А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Воспоминание это его странным образом успокаивает, уверяет его в продолжительности и цельности его опыта, убеждая его одинокий ум, что однажды этот сон растворится, превратившись во временное приключение сновидящего. Это придает ему смелости следовать смысловому потоку, что несет его дальше, глубже и глубже, в мистическую глубину ангельского откровения.
В то же самое время где-то в далеком прошлом, догадывается Анатоль, вся материя Вселенной должна быть сконцентрирована в единственной точке пространства, в единственной суперплотной маске, которая распадается на миллиарды фрагментов, как только начинается расширение — взрыв — космоса.
Не успевает эта идея сформироваться, Анатоль видит, что самый момент взрыва словно бы вызван богоподобным воздействием извне, помимо границ вселенной. Это, по крайней мере, он считает всего лишь иллюзией, вызванной не чем иным, как ощущением драмы, ибо у Вселенной, конечно же, нет никакого «извне», но он ощущает, что этот аспект его видения жизненно важен и должен быть накрепко впечатан в его тщедушный разум.
— Таким было начало самого времени, — задумчиво произносит он, но затем вспоминает послание, которое его ангел-хранитель попросил его передать Лидиарду, и Лидиардово объяснение загадочного упоминания пупка Глиняного Монстра. Этот символический образ, понимает он, касается пупка Вселенной: некая точка происхождения, которая на самом деле может быть артефактом более позднего творения либо метаморфозы.
И он понимает: это еще один способ оглянуться назад, в прошлое. Свет, который даже сейчас прибывает из отдаленных пределов необозримой вселенной, должен был начать свой путь в очень далеком прошлом, и, хотя он не способен видеть сам изначальный взрыв, он вполне может увидеть отголоски этого взрыва.
Когда Анатоль пытается сделать это, то обнаруживает иное истолкование того, что понял прежде. С определенного расстояния, понимает он, относительная скорость наиболее удаленных от земли галактик, становится почти равной скорости света. Эти далекие галактики появляются перед ним в перспективе — сплющенные в некое подобие космической кожи, словно поверхность мыльного пузыря. Для обозревателя из других галактик, естественно, мир земной галактики покажется не толще вафельного листа.
Это подразумевает, что, хотя Вселенная и расширяется до неопределенных масштабов, ее размер определен; каждый обозреватель в ней кажется себе стоящим в центре огромной сферы и при этом способен наблюдать отголоски всеобщего начала. Анатоль применяет свое сверхъестественное видение до этого предела и видит — или представляет, что видит — громадные змеящиеся формы, обернувшиеся вокруг пузыря-вселенной, извивающиеся в бесконечном состязании, с разверстыми пастями и без глаз. Галактики на пределе видения появляются в виде чешуек на телах этих змей, которые, без сомнения, и есть сами ангелы, лишь подтверждая старый, как само время, контекст, но то, что он видит, невозможно, ибо они словно движутся сквозь друг друга, нежели мимо друг друга, и их тела уходят в иные пространства, в которые не может устремиться его зрение.
Анатоля ошеломляет переплетение образов, некоторые из которых — лишь результат его собственного стремления увидеть больше — раз остальные не так удачливы. Он пытается восстановить некий порядок в мыслях и ощущениях.
— Наши чувства настроены лишь на восприятие трех измерений, но мы, кажется, способны более точно описать Вселенную, если добавим образы остальных измерений в эту модель, — напоминает он сам себе. — Мы не можем изобразить это, но можем рассчитать математически. Истинной формой Вселенной могла бы быть четырехмерная «гипосфера», которая имеет такое же отношение к собственно сфере, как сама сфера — к круга — только еще меньшее.
Это, как он понимает, и есть досадный блок, мешающий людям постичь вселенную. Пусть люди могут постичь лишь три измерения, любое научное объяснение поведения вселенной вызывает необходимость признания, что измерений на самом деле больше. Ангелы, вдруг доходит до него, должны быть совсем другими. Для них человеческие ощущения совершенно чужды, и именно своей избирательностью. И вероятно, что для них попытка вообразить должна увести в противоположном направлении. Человек может сказать: «Я вижу», подразумевая при этом: «Я понимаю», а для сознания ангелов нет ничего, более чуждого. Для ангела мир, лежащий на карте, по-настоящему проблематичен, и это всего лишь «вид», не более.
