А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вел глазами от зеленого дерева к голубой стрелке крохотного, проросшего сквозь дома минарета. И в этом месте, где остановились зрачки, вдруг ударило черным взрывом. Дернулась жила огня. Словно сверху с перепончатыми черными крыльями кто-то прянул, выдернул из жизни чью-то душу и умчался, оставил серый столб гари. Гулкий, похожий на стон звук докатился до башни. Стеклянный город погас, превратился в спекшийся камень, в непроницаемую серую глину. Затворил в себе испуганную жизнь, наполнился лязгом и воем.
А в нем, Веретенове, – ужас. Тот черный крылатый дух, прянувший сверху, унес в когтях душу сына. Это сын, его Петя, был выдернут, как корень, из жизни, и унесен навсегда.
Бросил этюдник, торопливо, задев офицера-афганца, подбежал к Корнееву.
– Что там? Вы видите? Что там у наших случилось? Что у них взорвалось?
– Какой-то подрыв, не знаю, – подполковник хмурился, смотрел из бойницы на тающий дым. Взялся за рацию. Выпятив губы в трубку, выдохнул позывные: – «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»!.. Прием!..
Веретенов молча его торопил, смотрел на рацию, на сносимое облако. Снова на рацию. Будто можно было нырнуть в этот ящик с мигающим красным глазком, превратиться в волну, промчаться сквозь город, вынырнуть там, среди глиняных стен, где разорванная, с разбрызганной сталью горит боевая машина и, растерзанный, опаленный, лежит его сын.
– «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»!.. Что там у вас случилось? Что у вас горит?.. Вижу дым… Доложите обстановку!..
Рация клокотала, словно в ней бурлил кипяток. Ошпаренные слова, невнятные, ускользающие от понимания, выскакивали на поверхность.
– Так, вас понял. В расположении тридцать третьей или тридцать первой машины?.. Уточните!..
Башня с намалеванной цифрой 31 – и сын в полдневной степи прислонился к броне, слушает его покаяния. Цифра 31 – и сын у ночной лампады говорит, как любит его. Цифра 31 – и сын спит в десантном отделении, а он охраняет его сон.
– Ну что там, что там у них?
– Взрыв в расположении противника! – Подполковник оторвался от рации и снова прижался к трубке. – Молчанов, дай свой канал!.. Дай тридцать первую! – Корнеев опять оторвался от рации, повернулся к Веретенову. – Взрыв в расположении противника. Может быть, подрыв боеприпасов. Или сдетонировало минное поле. Сейчас выясним.
А в нем, Веретенове, усиление наивного страстного желания кинуться в темный, с мигающим индикатором ящик, превратиться в звук, в сгусток летучей энергии, промчаться над городом, возникнуть там, в тридцать первой машине, встать рядом с сыном, с живым, не убитым.
– Тридцать первый! Я «Сварка»!.. Доложите, что там у вас!.. Так, я вас понял!.. Хорошо, я вас понял! Где люди?.. Так, хорошо!.. Не держите людей под броней! Займите вокруг оборону! Берегите машину!.. Вот и хорошо, что нормально!..
И по виду Корнеева, по его успокоенному, ставшему обыденным и усталым лицу, по которому только что металась тень беспокойства, Веретенов понял: беда не случилась. Страхи его напрасны. Сын жив.
– А можно мне с сыном?.. Если он близко… Только два слова! Можно?..
Корнеев смотрел на него, что-то пытаясь понять. Объяснял себе появление на каменной башне этого штатского, немолодого человека, чьи пальцы перепачканы краской, чье лицо, не привыкшее к солнцу, обгорело и пылало ожогом. Понял, объяснил себе. Потянулся к рации…
– Тридцать первый!.. Кто из десанта у тебя на борту?.. Дай-ка мне сюда Веретенова!.. Посади на связь Веретенова!..
Держал трубку, в которой что-то тихо шуршало. Щелкнуло. Замигал огонек. Запузырились непонятные, ошпаренные слова.
– Говорите! – Подполковник протянул ему трубку. – Говорите с сыном!
Веретенов схватил трубку, сбиваясь, прижимаясь губами к трубке, боясь, чтобы их не прервали, заговорил торопливо:
– Петя, сынок, ты слышишь?.. Это я, это я, отец!.. Петя, милый, держись!.. Я гляжу на тебя!.. Петя, родной, держись!.. Все будет у нас хорошо!.. «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. «Сквозь волнистые туманы пробивается луна…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. «Вся комната янтарным блеском озарена, с веселым треском…» Все будет у нас с тобой хорошо!.. Ты слышишь меня, сынок? Ты слышишь, слышишь, сынок?..
