А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Знанием об их нераздельности. Об их единстве в любви.
– Подожди, – сказал он, протянув руку к сыну, когда взлетела ракета. – Подожди!
– Что, папа!
– Погоди, я хочу посмотреть…
Сын послушно, терпеливо повернулся к нему, и пока бесшумно струился зеленоватый свет, Веретенов пальцем осторожно провел по сыновним бровям, переносице, приоткрытым губам. Очертил овал лица, брови, глаза, рельеф подбородка, словно промерял расстояния от крыльев носа до уголков рта. Раскладывал лицо сына на окружности, открывая в нем «золотое сечение», его пропорцию и закон. Доказывал теорему о сыновнем лице, смысл которой оставался все тем же: жизнь сына была для него, отца, выражением высшего смысла, сочетавшего их на земле, раскрывающегося через боль и любовь.
– Папа, ты что? – улыбнулся сын.
– Так, одна мысль появилась…
Сын не спросил, какая. Вытянулся на матрасе, опустил голову на руки. А он, Веретенов, был исполнен замысла.
Та церковь под Смоленском, разбитая артиллерийскими залпами, о которой рассказывал ему дядя, единственный, кто остался в живых из всей многочисленной родни. Та церковь, что являлась в его стариковских снах. К которой стремился – поглядеть на пробитые стены, на сожженный и рухнувший купол, на опавшие источенные фрески. Та церковь под Вязьмой – вот куда он поедет. И пусть мастера поднимут ее из праха. Каменщики кирпичом и раствором залатают дыры и бреши. Кровельщики возведут новый купол из красной меди. Штукатуры оденут столпы белоснежным покровом. А он, художник, напишет новые фрески. Фрески об афганском походе.
Он видел себя в этой церкви за долгой и кропотливой работой. Зимой и летом. Днем и ночью. В одиночестве, месяц за месяцем, год за годом. Он вершил свой труд, самый главный, быть может, последний в жизни.
Он распишет западную стену над входом, где старые живописцы помещали свой Страшный суд. Напишет пылающие кишлаки, сараи, мечети, взорванные мосты и дороги. Напишет удар вертолетов, вонзающих в небо дымные трассы. Шар красного пламени, в котором погиб вертолет. Напишет взорванную боевую машину, окутанную гарью и копотью. Искореженный «джип», охваченный вялым огнем. Напишет убитую лошадь и раненного в ногу верблюда. Упавший с горы КамАЗ и льющийся с неба огонь. Напишет убитых наездников. Неподвижные тела на носилках и раненых на операционных столах. Он напишет, как в туманной дали копятся грозные армии, плывут в морях корабли, чадят в небесах бомбовозы. Весь мир, угрюмый и грозный, помещен в багровое зарево, как в огромную печь, готовый сгореть и погибнуть.
На белых столбах и на сводах, на северной и южной стенах он напишет строгие лики. Нет, не святых, не угодников, а тех, кто вышел в поход. Здесь будет Седой Солдат и Кадацкий. Ротный Молчанов и его седовласый отец. Здесь будет командир и солдатик Степушкин с Вятки. И сержант поста охранения, и милый круглолицый Маркиз. Здесь будут близнецы, востоковед Коногонов. Водители «наливников» и саперы. Ремонтники, хлебопеки, врачи. Здесь будет Ахрам-разведчик, пилоты Мухаммад и Надир. Черноусый полковник Салех, белозубый афганский «командос». Он напишет на стенах их лица. По ним, залетев в окно, будет двигаться утренний луч, зажигать их глаза и губы, и они беззвучно, немолчно станут говорить об Афганском походе. О боях и потерях, о ратных трудах и заботах. Среди множества лиц, военных на марше колонн он нарисует себя, затерявшегося в батальонах и ротах, – художник с альбомом и кистью, взятый войсками в поход.
На алтарной, восточной стене он напишет картины Родины. Ее реки, сады, урожаи. Ее города и селения. Ее красу и наряд из трав, снегов, половодий. Он напишет ее среди празднеств, трудов и радений. Все, о чем мечтают солдаты, задремав на холодной броне, забывшись в душной палатке под мерный посвист «афганца». Он напишет лица бабок, невест, матерей, поджидающих солдат из похода. Библиотекаршу, спасающую обгорелую книгу, жену Астахова, провожающую в небеса самолет. Мать Маркиза, читающую весточку сына. Он напишет свою жену, ту, молодую, красивую, которую когда-то любил, которая родила ему сына. Здесь, на восточной стороне, среди золотого и белого, он напишет красоту и любовь, спасающие мир от погибели. Выставит эту белую стену против той, багровой и темной. Две стены единого храма. Двуединый извечный мир.