Анатоль вновь «видит» первичный взрыв — в своем воображении. Он твердо знает, в пространстве и времени нет точки, с которой это можно увидеть, но воображение смело рисует картину. Она размыта и искажена, но все равно захватывает дух. Точно так же, понимает он, и идея Лапласова Демона, способного одновременно видеть и знать расположение каждой частицы во вселенной, всего лишь захватывающая дух иллюзия. Кем бы ни были ангелы, какими бы волшебными силами ни обладали, они не могут занять место этого Демона воображения. Если он и Лидиард — и Геката — способны понять, кто такие в действительности ангелы, им нужно потрудиться, не просто увидеть и понять все, что очутится перед из взором, но также избежать готовых аналогий, перенесенных с прежнего способа мышления.
Он немедленно начинает задаваться вопросами. Где «жили» ангелы, когда Вселенная начала расширяться? Возникли ли они из этого взрыва, словно прото-фениксы, рожденные из первичного огня? И если нет, то когда? И как?
Никаких ответов в мозгу не возникло. Потому ли это, думал он, что ответы неведомы самим ангелам, или просто они намерены хранить определенные тайны от своих соратников в этом мероприятии?
— Они не знают, — резко заявляет он. — Я действительно верю, что им это неизвестно. И в этом процессе они надеются выяснить, и мы — важная часть процесса. Они нуждаются в нас, дабы увидеть все самим, пожалуй, впервые за всю их историю. Мы — их зеркало, их пытливый взор.
— Будем надеяться, им понравится то, что они увидят, — говорит Геката.
Трава у подножия холма — потрясающего зеленого цвета, деревья и кусты в лесу обвисли под тяжестью ярких плодов, солнце ослепительно сверкает, и в воздухе веет теплом и сладостью. Мир охвачен покоем, словно балансируя на грани сна, но покой постоянно прерывают раскаты смеха и обрывки разговоров, шорох колес. Олени ручные; птицы украшены яркими хохолками; даже пчелы сохраняют невозмутимость.
— Где мы? — спрашивает Пелорус, в то время как они с Харкендером идут по пустынной тропе. Дорога отличная — без ухабов и ям, выглядит столь же искусственной, как и все вокруг, но все же не так, как было в предыдущем месте. Здесь все ярче, актуальнее.
Харкендер не обращает внимания на его вопрос.
Люди, живущие здесь, красивы и нежны, они терпеливо возделывают поля, поливают виноградную лозу и разговаривают всегда дружелюбно. Большинство из них живут большими семьями в домах, выстроенных из дерева и камня. У них много детей. Однако, некоторые живут в других сообществах: в монастырях с башнями, где низко висящие колокола отзванивают каждый час, а библиотеки полны книг с яркими иллюстрациями.
Пелоруса охватило странное ощущение того, что все окружающее ему знакомо. Он чувствует, что знает эту таинственную страну, его переполняет глубокая патриотическая гордость за обычаи. Все это иллюзии, фальшь, но все равно очень приятно, так что он ни малейшей степени не жалеет. Он рад очутиться в ее покое и безмятежности.
Харкендер более напряжен, но любопытство, видимо, сдерживает его нетерпение.
У Пелоруса возникает впечатление, что он бывал в подобных местах, но давно, тысячи лет назад. Он знает, как ненадежны столь древние воспоминания, и сомневается: было ли подобное место на земле. Это Золотой век без чудотворцев, или Век Героев без воинов, или Средние века без феодальных лордов, гонителей еретиков, чумы, зимы и прочих жестоких атрибутов, превращавших человеческое существование в ад.
— Это земля Кокайне, — как бы между прочим произносит Харкендер, словно отвечая на вопрос Пелоруса. — Это Утопия, или, скорее, Аркадия — население то же самое: глупенькая фантазия невежественных пейзан, которая не простирается дальше убогого желания покончить с болью. Это Рай, но Рай для трусов. Не худший из миров, однако, похожий на другие: наивный, смешной и нелепый. Что за дело может быть у нас в таком мире?