И из трубки, из страшной дали, из других миров и галактик, сквозь магнитные бури и вихри, донеслось:
– Я слышу, папа, спасибо… Все будет у нас хорошо…
* * *
Он рисовал, и солнце сжигало его щеки и лоб. Он пропитывался радиацией солнца. Высыхал, накалялся. Становился под стать прокаленным камням, гончарным сухим строениям. Был частью города. Листы акварели, мгновенно высыхавшие, были серо-коричневые и горчично-желтые, посыпанные тончайшей пудрой и гарью, выпадавшей над городом.
Коногонов, исчезнувший с башни, вновь появился. Протянул Веретенову галету и флягу с водой.
– Время мусульманской молитвы. Время солдатской трапезы.
– Время ученого совета, – пошутил Веретенов, с благодарностью принимая подношение.
– Если бы в научном мире было принято сопровождать диссертации акварелями, я бы использовал вашу серию.
В момент, когда прожевывал галету, делал последний из фляги глоток, был готов уже взяться за кисть, – резко, колко хлестнуло по башне, прогрохотало вблизи. С зубцов посыпался колотый камень. Задымилось солнечное облако каменной пыли. Снова ударила очередь, и что-то невидимое тонко провыло.
– Отойти от бойниц! – громко, хрипло крикнул Корнеев. – Всем от бойниц!
Вслед ему тем же приказывающим хриплым голосом прокричал полковник Салех.
– Пулемет! – Коногонов отпрянул, увлекая за собой Веретенова, заглянул издали в тонкую щель бойницы. – На бане устроились! Пронюхали, где командный пункт!
Пулемет бил, обстреливал башню. Спускался куда-то ниже, вдоль стен. И в ответ от крепостных ворот и с ходовых галерей ударили крупнокалиберные очереди. Пулеметная точка на бане замолкла. И вновь, неуязвимая, начала стрелять. Офицеры, отпрянувшие от бойниц, осторожно, вопреки приказам, снова стянулись к ним. Быстро, в момент затишья, выглядывали.
Казалось, пулеметный обстрел не испугал находившихся на башне людей, а взбодрил, почти развеселил. Утомленные однообразным свечением белого солнца, душным недвижным воздухом, теснотой, удаленностью от динамики боя, офицеры оживились. Бой, круживший по городу, приблизился к крепости. Хлестал пулеметом по башне.
Веретенов вначале пережил смятение, испуг, желание покинуть башню. Потом, со всеми, почувствовал веселящую бодрость, молодечество, пьянящее чувство риска, близкой опасности, одоление своего страха и слабости. Глядя на влажный незавершенный рисунок, подумал: он, баталист, впервые пишет бой не вдали от боя, а в центре боя. Его рисунок находится в перекрестии прицела. Натура, которую он стремится постичь, стреляет в него. Побежденное чувство опасности, избавление от страха и есть постижение натуры. И еще одна мысль, похожая на невеселую радость. Эти пули, летящие в него, Веретенова, не летят сейчас в сына. Он, Веретенов, отвлекает эти пули от сына. Принимает огонь на себя.
– Кажется, наш Корнеев вызывает вертолет для удара!.. Дает координаты! – Коногонов прислушивался к командам. Веретенов из-за его плеча, заслоненный лейтенантским погоном, рассматривал баню. Круглый купол, похожий на песчаную дюну, в осыпях, желтых морщинах. По этому куполу, пытаясь погасить пулемет, чиркали и дымили трассы. Застревали в мягкой кладке, как в огромной, набитой песком подушке. – Баня очень близко от крепости! Не задели бы нас вертолеты! – тревожился Коногонов.
От бани вдоль крепостной стены тянулись закрытые, с задвинутыми ставнями, дуканы. Выходила к крепости улочка. По ней бежал одинокий, сорвавшийся с привязи ишак. Полосатый куль колотился у него на спине. Ударил пулемет, ишак шарахнулся и галопом, задирая задние ноги, помчался вдоль закрытых дуканов.
– Сейчас включат громкоговоритель. Станут отзывать население. Чтоб люди ушли из домов, не попали под удар вертолета! Значит, все-таки вызываем огонь на себя!
И сразу же от ворот раздался металлический голос. Звенящий, вибрирующий, отражался от неба, словно оно, белесое, превратилось в мембрану, которая пульсировала над городом, толкала в него слова.