И там, в высоте, в центре храма, в куполе, полном света, он напишет прекрасный лик. Лик сына. Его очи, брови, уста, наполненные силой и свежестью, твердостью духа, ума. Там, в высоте, он, художник, утомленный, в сединах, завершая сыновнее лицо, поймет: кончен век, сделано дело жизни и можно теперь уйти. И тихонько сойдет с лесов, провожаемый взглядом сына…
Зашуршали шаги. Мелькнула тень. Комвзвода, лейтенант, появился, согнувшись, вглядываясь в них лежащих:
– Где Марков и Степушкин?
– Пошли на башню, – ответил сын. – Позвать, товарищ лейтенант?
– Сам пойду, проверю позицию. На левом фланге какое-то движение. Вроде бы сосредоточиваются… Не спать! Не проворонить!.. Просочится какой-нибудь снайпер, какой-нибудь гранатометчик – и вас побьет, и машину сожжет!.. Смотреть в оба! Ясно?
– Так точно, товарищ лейтенант!
Веретенов воспринял слова комвзвода как приказ и ему, Веретенову. Смотреть в оба – значит, смотреть им обоим. Чувство опасности вернулось, обступило, и он, прижавшись к сыну, вглядывался в темноту, где что-то слабо искрилось.
– Смотри-ка, папа, что это?
Высоко в небе двигалась огненная малая точка. Из этой точки шатром лился свет. Пирамида рассеянного света, собранная в огненной малой вершине, скользила по небу, накрывая город, пропуская сквозь сияние сумрачные минареты и кровли.
– Что это, а?..
Веретенов вглядывался в излучение, стремился разгадать его суть. Не было звука, а было бесшумное световое парение. Лопасти света напоминали огромные прозрачные крылья. Казалось, летело в поднебесье крылатое диво. Он стал ждать, что летящий свет опустится к ним, лежащим, коснется легким лучом изрезанной гусеницами земли, примет в себя его и сына, унесет из осажденного города, где готовятся к бою и штурму, в родные места, в родные луга и долины, к той старой темной избе, где когда-то было им так хорошо.
Он шептал, следил за сиянием. Оно удалялось. Из меркнущей пирамиды лучей донесся чуть слышный металлический звук. Это самолет из Европы в Азию пролетел над Гератом, включив в высоте свой прожектор.
– Папа, я хочу тебе что-то сказать, – сын повернулся к нему, и Веретенов услышал в голосе сына особые, взволнованные интонации. – Очень важное для меня, для тебя!
Он чувствовал: в сыне возникло какое-то новое состояние, какая-то большая глубокая мысль. Ждал, что он скажет. Был весь в ожидании. Но опять зашуршали шаги, возник Маркиз, ловкий, мягкий и быстрый. Тихо засмеялся во тьме:
– Это я! Гляньте, что принес!..
Веретенов жалел, что их прервали, что сын не успел высказаться. Но одновременно был рад Маркизу, его тихому смеху.
– Что ты принес?
– Апельсины! Там ящик разбитый!
– Так давай их сюда!
– Сейчас очищу розочкой!..
Надрезал штыком апельсин, развернул кожуру лепестками, протянул им обоим. Они ели в темноте прохладные, душистые, отекавшие соком дольки.
– А я ваш рисунок в машине держу, – сказал Маркиз. – Ваш рисунок в бою побывал!
Веретенов понял, что апельсин – награда за рисунок. И опять с нетерпением подумал, что же хотел сказать ему сын? От какого чувства и мысли задрожал его голос?
Зашуршало, и Степушкин, проскользнув легкой тенью, опустился рядом с ними на земле.
– Взводный приказал оттянуться к воротам. Говорит, на левом фланге движение. А я ничего не слышал. Собака пробежала – вот и все движение… Интересно: люди повсюду разные, а собаки везде одинаковые!.. Интересно: если эту собаку к нам в село привезти, будет она с нашими мирно жить или грызться станет?.. Гляди, Маркиз, что нашел! – Степушкин протянул маленький дешевый транзистор с никелированным усиком антенны. – Рядом с барахлом у повозки валялся! Какие-то там бабьи юбки, весы медные и вот этот приемник. Покрути – работает, нет?
Маркиз повернул рукоятку. Громкая азиатская музыка наполнила двор, полетела к кустам, к стеклянно поблескивающему дереву.
– Тише ты, взводный услышит!
