А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Полковник Салех шагнул навстречу, блеснул на плечах скрещенными мечами. Из шатра показался Ахрам, черноусый, все в той же темной чалме, с маленьким, прижатым к бедру автоматом. Кланялся, прижимал ладонь к сердцу, и возникло на мгновение вчерашнее: остывающий стеклянный сосуд с пузырьками света и воздуха, дети за партами вырезают из бумаги цветы, пустынная желтая улица с резной головкой мечети и вдали одинокий, глядящий на них человек.
– Говорил, будем видеть! Здесь будем видеть! Завтра Герат будем видеть! Когда-нибудь Москва будем видеть! – Ахрам посмеивался.
Веретенову после только что пережитого было важно видеть его жизнелюбивое черноусое лицо в мельчайших насечках и метинах. Ахрама позвали к офицерам, туда, где Кадацкий и полковник Салех склонились над картой. Оба, достав блокноты, что-то в них заносили, и Ахрам, поворачиваясь то к одному, то к другому, служил переводчиком.
Веретенов стоял на пепельной колючей земле, смотрел на кишлак. Поселение казалось крепостью с плотными глинобитными стенами, круглыми башнями, с плосковерхими вышками виноградных сушилен. Степь катилась на стены клубами стеклянного жара, а за стенами зеленели сады, скрывалась от пекла жизнь. И хотелось туда, в эту жизнь, понять ее, пережить. Объяснить себе этот взрыв на дороге и приветливое, жизнелюбивое лицо Ахрама. Но взгляд летел по степи вслед стеклянным бурунам, натыкался вместе с ними на стены, разбивался и падал.
Солдаты в серых мундирах, по команде офицера расстроив шеренгу, бежали к грузовикам. Залезали через борт, усаживались, выставив автоматы. Зеленый броневик с громкоговорителем выехал и встал в голове колонны. Машины тронулись к кишлаку. В воздухе, удаляясь, зазвучал вибрирующий, усиленный громкоговорителем голос. Булькал, клокотал, взлетал в горячее небо. Несся на глиняные стены, перелетая через них, достигая потаенной, сокрытой жизни.
Веретенов видел, как медленно удаляются грузовики, качаются солдатские головы. Металлический голос кого-то увещевал, кому-то грозил, непонятный ему и тревожный.
«Вопиющий в пустыне, – подумал он. – Глас вопиющего в пустыне…»
Машины углубились в кишлак. Голос умолк ненадолго, снова возник из-за стен, медленно кружа и блуждая, создавая в сознании загадочную звуковую аналогию улочек, тупиков, лабиринтов.
– Что такой грустный, такой бледный? Устал? Болел? Не рисуешь? Карандаш нет? На карандаш! – Ахрам извлек из кармана фломастер.
Веретенов рассказал ему о хлебном поле, о взрыве, о раненом водителе на дороге. Делился своим больным состоянием. Видел, как исчезает улыбка с лица Ахрама и в малых морщинках, рубцах возникает ответная боль.
– Дышать больно! – Ахрам схватился за горло. – Смотреть больно! – Он провел рукой по глазам. – Слушать больно! – Сжал ладонями уши. – Вот тут больно! – Он надавил на грудь. – Ваши люди, ваши солдаты, моя земля, моя война, моя революция! Как сказать? Как спасибо? Его мать, его отец, его сестра! Как сказать? Не могу сказать! Вот тут больно! – Он снова надавил ладонью на грудь. – Скажу тебе! Если твой народ, твой дом, твой жизнь будет плохо, будет беда, скажи! Я приду умирать! Приду помогать! Приду брать винтовка, брать лопата, что дашь! Так я говорю! Полковник Салех так говорит! Наш солдат так говорит! Приедешь Москва – так всем скажи! Очень больно! Прости!..
В стороне на солнцепеке стоял броневик, тот, на котором прикатил Веретенов. Водитель топтался у колес, наклонялся, бил ботинком по скатам. Не находил себе места. Маленький пыльный смерч танцевал рядом с ним, словно радовался чему-то, вовлекал в свое круговое движение солнечные лучи и пылинки. Блуждал в кишлаке металлический голос, будто кто-то железный ходил среди садов и дувалов, звал, укорял и пророчествовал.
– О чем говорит? – Веретенов кивнул на кишлак. – Что он говорит?
– Зовет люди на митинг. Все люди на митинг. Мужчина на митинг. Женщина на митинг. Дети на митинг. Мулла на митинг. Солдаты машины сажают, сюда везут. Здесь все будут. Полковник Салех говорит. Я говорю. Мусульмане, мир, не война! Душманы делать плохо! Кара Ягдаст делать плохо! Туран Исмаил делать плохо! Учитель убивал. Автобус стрелял. Комбайн ломал, взрывал. Надо душман гонять. Винтовку брать, сам себя защищать. Такой скажу людям.
