А-П

П-Я

 

И в самом муравейнике жизнь кипела: солдаты охраняли входы в склады, рабочие продолжали строить, проветривали внутренние помещения, выносили из них мусор. В солнечном пятне с небольшое блюдце скопились самые крупные, с поблескивающими туловищами муравьи. В отличие от остальных они не суетились, не перетаскивали с места на место строительный хлам, а медленно двигались по кругу, будто беседуя друг с другом. На них снизу почтительно смотрели муравьи помельче, даже на лапки приподнимались, но близко не подходили. Может, это охрана?..
Глядя на лениво шевелящийся муравейник, человек думал о жизни человеческой. Разве не так же весь свой отпущенный природой срок человек куда-то торопится по тропинкам-дорогам, строит свой дом, тащит в него всякую всячину, любит, размножается, ест-пьет… И воюет, пожалуй, больше и яростнее самых воинственных животных или насекомых. И в конце концов умирает. Думал ли он, Карнаков-Шмелев, что застрянет в этой глуши на долгие годы? Советская власть набирала силу, распрямляла могучие плечи. С каждым годом возрастала мощь Днепропетровского, Магнитогорского металлургических заводов. Прямо с конвейеров выходили на колхозные поля первые отечественные тракторы. Выпускал автомобили Московский автозавод. Как он, Шмелев, надеялся, что в годы «военного коммунизма», в годы продразверстки крестьяне взбунтуются, поднимут восстание, но этого не случилось.
Когда начали организовывать первые колхозы, Григорий Борисович снова воспрянул духом: до него доходили слухи, да об этом и в газетах писали, что зажиточные крестьяне стихийно поднялись против Советской власти, убивали большевиков, комбедчиков, поджигали сельсоветы, гноили собственное зерно, лишь бы не отдавать его государству.
Ох как должен быть ему, Шмелеву, благодарен Супронович! Вовремя передал государству за соответствующее вознаграждение свой кабак, лавку. Дом себе новый построил, а сам заведует столовой, как теперь называется его кабак «Милости просим». Как сыр в масле катается Яков Ильич. И уже меньше ругает новую власть.
Кое-что изменилось и в его, Шмелева, жизни: теперь он заведующий молокозаводом. Председатель поселкового Никифоров уговаривал его подать заявление в партию, но Григорий Борисович не решился на столь отчаянный шаг: хоть и надежные у него документы, а как вдруг начнут проверять… Прикинулся сочувствующим.
Отозвали в Ленинград на учебу Кузнецова, а приехавший вместо него больше занимался военной базой и, в отличие от Кузнецова, не совал нос в поселковые дела. Кузнецова Шмелев сильно опасался, хотя внешне тот и относился к нему доброжелательно, но нутром чувствовал Григорий Борисович, что сотрудник ГПУ ему не доверяет. Зато Никифоров в нем души не чаял. Давал поручения, которые Шмелев добросовестно выполнял, – так, он помог председателю составить для райисполкома годовой отчет, в другой раз выступил в клубе по текущему положению в стране.
Во всех газетах писали об успешном завершении первой пятилетки, заложившей прочный экономический фундамент социалистического общества в городе и деревне. Во второй пятилетке предполагалось завершить в стране построение социализма. Рассказывая односельчанам об успехах Советской власти, Шмелев удивлялся самому себе: как он может вслух, даже с неким пафосом, произносить противные всей его сущности слова? Вот она, полицейская школа!
А наедине с собой он смаковал другие известия: о расправе кулаков Поволжья над работником райкома партии Цветковым, об убийстве «двадцатипятитысячников», командированных партией в деревню, о диверсиях на фабриках и заводах.