Маркиз убавил громкость. Шарил по шкале, будто переливал из сосуда в сосуд булькающую музыку, индийскую, иранскую, китайскую. И сквозь треск, сквозь чужие песнопения внезапно прозвучало:
– Московское время двадцать три часа. На волне «Маяка» последние известия. Сообщения по стране…
И в паузе, наполняя ее воющим свистом, словно транзистор потерял волну и вещал вибрирующую, с нарастающим визгом помеху, налетело и грохнуло. Полыхнуло из-за изгороди красной вспышкой, озарив полосатого тигра, глубину зеленого сада, темнолистое круглое дерево. Погасло, осыпав шелестящей трухой. И в испуганном сердце, в неуспевших моргнуть глазах – негатив: вырезанный контур дерева, наполненный блеском фольги, пролом в глинобитной стене, имеющий очертания тигра.
– Черти! – Степушкин распластался как ящерица, готовый метнуться вперед. – Из гранатомета! Должно, пойдут на прорыв!..
Снова завыло, разматывая в воздухе свистящий режущий бич, и ахнуло за кустами. Косые, вбок, брызги взрыва дернулись огнем. Полетел сверху сухой легкий прах, в зрачках дрожал вывороченный наизнанку мир.
– Труженики Белгородской и Липецкой областей на два дня раньше намеченного срока закончили сев озимых культур… – спокойно вещал транзистор.
Опять ударило в стороне, померцав багровым. И из этой вспышки часто, врассыпную полетели ракеты, раскрываясь в слабых хлопках, и в свете Веретенов увидел близкое лицо сына с наклоненным к оружию лбом, и на лбу, и на стволе автомата был одинаковый зеленоватый отсвет.
– Коробки с патронами возьмешь, оттащишь на башню к Алферову! – приказал Маркизу Степушкин. – А я у ворот, в прикрытии!… Сейчас начнут!
Маркиз кивнул и исчез. Из-за стен и кровель донесся многоголосый глухой звук, будто вместе с жарким свистящим дыханием вытолкнутый сквозь стиснутые зубы, из множества ртов. И казалось, этот звук идет из земли, из толщи глинобитных строений, из листвы деревьев, кустов.
– Газовики Заполярья, выполняя взятые на себя социалистические обязательства, ввели в эксплуатацию еще две газоносные станции, обслуживающие новый двухсоткилометровый участок газопровода Уренгой – Помары – Ужгород. Голубое топливо, доставляемое к западным областям нашей Родины, получает тем самым дополнительное стальное русло…
Гул нарастал, приближался. Веретенов начал различать отдельные придыхания и вскрики. Они складывались в похожие на улюлюканье вопли. Вопли повторялись, наваливались – со стуком шагов, с хлюпаньем селезенок и легких, звяканьем зубов и оружия. Этот вал голосов был похож на движение серпа, вторгавшегося в сочные стебли. И внезапно оттуда, из криков, из раскрытых в дыхании ртов, ударили трассы. Короткие, редкие. Все длиннее и чаще, пробивая под разными углами ночь, вонзаясь в кроны деревьев, завершаясь в глинобитной стене. Буравили ее, прожигали пульсирующими желтыми огоньками. И внезапно, оставляя ртутный, шипящий след, промчалась шаровая молния, прянула над стеной, и там, где она исчезла, в проулке ударило взрывом. В ответ со стены, с крыши, от корней кустов и деревьев забили автоматы, посылая встречные очереди. Рядом, оглушая, полыхнули два красных жала – это Степушкин и сын выпустили из автоматов две очереди. Скрестили их с другими, летящими через крышу и двор.
– На межобластном смотре народного творчества диплома первой степени удостоился ансамбль песни и пляски Колпашевского районного Дома культуры…
Крики сместились в проулок, словно серп пошел стороной, а вблизи, за дувалом, раздавались частые короткие взрывы – там рвались ручные гранаты, и зарницы пробежали над плоской кровлей, засветив фигуру в каске, в гибком прыжке пересекающую двор.
Взводный, задыхаясь, выскользнул из ворот и, на корточках пробежав, упал у матраса.
– Кто здесь?.. Степушкин! Веретенов! Быстро на стену к Алферову!.. Усилить контроль проулка!.. Оттуда, гады, идут!.. Сейчас машину выдвинем навстречу в проулок!.. Не подпускайте к машине! Гранатометчиков выбивайте!.. А мы вас из машины прикроем!..
– Есть!.. – Степушкин, маленький, юркий, кинулся во тьму с автоматом. Сын приподнялся худым длинным телом, неловко, едва не уронив автомат, но обретя в броске пластичность и гибкость. Скользнул следом, даже не взглянув на отца. Веретенов, увлекаемый его движением, затягиваемый в пустоту от ускользающего сыновнего тела, приподнялся. Но лейтенант дернул его за бронежилет, с силой вернул на землю.
– Нельзя! Лежать!.. Здесь лежать!.. Всех машиной прикрою!