Веретенов слушал ломаную русскую речь, чувствовал усилия говорившего. Эти усилия передавались ему, и он уставал от неправильной русской речи, похожей на искривленную арматуру в обнаженном каркасе, в которой таился грозный, неясный смысл.
Глаза его видели степь, белесые стены кишлака, броневик, палатку, лицо Ахрама. Но помимо этих зримых картин – фигур офицеров, нагнувшегося к колесам водителя, танцующего вихря, – степь таила в себе лежащего на одеяле солдата, истекающего кровью в несущемся броневике, и воронку на пыльной дороге с отпечатками колес и копыт, растревоженное мегафоном селение, выбегавших на солнце людей. И где-то в этой степи, изрезанной колоннами танков, был его сын. «За что?»
Такой была картина степи. Такой он ее увидел и узнал. Такой хотел рисовать, глядя на слабое свечение стен с очертанием вышек и башен.
– Знаю кишлак, – сказал Ахрам, кивая туда, где невидимое, огромное, блуждало громогласное железное туловище. – Сюда много раз ходили. Здесь я умер. Здесь я родился. Сейчас уйду. Потом снова приду. Если у меня жена будет, дети будут, сюда опять вместе придем. Им все покажу, все скажу. Где жил, где огнем горел, где умер, где снова родился!
– Почему ты здесь умер? И как это снова родился? – Веретенов, не понимая, слушал косноязычную речь. Она казалась иносказанием, какой-то восточной притчей – про огонь, про воскрешение из мертвых. Не укладывалась в его разумение. – Когда ты был в кишлаке?
– Смотри, дерево там! – Ахрам показал в открытую степь, где, похожее на царапину, вырисовывалось засохшее дерево. – Такой низкий место! Была река – нету! Там буровая! Я буровая привез. Под деревом палатка ставил, лагерь ставил. Сам жил, люди, рабочий жил. Дизель был, буровая. Я бурил, газ искал. То место для газ хороший. Море был, река был, давно. Земля белый, ракушки. Живем хорошо. День, ночь бурим. В кишлак ходим, вода берем, еда берем. Хорошо!
Веретенов чутко слушал. Предчувствовал в рассказе Ахрама еще одно знание об этой степи. Белесая, плоская, она таила в себе невидимый, бесконечный объем – исчезнувших морей, промелькнувших царств. Веретенов хотел обнаружить объем, измерить его и постичь. Ибо в этом непомерном объеме была заключена и присутствовала драгоценная, любимая жизнь – его сына.
– Сидим, вечер, отдыхай, чай пей, рис кушай! Буровая работал, дизель гудел. Глядим, конь бежит! На конь человек сидит. Быстро, быстро! Кричит! Камень кинул. Камень прямо чашка попал, разбил, чай пролил. На камень – бумага. Письмо. Туран Исмаил письмо прислал. «Уходите, дети шайтана! Уберите железный башня. Дыру земле засыпь. Придем, будем бить, стрелять! Уходи! Аллах велел!»
Веретенов закрыл глаза. Мчался всадник из вечерней степи. С криком, гиком, подымая красную пыль. Промчался, развевая одежды. Камень ударил в фарфор. Расколотый цветок на пиале. Облачко пыли вдали…
– Я люди письмо читал. Люди сказал: кто хочет, уходи! Кто Туран Исмаил боится, уходи! Я газ искать буду. Тут газ есть. Море, дно – газ всегда есть! Надо буровая работать. Который люди боялись, ушли. Два человека ушел. Дети, семья – боялись. Дизелист не ушел. Два рабочих не ушел. Два солдата не ушел. Остался. Живем, дело делай. Земля бури. Рис есть. Чай пей. Газ земля ищи!
Голос бродил в кишлаке, рассказывал железную притчу. Веретенов слушал повесть о древней степи, один из бесчисленных сказов, повествующих о трудах и несчастьях. Караваны, войска, паломники прошли по степи, оставляя в ней легкие смерчи своих дум и сказаний. И он, Веретенов, как они, пройдет и исчезнет, породив легкий солнечный вихрь из лучей и пылинок. «Но Петя, Петя… За что?»