А он сидит тут в Андреевке и наблюдает. Иногда подмывало достать взрывчатки, пробраться на воинскую базу – надо надеяться, поможет Маслов – и к черту взорвать склады! Но пока Шмелев не завербовал ни одного рабочего с базы. Да и куда ои должен их завербовать? Он и сам не состоит ни в какой организации. В поселке есть недовольные Советской властью – тот же Супронович, Петухов, – но даже им не решился бы он полностью довериться. Самым ценным приобретением своим он считал, конечно, Маслова.
Мало-помалу Кузьма Терентьевич, незаметно для себя самого, приоткрывал ему, чем занимаются вольнонаемные за второй проходной. Осторожный Шмелев делал вид, что совершенно не интересуется базой. Маслов брал у него в долг, но обычно отдавал в назначенный срок, на охоте они еще больше сблизились, случалось, приходилось коротать ночь у костра в лесу. Григорий Борисович заводил разговоры о том, что жизнь человеческая коротка, а нас, мол, все время призывают бороться и преодолевать трудности. А человеку хочется пожить и для себя: хорошо одеться, вкусно поесть, повеселиться… Вот раньше можно было разгуляться во всю широту русской натуры! Рассказывал о питерских ресторанах, магазинах, ярмарках. Вспомнил, как присутствовал в Петербурге на крещенском водосвятии и как государь в окружении гвардейских офицеров по красному ковру спускался к иордани. Гремели колокола Петропавловского собора, музыканты играли «Коль славен», был салют… А вечером пировали на Английской набережной у «Донона», петербургские «ваньки» запоздно развозили гостей по белому сонному Петербургу. И это было в 1914 году. Тогда еще Ростислав Евгеньевич Карнаков часто приезжал из Твери развлечься в царскую столицу…
Маслов внимательно слушал, кивал, вроде бы соглашался, но что у него на уме, Шмелев не знал и потому скоро переводил разговор на другие темы.
С соседней березы неслышно спланировал желтый лист и опустился ему на плечо, он снял его, помял в пальцах и бросил на муравейиик. Юркие насекомые тотчас облепили лист, сообща передвинули на другое место и оставили там, потеряв к нему интерес. Конец августа… Отсюда, из гущи леса, небо кажется особенно глубоким и синим. У птиц теперь забота: собраться в стаю и улететь в теплые края. Подался бы и Григорий Борисович куда-нибудь, но где теперь его гнездо? Если раньше и была смутная надежда тайком перейти границу и встретиться с семьей, то после недавней поездки в Тверь и она окончательно рухнула: Марфинька показала ему коротенькое, и, надо полагать, последнее, письмо от Эльзы, в котором та сообщала, что вышла замуж за владельца пивной, который ради баронского титула взял ее с двумя детьми. Живет сейчас в Мюнхене, очень счастлива, сыновья продолжают учебу… Что ж, Эльзу осуждать не следует, что ей ждать у моря погоды? Где-то в глубине души, конечно, его уязвила измена жены, но это так, чисто мужское чувство. Эльза долго ждала его. Впрочем, ждала ли? Он для нее давно уже мертвый, как и она для него. Вот и последняя ниточка, связывавшая его с другим миром, оборвалась. Сыновья... Да помнят ли они его?
Сгоряча он предложил Марфиньке поехать с ним в Андреевку. Та вроде бы сначала обрадовалась, а потом, краснея и запинаясь, призналась, что ей недавно сделал предложение один служащий из Госстраха, вдовец, хороший человек, правда уже в годах. При прощании она сунула ему в руку две царские золотые пятирублевки.
– Это твои, – с грустью произнесла она. – Ну, помнишь, я еще была девчонкой, убирала твой кабинет, а ты закрыл дверь на ключ. Как сейчас помню твои глаза!..
Облако проплыло над вершинами сосен, и снова солнечные блики рассыпались по лесу, замельтешили на муравейнике. Через просеку, тяжело махая крыльями, летел большой одинокий ворон.
«Падаль ищет, – подумал Шмелев, – вот и я ищу… свою падаль». Обломав над головой сосновый сук, он со злостью воткнул его в муравейник и зашагал в сторону Андреевки.