– Что он говорит? Что такое? – Веретенов слушал и чувствовал, как звук проникает в город, течет по улицам, задерживается у закрытых домов, копится у дувалов, просачивается в подворотни и щели. Огневая точка умолкла – стрелки у пулемета тоже слушали звук. Тонкие, вырывавшиеся из громкоговорителя силы проникали в баню сквозь невидимую амбразуру. Окутывали горячий ствол пулемета, кулаки и лица стрелков. Разливались в сумерках среди каменных лавок, вмурованных в пол котлов. Веретенов слушал звук, видел ультразвуковой снимок бани, упрятанных в толщу стрелков.
– Что говорит? – требовал он у Коногонова.
– Говорит: «Благородные мусульмане, мы переживаем трудный час. Враги ислама, враги трудового народа, всех тружеников и торговцев Герата, вошли в наш город, засели в наших домах, стреляют в наших жен и детей!» – переводил Коногонов. – Говорит: «Армия и правительство Афганистана просят вас не верить зачинщикам братоубийственной резни. Просит изгнать из своих домов преступников и убийц, проливающих кровь мусульман!» – Коногонов переводил, а Веретенову казалось, что смысл железных, летающих над городом слов понятен и без перевода. – Говорит: «Командир полка полковник Салех просит всех жителей, проживающих в окрестностях бани, покинуть свои дома и уйти. Через десять минут прилетят вертолеты и разрушат баню. Пусть те, кто может ходить, возьмут с собой стариков и детей и покинут окрестности бани. Через десять минут прилетят вертолеты и направят на баню огонь».
Этюдник стоял на открытом солнце, сохраняя под собой бледное пятнышко тени. Желтел листок акварели с незавершенным рисунком. Веретенов смотрел на него, и ему казалось, что рисунок продолжал создаваться, но не им, художником, не кистью и краской, а этим металлическим звуком, стрельбой пулемета, гомоном офицерских команд. На ватманский лист с желтым подтеком бани, с чередой закрытых дуканов осаждаются звуки боя. И лист, становясь металлическим, обретает отсвет фольги, заполняется нерукотворным изображением.
Громкоговоритель умолк. Отраженный от города звук затихал, готовый исчезнуть. Но не исчез, а держался на едва различимой вибрации. Снова стал нарастать, приближаться, превращаясь в два высоких, плавно назревающих стрекота.
Вертолеты, поблескивая на солнце, несли трепещущие паутинки винтов. Занимали в небе место над крепостью. Начинали мерное круговое движение.
Все подняли лица. Звук, как пыльца, оседал на лбы, подбородки.
И новый, живой, но нечеловеческий звук раздался внизу под крепостью. Усиливался, оглушал, распадался на отдельные крики и вопли, вновь сливался в безумное тоскливое голошение.
На улице, идущей вдоль бани, появилась толпа, пестрая, многоцветная, растрепанная. Вдруг наполнила улицу, продолжая расти, принимая в себя выбегавших из домов и ворот. Крутилась, словно слепая, не зная дороги, и с криком, стоном, кинулась к устью. Женщины в паранджах прижимали к груди младенцев, тащили за собой орущих детей. Старики в чалмах бежали, воздев к небу руки. Молодые мужчины толкали двуколки, и на них лежали те, кто не мог идти. В толпе семенили ослики с мешками и скарбом. Бежали с мычанием коровы. Блеснул начищенный медный таз. Сверкнуло зеркало в раме. Толпа, сцепившись в орущий, звенящий клубок, вынеслась к крепости. Огибая башню, метнулась в две разные стороны, вдоль дуканов, цепляясь за углы и выступы, оставляя на них груды тряпья. Мгновенно исчезла, унося с собой вопли и стоны. На опустевшей улице метался и плакал маленький мальчик, краснея тюбетейкой. Откуда-то набежал на него в развеянных одеждах старик, схватил на руки и, моля и крича, пробежал вдоль дуканов, по разбросанному тряпью.
Опять стало тихо. Только вверху незримо звенело. Вертолеты ткали свои узоры, вплетая в них баню и крепость.
– Всем в укрытие! – крикнул подполковник Корнеев. – Всем спуститься в укрытие!
– Давайте, приказ командира! – Коногонов, настойчиво давя на плечо Веретенова, оттеснял его к проему в стене, из которого они вышли на башню.
Туда, в толщу кладки, устремились штабисты. Спускались по лестнице, торопясь, хватаясь за тесные стены.
Веретенов надеялся, что пулеметчики, услыхав призыв, покинули баню. Не торопился идти. Смотрел на этюдник с рисунком, на Корнеева, на небо с двумя снижавшимися машинами. И по этим машинам из бани твердо и громко застучал пулемет, подымая тонкие, гаснущие под вертолетами трассы. Еще и еще, вонзая под солнце колючие бледно-красные иглы.