Блеснув при свете ракеты оскаленным потным лицом, на четвереньках прокрался к воротам, встал в рост, побежал. Заурчал мотор БМП, залязгали гусеницы, и машина ушла от ворот. Там, куда она удалилась, громко, твердо ударил ее пулемет, посылая звук в гулкую горловину проулка.
Он остался один на матрасе. Транзистор, опрокинутый чьей-то ногой, молчал. Стрельба, став гуще, выстилала в воздухе белые плоскости, белые кипы трасс.
Через двор пробежал солдат, держа на весу пулемет. Длинные жесткие иглы прорвались сквозь кусты, погнались за ним, улавливая его. Солдат увернулся от трассы, юркнул к стене. Цепляясь за что-то, по обезьяньи ловко залез на крышу, заволакивая за собой пулемет, и оттуда, куда он лег и скрылся, застучали длинные очереди, и огонь полетел сквозь кусты в обратную сторону, настигая кого-то невидимого, впиваясь в другой огонь.
Веретенов лежал, оглушенный боем. Стрельба стягивалась и сжималась вокруг. Ему становилось тесно в бронежилете от ухающего, расширявшегося в дыхании сердца. Два этих встречных движения – надвигавшегося боя и расширявшегося сердцебиения – душили его. Что-то созревало в нем среди перекрестий и тресков, не в уме, не в ослепленных зрачках, а под панцирем бронежилета.
Мысль, что сына убьют, и другая мысль – что это никогда не случится. О чем же хотел сказать сын, да так и не сказал, остановленный появлением Маркиза? Могут убить его самого, и как у Пушкина по дороге в Эрзерум – повозка с грязной дерюгой, возница с кнутом: «Грибоеда везем». Нет, и этого не может случиться. Вот снова «Аллах акбар» закричали. Сказал, что прикроет машиной. Маркиз принес апельсин, разрезал розочкой, наверное, мать научила. На фреске написать этот бой, обязательно. Снова скрестились трассы. Это и есть «перекрестный огонь»? Нет, это совсем другое. Опять обстреляли башню. Сын и Маркиз на башне…
Что-то рушилось в нем и ломалось, осыпалось ненужной трухой. И что-то выстраивалось, обретало новую форму. Весь его опыт и путь, весь его кругозор меняли широту и значение. Сужались, спрессовывались, теряли горизонты и дали, превращались в тесное, между домом и башней, пространство, исчирканное желтыми трассами. Там летала острая, нацеленная на сына смерть. Весь мир сжимался, превращаясь в сектор обстрела. И он, чувствуя, как в сердце под бронежилетом набухает горячий тромб, поднял свой автомат, выставил его в этот узкий сектор, наведя в невидимый за деревом центр, откуда выбрасывались молниеносные брызги. И когда их пучок приблизился к глиняной башне, к сыну, Веретенов нажал на спуск.
Его мощно ударило в плечо. Пламя, промерцав у ствола, исчезло, огненные точки из его зрачков умчались вперед. И он, сотрясенный, крутил головой, слыша сквозь глухоту треск других автоматов, резкую, близкую, как работа отбойного молотка, стрельбу пулемета с машины.
Он выстрелил снова, отсекая своим автоматом сына от пуль. И внезапно на башне, в продолжение длинного, промчавшегося сквозь деревья огня, раздался тонкий крик боли, не мужской, а детский, несчастный и жалобный, и ему показалось, что это кричит сын последним предсмертным криком, зовет его. С ответным воплем: «Петя! Сынок!» – он вскочил и, расставив руки, ловя в них весь ночной, наполненный пулями двор, метнулся вперед. Пробежал мимо опрокинутой с рыхлым тряпьем повозки, мимо дерева, к близкой круглящейся башне. Твердый тупой удар вошел в него, закупорил легкие, проломил болью кричащую грудь, остановился в сердце. Он упал, потеряв сознание.
Очнулся на спине лицом вверх. Степушкин и взводный наклонились над ним, распахнули пластины бронежилета.
– Да нет, просто шмякнуло! Нигде крови нет! Не пробило!.. Вот на жилете ткань резануло, прошло рикошетом! – услышал он над собой разговор. – Да вот и глаза открыл!.. Ну, как вы?.. Давайте в машину!..
– Петя где? Живой? – проговорил он, чувствуя, как больно в груди от этих слабых, на губах возникающих слов.
– Жив, все нормально! – Лейтенант помогал ему приподняться. – Бронежилет не снимайте. Оказалась хорошая вещь. Пулю отшибло! Будет теперь синяк…
– С сыном нормально? Не ранен?
– Нормально…
Обморочная тошнота накатилась, погасила ракету, звуки стрельбы, лейтенанта, ускользающего юркого Степушкина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47