2

Андрей Иванович Абросимов сколачивал во дворе клетку для кроликов, во рту у него поблескивали гвозди, летающий в крепкой руке молоток без промаха загонял их в податливую древесину. На лужайке у крыльца сновали скворцы, за ними, устроившись на поленнице дров, внимательно наблюдала серая, с белой мордой и рваным ухом кошка. В дальнем конце огорода Ефимья Андреевна лущила в лукошко горох. На голове ее белел ситцевый, в цветочек платок. Дробный стук крупных горошин заставлял настораживаться скворцов.
Внезапно Андрей Иванович резко обернулся, глаза его встретились с глазами Степана Широкова. Тот незаметно подошел сзади, в правой руке его угрожающе поблескивал отточенный топор. Лицо у соседа желтое, небритые щеки запали, в глазах же светилась жаркая ненависть. «Не жилец Степан на белом свете… – мелькнула мысль у Абросимова. – Смерть проступила на обличье». Он сразу все понял. Положил молоток на верстак, приткнувшийся к боку сарая, не спеша подошел к Широкову, взял из его безвольно опустившейся руки топор, провел пальцем по наточенному лезвию.
– Такой грех на душу взять? – проговорил он, сверля прищуренными серыми глазами соседа. – На тебя что, грёб твою шлёп, затмение нашло? Надо готовиться пред господом богом предстать, а ты эва-а что задумал!
– На том свете нас бы с тобой и рассудил отец небесный, – разжал сухие, с синевой губы Степан. Он сутулился, серый, в полоску пиджак обвис на худом теле, на босых желтых ногах новые калоши.
– Тебе что ж, одному-то скучно в дальний путь отправляться? – усмехнулся Абросимов.
– Подождал бы хоть, антихрист, когда меня в яму зароют, – сказал Степан.
– Я бы подождал, да твоя Манька ждать не может, – бросив взгляд на жену, вполголоса заметил Абросимов.
– Я ее, суку, убью.
– Всех за собой на тот свет все равно не утащишь.
– Перестань к Маньке шастать, – слабым голосом пригрозил сосед. – Дом спалю… – Он схватился за грудь и надрывно закашлялся, когда же вытер мучительно скривившийся рот холщовой тряпицей, Андрей Иванович заметил на нем пятна крови. Ему было и жалко соседа, и распирала злость: подумать только, хотел его, как кабана, топором!
– Дай ты мне, Андрей Иванович, спокойно помереть, – просительно взглянул на него Степан. В глазах его уже не было ненависти, одна боль. Он повернулся и, волоча ноги, поплелся по тропинке к калитке.
– Возьми, Степа, свой топорик, – догнал его Абросимов. – И больше не балуй! Тебе курицу-то, сердешный, не зарубить, а ты вона-а на меня было замахнулся! Да рази какая баба стоит того, чтобы из за нее, стервы, на том свете муки адские принимать?
– Прибил бы ее, да ребятишек жалко, – с хрипом выдохнул Степан, глядя потускневшими глазами на Абросимова. – Кому они нужны-то будут, сироты?
«Дохляк, а вот еще одного сынишку соорудил! – подумал Андрей Иванович. – А может, вовсе и не его? Манька-то намекала…» Он отмахнулся от этой мысли: Мария наболтает, только уши развешивай…
Первенец Степана утонул в Лысухе в 1927 году. Нырнул с моста и ударился головой о старую сваю. Малолетние ребятишки, видевшие это, перепугались и бросились в поселок. Когда вытащили мальчонку, он уже был бездыханный. А на следующий год у Широковых и родился Ваня. Почти одновременно с его, Абросимова, внуком Павлом. Соседского мальчонку крестили в церкви, а Дмитрий не разрешил своего. Только потом Александра все равно тайком окрестила сына. И помогала ей Ефимья Андреевна. То ли от расстройства, что Дмитрий уехал в Ленинград учиться, то ли от чего другого, но первый ребенок у снохи родился мертвым. Перед рождением Павла от Александры не вылезала бабка Сова, поила ее травяными настоями, шептала молитвы… И вот родился здоровый мальчик, весь в абросимовскую породу.
Степан надрывно закашлялся, схватился худой рукой за грудь.
– А-а, пропади все пропадом! – вырвалось у него. – Лучше уж в омут головой, чем так жить…
Жалость к больному пересилила злость.
– Будь по-твоему, – сказал Андрей Иванович, – больше ни ногой! Сказал – отрезал! Ты меня знаешь!
Степан кивнул и пошел к калитке. Андрей Иванович задумчиво смотрел ему вслед. «Недолго тебе, Степа, жить осталось, – снова подумал он. – Ишь ты, одной ногой в гробу, а о бабе хлопочет! И что за странная сущность-то такая – человек? Один только бог и знает, что у него скапливается на самом дне души…»
– Андрей, – вывел его из задумчивости голос жены, – чё это Степан-то приходил? – С охапкой ржавой гороховой ботвы она подошла к нему.
– Степан? – быстро нашелся Андрей Иванович. – Просил топор наточить, голову петуху рубить надумал. Коли еще поймает его.
– Петуху? – без улыбки глядя на него строгими карими глазами, сказала Ефимья Андреевна.
– Кому же еще? – буркнул Андрей Иванович и полез в карман за кисетом и спичками.
– Не видела я, чтобы ты топор точил…
«Чертова баба! – подумал Абросимов. – На спине у нее глаза, что ли?»
– Я ему свой дал, – сказал он.
Она оторвала от стебля сухой стручок, помяла его в пальцах, и белые горошины просыпались на землю. Андрей Иванович докурил цигарку, затоптал окурок сапогом, поднял молоток и тут услышал спокойный голос жены:
– Ты уж не обижай Степана…
Он в сердцах ударил молотком по гвоздю и взвыл: попал прямо по большому пальцу!
– Ефимья, грёб твою шлёп, уйди ради бога! – завопил Андрей Иванович и с размаху почти готовую клетку грохнул оземь.