– Ночью палатка спим. «Бах!», «Трах!» Кричит! Винтовка бьет! «Выходи!» Туран Исмаил пришел. На коне сидит. Много люди на коне сидит. В руках палки, тряпки горит. Кричит: «Сыны шайтана! Мое письмо читал! Не хотел ходить, свое дело кончать, газ бросать. Теперь я пришел ваше дело кончать, ваш газ бросать!» Его люди поехал к буровой, мины, динамит клал, взрывал. Буровая упал! Дизель упал! Такой богатство ломал! Нам говорит: «Вы, слуги шайтана, земля огонь искал. Аллах не велел здесь огонь брать. Вы огонь искал, теперь я огонь вам дал!» Меня брал, дизелист брал, два люди брал, два солдат брал. Из канистры солярка лил. На штаны лил, на рубаха лил, на волосы лил. На палке огонь подносил, нас зажигал! Больно, страшно! Все бежать, кричать! Дизелист в огне кричал! Два рабочих бежал, кричал! Я горел, кричал! Упал! Умер! В огне сгорел! Утром ваш солдат на «бэтээре» меня нашел, медпункт вез. Три месяца медпункт лежал, не видел, не слышал. Новую кожу получал, новую кровь получал, новый дыханье получал. Опять жив. Смотри!
Ахрам расстегнул на груди рубаху, распахнул до живота. Веретенов увидел: вся его грудь, и живот, и плечи, и дышащие ребра – в бесчисленных рубцах и наростах. Кожа на нем застыла, как лава. И в нем, в Веретенове, опять приближение обморока.
– Кишлак этот знаю! Туран Исмаил убьем, душман убьем, опять сюда придем. Буровая поставим! Газ найдем! Будем город делать, завод делать!
Веретенов смотрел на далекий кишлак. Слушал стальной мегафонный голос.
* * *
Из кишлака выезжали грузовики. Переполненные, медленно подкатывали в облаках пыли. Из них высаживались, выпрыгивали, неловко, осторожно вылезали крестьяне. Боязливые старики, присмиревшая молодежь, робкие женщины в паранджах, малые пугливые дети. Женщины с детьми отходили в сторону, усаживались на землю в кружок, затихали. В своих одинаковых темных накидках были похожи на безликие изваяния. Мужчины тоже опускались на землю, кто на корточки, кто прямо в пыль. Бороды, чалмы, смуглые настороженные лица. Грузовики разворачивались, снова уезжали в кишлак. Солдаты с автоматами, не подходя, посматривали на сидящих. И было неясно: охраняют они привезенных или просто разглядывают.
Веретенов, достав альбом, рисовал на одном листе сразу много голов. Оставлял одну, наметив ее лишь двумя-тремя линиями, переходил к другой, показавшейся более выразительной, и снова возвращался к первой, не менее рельефной и яркой. Заселял лист множеством крепколобых горбоносых людей, их угольно-блестящими глазами, всклокоченными или подковообразными бородами. Рисовал сидящих людей, в чалмах и накидках похожих на экзотических птиц. И отдельно – пышные складки одежд, четки в костлявых руках старика, расшитую шапочку юноши. Все были чисто, опрятно одеты. Уже избавились от страха и робости. У всех на лицах – выражение достоинства. Бесстрашное ожидание любой для себя доли и участи.
Он рисовал, на мгновение переселяясь в каждого из них. Проживал их жизни среди их полей, очагов. Трудился вместе с ними на их виноградниках. Молился в полутемной мечети, украшенной стихами их Корана, припадая лбом к матерчатому расшитому коврику. Шел в погребальной процессии к каменистому кладбищу, неся деревянное ложе, на котором качалось бездыханное тело. И ему открывалась их сущность. «За что им страдания и муки?»
Еще недавно чужие, вызывающие недоверие, связанные с косноязычным рассказом Ахрама, они становились понятней. Были мужьями, отцами и братьями. Их жены и сестры сидели тут же под сетчатыми покровами. Их дети и внуки, притихшие, жались к своим матерям. Ему казалось, он знал их дома и убранства. Узоры ковров и кошм. Расцветку сундуков и подушек. Орнамент пиал и чайников. Он принимал их обличье. Их коричневые морщины, их крепкие лбы и носы, их кольчатые жесткие бороды, их выпуклые, с чернильным блеском глаза. И они, величаво застывшие, впускали его в свой круг. Лишь один, с каменными стесанными скулами, в твердой синеватой чалме, противился, не пускал. Сжался, выдавив его из себя, отшвырнул гневным взглядом. И другой, помоложе, с гладким красивым лицом, в красной рубахе, весь напрягся, отгонял, не пускал. От этих двоих исходили бесшумные, отрицающие его, Веретенова, токи. И рисунок обоих не вышел. Сходство не удалось. Карандаш, промахнувшись, сломался.
Тут же стоял «бээрдээм», на котором прикатил Веретенов. Водитель, рассеянный и усталый, сидел на броне. Смотрел на крестьян, но мысли его были не здесь. Должно быть, он думал о друге, которого снимали с одеяла, клали на операционный стол, и хирург водил над ним обжигающей белой сталью.
К броневику подошел мальчишка. Сначала робко, пугливо, потом посмелей. Тронул пальцем пыльный борт. Поднял на солдата маленькое лицо, крутя цветной тюбетейкой. К нему присоединился другой, постарше. Что-то сказал солдату, показывая на пулемет и на башню.