Пелорус не может так вдруг запрезирать этот мир, но и защищать его тоже не стал бы, ибо он знает: мир этот не создан ни для волков, ни для людей. В нем не может жить невинная и бессознательная радость волка, как не может — и высокий полет разума. Это мир, созданный из отрицаний: воображаемый остаток после яростного изгнания болезней. Такой опыт бесценен в течение часа или даже одного дня, но в рамках вечности, разумеется, невыносим.
Они проходят через маленький лесок, когда один из обитателей этого мира, наконец, соизволяет заметить их. Он выходит из чащи и встает у них на пути, не сводя с них терпеливых карих глаз. Пелорус слегка удивлен, заметив, что это лишь наполовину человек. Его шишковатый череп украшают рожки, а нижняя часть нагого тела переходит в козлиную. Ноги заканчиваются копытами.
— Нет, это не Рай, — бормочет Пелорус. — Пока Сатана не будет прощен.
Харкендер улыбается. — Рай — он как раз здесь. Не тот Рай, который упоминает ортодоксальная церковь, боюсь, что нет, но все равно это Рай, для смиренных и кротких. Это, если я не ошибаюсь, сам Святой Амикус: безгрешный сатир, крещенный преданным, но необычно либеральным последователем Христа.
Пелорус достаточно хорошо знаком с этой ересью, чтобы понять: Харкендер прав. Старательно исключенный из «Золотой Легенды», Амикус все равно почитался святым покровителем ордена, участники которого долгое время занимались отделением тайного знания от вещих снов. Но здесь, разумеется, не Рай, как его представляли себе участники ордена, названного в честь него, чьим главным деянием стало изобретение Дьявола и утверждения, будто лишь часть человечества стоит и способна спастись. Здесь, видимо, мир, в котором сплелись воедино христианство с эпикурейским стремлением к чувственным удовольствиям, выражающимся в умеренном потворстве радостям плоти, что символизирует сама внешность святого сатира.
— Пустая трата времени, — говорит Харкендер святому, не ожидая приглашения. — Церковь — очень примитивный инструмент социальной технологии, чья единственно полезная функция — объединять семьи в более крупное сообщество, связанное общей миссией. Все прочее — лишь подавление, и ни одна церковь не избежала тирании. Любая догма, переоценивающая значение человеческого разума, обречена на провал, ибо отсекает все желания и все амбиции, и ее не спасти простым привнесением определенного количества похоти или умеренной дозы яда. Эти Небеса, как и все продукты религии, лишь подделка, и едва потянут даже на простенькую мечту, не говоря уже о роли могущественного оракула.
— Ты — безошибочный продукт городской жизни, Джейкоб, — снисходительно отвечает Амикус. — Все, чем ты обладаешь или чего желаешь — искусственно, включая и твое презрение. Ты думаешь, мудрость — это стена, отделяющая тебя от мира, служащая для защиты твоего одиночества, беспокойства и суеты. Именно людская жестокость разбила твое сердце, но штурм твердынь знания и самоистязание разрушили твою душу. Ты погрузился в изучение возможностей причинять себя боль вместо того, чтобы погрузиться в покой и умиротворение, и это увело тебя от райских пасторалей. Тебе не стоит ненавидеть или презирать тех, чье желание отразилось здесь; они более удачливы, чем ты, и могут большему научить ангелов.
— Это младенческий сон, — не остается в долгу Харкендер, не убежденный словами собеседника. — Понятно, что для младенца рай — это грудь матери, а для дурачков — освобождение от неудобства и напряжения, но для взрослых людей такой Рай неприемлем. В этой пасторальной идиллии нет ничего естественного; она не менее искусственна, чем любая черта городской жизни или деталь сложной машины. Все, что делает нас людьми — это противостояние природе и победа над обстоятельствами. Разреши мне открыть тебе тайну, мой дорогой иллюзионист-миротворец. Рая не существует! Нет никаких Елисейских полей для фермеров или островов Блеста для рыболовов. Никакой Валхаллы для воинов или Нирваны для мистиков. Но есть новость, которая может доставить радость нам всем, ибо мы — люди, и нет ничего, чего мы должны бояться или ненавидеть больше, нежели постоянство и отсутствие вызова. Тогда уж лучше попасть в Ад, чем обрести Рай, ибо в Аду — богатый спектр разочарований и возможности для прогресса. Рай же ничем не может заинтересовать ангелов.