3

Неделю спустя Маня Широкова подкараулила Абросимова на железнодорожных путях, километрах в трех от поселка. Он неспешно шагал по шпалам и постукивал блестящим путейским молотком на длинной ручке по стальным рельсам, совершая свой обычный обход. На широком поясе болтался чехол с флажками. Даже сюда, на пути, ветер накидал опавшие листья. Пройдет поезд, и листья, взлетев разноцветными бабочками, некоторое время преследуют последний, быстро удаляющийся вагон, а потом снова смирно ложатся на шпалы.
Маня стояла на путях и, склонив черноволосую голову набок, смотрела на него. Она была в узкой кофте со сборками на груди и плечах, высоких сапожках, выглядывавших из-под новой коричневой юбки. В руке – плетеная корзинка, на дне которой не наберется и десятка грибов. Кто же вечером ходит по грибы? Да еще в праздничном наряде и щегольских сапожках?
Как ни напускал на себя суровый вид Андрей Иванович, ни стриг бровями, было приятно видеть Маню, а особенно знать, что она любит его. Как-никак он на пятнадцать лет старше, могла бы Маня найти и помоложе, а вот тянется к нему…
– Да не слушай мово Степку, – затараторила она, – ей-бо, мужик совсем умом крянулся! Ноги-то еле волочит, а ревновать принялся. Знаю-знаю, был у тебя… с топором. Это ж надоть такое придумать? И на меня замахивался. Да куда ему, убогому! Порча на него нашла какая, что ли? Давеча Лушку подозвал – сам-то уж не подымается с кровати, – стал говорить ей, чтобы блюла себя и за Ваняткой приглядывала… Будто меня и в доме нету!
– Вот чё я тебе скажу, Маня… – начал было Андрей Иванович, но она перебила:
– Андрюшенька, мой это грех, мой! И перед богом за все отвечу я… Не люб мне Степа, прости меня господи! Квартирант на дому. Уж который год… Какая баба еще потерпит такого немощного мужика в своем доме? А я ухаживаю, горшки выношу за ним, мою в бане, как малое дитя. И доброго слова за весь день не услышу. Лежит и буравит глазами потолок, сядет за стол – слова не вымолвит. Ребятишки и те в его комнату стараются не заглядывать… Рази мы виноваты, что проклятый германец отравил его газами?
– Пока Степан жив, я к тебе – ни ногой, – сказал Андрей Иванович, тихонько постукивая по рельсу, отчего тот негромко звенел.
На телеграфных проводах синевато поблескивала зацепившаяся за них длинная паутина. В брезентовой куртке, помятой железнодорожной фуражке с перекрещенными молоточками на околышке, бородатым гигантом возвышался Андрей Иванович перед невысокой худощавой женщиной. Глаза его смотрели мимо нее на огромную сосну, далеко в сторону выбросившую корявый розовый сук. На нем цепко сидел нахохлившийся коршун, изредка его рябая голова с изогнутым клювом поворачивалась то в одну, то в другую сторону.
Оглянувшись вокруг и отшвырнув корзинку с весело запрыгавшими по шпалам грибами, женщина шагнула к нему, прижалась к его широкой груди, горячо зашептала:
– Андрей, миленький, соскучилась я по тебе… Каждый вечер жду, когда стукнешь в окошко.
Он отстранился от нее, пригладил свою окладистую бороду и, пристально глядя в самые зрачки, спросил:
– Ну чего ты липнешь ко мне, баба? Есть мужики неженатые, хоть бы Шмелев?
– Дурак ты, Андрюшенька! Если женщина полюбит одного, ей другой не нужен даром, будь он молодой и неженатый. С немилым жить – волком выть. А к милому и семь верст не околица! Али разлюбил, Андрюшенька? – заглядывала она ему в глаза.
– Разве я когда говорил, что люблю тебя? – усмехнулся он. – Я и себя-то, Маня, не люблю.
– Какой есть, а ты мой! – выкрикнула она. – И не говори, что не любишь, все равно не поверю. Я – баба, сердцем чувствую.
– Я Степану обещал, – сказал Андрей Иванович.
– Да я его нынче ночью придушу, убогого! Опостылел он мне! Уж прибрал бы его господь, немилого…
– Окстись, баба! – прикрикнул Абросимов.
Она так же внезапно остыла. Нагнулась за корзинкой, грибы подбирать не стала. Подвернувшийся под ее каблук красный подосиновик с писком расплющился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72