– Что? – спросил водитель. – Не понимаю я твое лопотание!
Еще подошла ребятня. Заводили пальцами по пыльной броне, оставляя линии и рисунки. Постукивали по железу пальцами. Поглядывали на солдата. Причмокивали, оглашали воздух негромкими голосами. Матери их, тревожась, шевелились под паранджами.
– Чего курлычете? – спрашивал солдат, наклоняясь к ним. – Все одно не понимаю по-вашему. Есть, что ли, хотите?
Дети, осмелев, облепили машину. Ухмылялись, умно, хитро посматривая на солдата. О чем-то просили, показывали на себя, на него, на открытую крышку люка.
– Это вам, что ли, надо? – он свесился в люк, задрав ноги в пыльных ботинках. Качал ими, что-то нащупывал в глубине. Показался наружу с пачкой галет. Протянул ее детворе. Те быстро, ловко схватили, мгновенно распотрошили обертку, и уже вся ватага хрустела галетами, зыркала глазами, гомонила, продолжая выпрашивать.
Водитель снова свесился, извлек голубую банку сгущенки, протянул ребятне. Те вцепились в нее, ссорясь, выдирая один у другого, пока тот, что постарше, не отобрал банку. Быстро подбежал к женщинам, отдал и снова вернулся к машине.
Солдат, растерянный, нырнул в броневик в третий раз. Достал еще одну банку – с тушенкой. Отдал и ее.
– Все, больше нет ничего. Весь паек отдал… Да нету, нету, вам говорю! – Он охлопал себя по нагрудным карманам, но дети продолжали просить, и он объяснил им, что «нету», что «ни крошечки не осталось».
Маленькая женщина в парандже легким скоком приблизилась, прикрикнула на детей. Кого-то шлепнула, кого-то потащила. И вся ватага бросилась врассыпную, унося галеты и банку, а солдат остался сидеть на вершине броневика, крутя панамой, моргая белесыми ресницами.
– Вот, Федор Антонович, – Кадацкий подошел к Веретенову. – Вот это бы как показать, описать? Вот так они почти каждый! Раздают, до пуговицы все раздают! А ведь здесь, мы с вами видели, товарищу его ногу ранило! Ведь из этого кишлака бандюги на дорогу выходят. На прошлой неделе два грузовика сожгли. Его самого здесь убить могли. Что же, ожесточился он на кишлак, на люд здешний? Может, мстить задумал? Нет, народу не мстит! Не озверел, не одичал! Народ он и есть народ! Сердцем понимает. А все равно люди от войны страдают, ох страдают! Пушки-то стреляют среди кишлаков, танки по арыкам, по киризам ползают! Снаряд не выбирает – душман или мирный, по площадям бьет! Сколько всего поразрушено, сколько могил! Я вам скажу, Антоныч, я вам честно признаюсь, – когда кончим стрелять, когда стволы зачехлим и пойдем полками обратно на Кушку, это будет для меня самый счастливый день! Страшно иногда, такое увидишь! А я ведь военный, Антоныч!..
Кадацкий смотрел на водителя, не замечавшего их. Лицо подполковника выражало нежность и одновременно печаль. Слова, которые он произнес, были выстраданы в этой степи ценою потерь.
– А друг-то его подорвался на мине. Отчего? Да хлеб не хотел давить! Не повернулась душа пустить на него колеса. Лепешку крестьянину задумал сберечь, а себя не сберег!.. А есть и другие, Антоныч! Сердце от крови звереет!.. Или каменеет.
Водитель оглаживал карманы, продолжал заглядывать в люк, словно что-то искал из того, что можно отдать. Но не было никакого добра, кроме боекомплекта, кроме тусклых в ленте патронов. Все богатство, которым владел, уже роздал. Ребятне – консервы, галеты. Другу – полосатое одеяло.
– Антоныч, как еще это назвать? Совесть, должно быть. Они, эти мальчики наши, солдаты – такое богатство! Им, этим мальчикам, совесть свою в трудах проверять, в дружбе, в любви. А мы их в бой посылаем, губим!
Кадацкий не витийствовал, а делился своим сокровенным. И в том, как он говорил, Веретенову слышался стон, чуть слышный, едва различимый. Тот же самый, что и в нем, Веретенове. Они понимали друг друга. Узнавали по этому стону.
– Знаете, Антоныч, еще раньше, до того, как сюда попал, сомневался. Думал, ну ладно, ну отцы наши, батьки в страшный час поднялись и выстояли! Головы сложили, а выстояли! А мы-то за что головы здесь кладем? За Урал? За Волгу? Не все солдатам я могу объяснить! Да и себе не все! Я бы, Антоныч, поверите, расцеловал каждого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47