«Неужели? — думал Пелорус. — Тогда где же мы?»
— Прогресс — всего лишь экстраполяция несчастья в бесконечном, бесплодном, безрадостном поиске награды, которую лучше бы обрести иным путем. Истинно мудр тот, кто может сказать: «Довольно!» Истинно добр тот, кто скажет так. Ты носишь Ад внутри себя, Джейкоб Харкендер, гораздо лучше выпустить его наружу, чем пытаться распространить его на весь мир.
— Ты бы лучше разбирался в подобных вещах, проживи ты дольше в мире, — извещает Харкендер святого-сатира. — Даже волк может научиться быть человеком, дай ему возможность и время.
— Волк, ставший человеком, даже в течение десяти тысяч лет, здесь будет счастливее, чем в любом будущем, которое ждет тебя, — замечает Святой Амикус, правда, вполне дружелюбно. — Не будь бедняга Пелорус счастливейшим исполнителем воли Махалалела, я бы предположил, что он охотнее остался бы здесь, нежели отправился за тобой в дикое бездорожье.
— Пожалуй, я сейчас слишком человек, чтобы удовлетвориться простой Аркадией — и, будь я способен отринуть какую-то часть своей человечности, я все равно покинул бы это место. Лучше быть человеком, чем волком… но лучше волком, чем получеловеком.
Полу-человек, полу-сон, которым является Святой Амикус, кивает шишковатой головой, в знак вежливого понимания, но, когда он поднимает свои водянистые глаза, они светятся ярким огнем непререкаемой убежденности веры.
— Больше ничего нет, — мягко произносит сатир. — Вы можете пройти всю Вселенную из конца в конец, но не найдете ничего. Лишь пылающий огонь и колючий лед, но нигде нет приятного тепла как здесь, среди этих холмов. Будьте осторожны.
— Я не могу с этим согласиться, — отвечает Пелорус; но, когда Джейкоб Харкендер торжествующе кладет руку ему на плечо, он ощущает, как огонь и лед пожирают его, медленно и безжалостно, и это означает нечто более глубокое, чем страх.
3.
Когда время снова набирает скорость, и объекты, движущиеся в мире, растворяются в едва различимом мелькании, Мандорла и Глиняный монстр держат путь вниз по Кокспур-стрит до Уайт-холла. Пока они проходят вдоль длинной стороны Уайт-холла, смена дня и ночи становится более резкой, пока не превращается в череду вспышек, но, когда они поворачивают влево, к Вестминстер-Бридж, вспышки стабилизируются.
Мандорла останавливается на мосту и смотрит вниз на Темзу. Течение стало таким быстрым, что кажется, наоборот, твердым и неподвижным, хотя смена приливов и отливов происходит в определенном ритме, который еще можно воспринимать взглядом. Река напоминает спящую змею, чьи чешуйки поблескивают в такт вдохам и выдохам. Мандорла очарована этой чудесной картиной, но ее товарищ проявляет беспокойство, когда время снова начинает замедляться. Глиняный Монстр понуждает ее идти быстрее, и она повинуется, хотя не имеет ни малейшего представления, что в этом за необходимость.
Она оглядывает северную сторону реки, где медленно плавится линия горизонта. Основные отметки остаются на месте, но прочие здания то уменьшаются, то увеличиваются, словно и сам Лондон превратился в змею, то и дело сбрасывающую кожу, чтобы облачиться в новую, более яркую.
С Вестминстер-Бридж-роуд они переходят на Кенсингтон-роуд и сворачивают на задворки Воксхолла. Это район, где охотилась Мандорла, но ее человеческая память не сохранила воспоминаний о мрачных террасах из красного кирпича, теснящихся друг подле друга, и она сомневается, что ее волчьи глаза могли бы различить более новые строений, серые каменные лики которых высятся на шесть-семь этажей. Она полагает, что их могли построить, дабы собрать вместе большее количество народу, но, когда время замедляется достаточно, чтобы рассмотреть прохожих, она понимает: улицы не так уж и заполнены людьми. Многие из новостроек выглядят совершенно заброшенными, с разбитыми или заколоченными окнами, их рамы покрыты копотью. Более старые дома заселены интенсивнее, чем современные, но террасы тоже повреждены следами от взрывов снарядов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46