Бруно.
– Впрочем, зачем? – раздумчиво провожая взглядом аккуратно одетых мальчика и девочку, проговорил Ростислав Евгеньевич. – В них и русского-то с гулькин нос…
Сейчас, шагая по вестибюлю гостиницы, он почему-то вспомнил об этом.
Двое военных, спускаясь по лестнице, внимательно посмотрели на них. Оба высокие, в кителях армейских офицеров с Железными крестами, они шагали в ногу, прямо.
– У вас тут, в Германии, редко смеются, – заметил Карнаков. Это ему сразу по приезде сюда бросилось в глаза. На улицах не услышишь веселого смеха, даже в театре, в фойе, немцы держались степенно, строго, и не слышно было гула голосов, который обычно сопровождает двигающихся по залу людей. – Это что, национальная черта?
– Война, – коротко пояснил Бруно. – Цвет нации сражается на бескрайних полях России, наши солдаты – в городах многих европейских стран. У каждой немецкой семьи кто-нибудь в армии. Здесь чаще встретишь людей Гиммлера, Кальтенбруннера, Шеленберга, чем солдат.
Они поднялись в номер на третьем этаже. Еще раньше Бруно внимательно обследовал его – нет ли где-нибудь замаскированного микрофона или другого подслушивающего устройства. Кажется, ничего подозрительного не обнаружил. Ростислав Евгеньевич подумал тогда, что тайная служба у немцев поставлена на широкую ногу: следят все за всеми, даже разведки соперничают одна с другой, не исключено, что и за ним, Карнаковым, следят.
– Я все же позвоню из автомата на службу, – сказал Бруно и ушел.
На тумбочке у деревянной кровати, закрытой пологом, стоял черный телефонный аппарат…
Присев на край мягкой постели и глядя на затемненное окно – вечером Берлин погружался в темноту, – Ростислав Евгеньевич задумался.
Это его последний вечер в Берлине. Полтора месяца он занимался в разведшколе неподалеку от Штутгарта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72