– В укрытие! – надвинулся на него подполковник, почти сталкивая вниз по ступеням, оттирая от полукруглого проема дальше, за выступ, туда, где столпились офицеры. – Сейчас вертолеты ударят!
Покрывая крепкий стук пулемета, треснуло страшно. Будто осыпалось, рухнуло небо и белая мгновенная вспышка залетела в укрытие, высветив лица. Новый трескучий удар толкнул в темноту плотный воздух, выбелил ртутью стены. Посыпались сверху камешки, потянуло гарью. Задыхаясь, с колотящимся сердцем, видя рядом стиснутые скулы подполковника, Веретенов на мгновение подумал – нет, не о нем, подполковнике, а о тихой женщине, той, в библиотеке, что провожала Корнеева. Ее лицо возникло, как вспышка, на озаренном лице подполковника.
Выходили наружу. Щурились, скалились от едкого дыма. Земля под башней дымилась. Над дуканами и плоскими кровлями витал душный смрад. Что-то горело. В куполе бани зияла дыра, как пробоина в черепе. И оттуда тянуло вялым колеблемым дымом. Все смотрели в бойницы. Командиры вернулись к рациям, возобновили управление боем.
– «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»!..
Через час на башне, возбужденный и потный, появился Кадацкий.
– Ну, Федор Антонович, порисовали! Пора ехать! – Он осматривал Веретенова тревожным, проверяющим взглядом, убеждаясь, что жив, невредим. – Порисовали здесь, теперь в другое место!
– Я хотел бы еще! – Веретенов обращался к Корнееву. – По-моему, я здесь не мешаю!
– Приказ командира! – твердо сказал Кадацкий. – Порисовали и хватит! Здесь к ночи станет опасно!
– Куда мы поедем?
– Посмотрим трассу. Посмотрим посты охранения. Там порисуете. Увидите, как охраняют дорогу.
Веретенов свинтил ножки этюдника. Закрыл в нем незавершенный рисунок. Попрощался с Корнеевым. Еще раз подумал: в его усталом лице, среди морщин и складок как слабое отражение живет другое лицо, женское, умоляющее.
Боевая подруга
портрет
Она слышала, как подразделения уходят. Железное месиво звуков, горчичная пыль за окном означают движение заостренных военных машин. И он, командир, в этом скрежете покидает ее. Скоро все стихнет в ее маленькой комнатке, только желтая на стене гитара будет слабо звенеть. А от нее удаляется – это стиснутое черным шлемом лицо, его твердые с морщинками губы, белесые, угрюмо шевелящиеся брови. Постепенно дрожание струн умолкнет, машины исчезнут в степи, и она, оставшись одна, станет смотреть на гитару, корить себя и раскаиваться. Опять ничего ему не сказала. Перед боем ничего не сказала.
Дверь отворилась, и он появился, замер на пороге, боялся внести за собой гарь и грохот железа.
– Вот пришел к тебе, Таня, проститься! Скажи, что согласна. За этим пришел!
– Гриша, ничего еще не решила. Ну правда, не могу я сказать! Дай мне подумать! Вот вернешься, тогда и скажу!
– Что ж здесь думать! Скажи, что согласна. Мне нужно сейчас услышать. Перед тем, как уйду.
– Гриша, родной, ничего я не знаю! Страхи, сомнения! Ну дай мне еще подумать! Возвращайся скорей, хорошо?
Он качнулся к ней, будто пытался до нее дотянуться. Хотел коснуться, сказать. Но грозное притяжение войск не пустило, повлекло его вспять.
Она убрала со стола… Думала, вот кончаются, подходят к концу два ее «афганских» года. Там, в Калуге, когда собиралась сюда, подрядилась работать в гарнизонной библиотеке, два этих года казались пугающими, требующими от нее неженской выносливости, мужества, даже жертвы.
Теперь же это прошедшее время было наполнено ярким, дорогим и мучительным смыслом. Казалось самым важным временем жизни. Здесь, в гарнизоне, повстречался ей человек, невозможный в прежнем ее житье. Стал самым дорогим и желанным. Превратил этот выжженный, окруженный стеной кусок афганской степи в самый счастливый для нее уголок.
И сегодня ушел он в поход, в долгий, опасный. И она, окаменевшая, лишенная речи, с каменным сердцем, не сказала ему прощального слова, отпустила без напутствия. И теперь непроизнесенное слово не спасет его от пули и раны. И если с ним случится несчастье, вина будет ее.
Ей стало так страшно, такую боль и предчувствие испытала она, что руки, державшие чашку, задрожали. Чашка упала, рассыпалась на груду осколков. Она стояла над ними, держа черепок с цветком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47