А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но я их должен в бой посылать! Я бы в ноги им поклонился. Но я их должен посылать под пули! Вот как устроен мир! Это мы с вами, Антоныч, должны понимать? Должны понимать, как мир этот на самом деле устроен?
Умолк. Веретенов, держа карандаш и альбом, в своем неведении мира верил, что утомленный, с опаленным лицом белорус знает устройство мира. Простой грозный смысл, присутствующий в этой степи, сочетающий их всех в едином грозном устройстве. Но он не хотел такого устройства мира.
Еще и еще подъезжали грузовики. Высаживали людей, пополнявших круг мужчин в наверченных чалмах и женщин в темных накидках.
Солдаты теснее окружили крестьян. Из палатки вышел полковник Салех, приблизился и что-то сказал. Множество лиц, как подсолнухи, повернулись все в одну сторону. Но стал говорить не полковник, а Ахрам, громко и страстно, во всю мощь своих легких, во всю силу своей обожженной груди. Возвышал голос до вибрирующий звенящей вершины, содрогался мускулами, подымался на носках, чтобы сверху упасть, ударить в круг притихших крестьян, разбиться, разбудить их звуком своего падения о землю.
Веретенов забыл о блокноте. Пораженный этой бурной клокочущей речью, готовностью упасть и разбиться, не слышал, а видел, о чем говорит Ахрам. О том же, недавнем. О коне, о камне и огне, о смерти и воскрешении из мертвых.
Он показывал в сторону дерева, чуть видневшегося в пекле степи. Изображал буровую. Промчавшегося всадника. Одетых в пламя людей. Он вонзал в землю перст, словно протыкал белесую пыль, доставал до сокровенных глубин. Обращал лицо к кишлаку. Среди стеклянных бурунов, миражей возводил невиданный город, подносил его на ладонях крестьянам. Он дарил им нечто, чем сам владел, что цвело и горело в его громогласных словах.
Веретенов старался понять: принимают ли дар крестьяне? Снимают ли дар с протянутых рук Ахрама? Или в ужасе от него отворачиваются, не желая платить за этот небесный град, за этот рай несказанный жизнью своих сыновей, слепленным из глины дувалом, ручейком в неглубоком арыке, куполочком на ветхой мечети? Им не нужен рай, принесенный им из-за моря, а все тот же древний очаг, молитвенный коврик, сухая лепешка?
Ахрам умолк. Бурно дышал. Отирал выступивший под черной чалмой пот. Пошел, огибая сидящих, к шатру. Отдернул брезентовый полог. И оттуда появились два человека.
Оба в черных чалмах, сдвинутых низко на брови. По плечам, вокруг подбородков, носов, до самых глаз их закрывали накидки. Гибкие, в развеянных темных одеждах, они не имели лиц. Только зоркие, светящиеся сквозь прогалы повязок глаза.
Ахрам указал им рукой. Они вошли в круг сидящих. Стали ходить и петлять, вдруг застывая, припадая глазами к сидящему. Вновь распрямлялись, колыхали полами одежд.
Это было похоже на танец. Их гибкие движения, наклоны. Взгляды глазами в глаза. Протягивали руку к сидящему, легонько касались плеча. И тот, повинуясь, вставал. Выходил на круг. К нему подступали солдаты, отводили к машинам. А двое продолжали кружить.
Они подняли и вывели прочь того, в синеватой чалме, кого не смог нарисовать Веретенов. И другого, в красной рубахе. Десяток был выведен прочь, отведен к машинам солдатами. А двое продолжали свой танец, блестели зрачками, словно вонзали быстрые лезвия.
– Здесь и раньше обстреливали наших, – Кадацкий следил, узко щурил глаза. – И сегодня на мине взлетели! Их, «духов», дело! Тут, в кишлаке, их гнезда. Теперь поутихнут. Теперь здесь потише станет.
Двое в повязках остановились, обвели сидящих глазами и разом пошли к палатке. Скрылись за брезентовым пологом.
Полковник Салех отдавал приказания. Крестьяне поднимались с земли. Солдаты, откинув борта, подсаживали арестованных в грузовик.
Ахрам подошел, уставший и вялый. Слабо пожал Веретенову руку:
– Завтра снова Герат пойдем. Снова Герат смотреть. Завтра другой Герат. Совсем другой Герат смотреть, – и отошел, сутулясь, волоча ноги, со спины совсем как старик.
– Заводи! – приказал Кадацкий солдату и повернулся к Веретенову. – Все! Конец!.. Вы хотели сына найти? Будем искать в охранении!
Броневик покатил. Удаляясь, белея одеждами, возвращались в кишлак крестьяне. Пылила колонна машин. Проехали мимо засохшего дерева, скатываясь в сухую ложбину, припорошенную белой пудрой. Веретенов увидел ржавый остов опрокинутой буровой и сожженный, окисленный дизель.
Они приближались к предгорьям, где степь начинала вздыматься, превращалась в тупоголовые горы, туманно, знойно темневшие среди бесцветных небес. Среди серой степи недвижными метинами виднелись боевые машины. Чуть заметные, игрушечно-малые, уменьшались в обе стороны к горизонту. Слабо поблескивали броней. Мотострелки стояли «на блоках», отделяя долину Герата от гор, сквозь которые от иранской границы стремились караваны с оружием, пробирались отряды мятежников. Просачивались в кишлаки и предместья, наводняли город, готовили его к взрыву и бойне.
Они скатились с холма, приближаясь к цели. Веретенов чувствовал, как от всех недвижных машин тянутся к их одинокому, поднимавшему пыль броневику чуткие нити прицелов, прижатых к окулярам зрачков.
Подъехали к ближней машине. Навстречу из люка, вглядываясь в лицо и погоны Кадацкого, высунулся молодой офицер. Два солдата в касках выступили из-за кормы, оправляя под ремнями кителя.
– Полк Корнеева? – спросил Кадацкий.
– Так точно, товарищ подполковник!
– Где КНП?
– На левом фланге, – махнул офицер на уменьшавшуюся вереницу машин, развернутых все в одну сторону – кормой к горам, пушками к туманно-зеленой равнине. И Веретенов вспомнил Корнеева, библиотеку, тихую женщину, о чем-то его умолявшую.
– А где рота Молчанова?
– Там, – указал офицер в противоположную сторону, где те же машины, расставленные чьей-то незримой рукой, уменьшались, окруженные зноем.
– Как обстановка?
– Нормально, товарищ подполковник. Прошел один караван к Герату. Дрова на верблюдах. Два погонщика и четыре верблюда. А в остальном все тихо.
– Ладно, продолжать охранение… Вперед! – наклонился он в люк к водителю, и они опять покатили от машины к машине, качая над собой факел пыли.
Отпечатав за кормой ребристый след гусениц, стояла боевая машина пехоты. Два солдата, разложив на брезенте ручной пулемет, перебирали его и смазывали. Передавали друг другу вороненые детали, словно обменивались ими. Разом подняли круглые крепкие головы, уставились на броневик одинаковыми выпуклыми глазами. Один вскочил, напялил панаму, застегнул ворот. Другой, повторяя его движения, вскочил и встал рядом. Один облизнул растрескавшиеся пухлые губы. И язык другого тут же прошелся по пухлым пересохшим губам. Первый, переступая на месте, глянул себе под ноги. И другой, чуть сдвинувшись с места, пробежал глазами по своим ботинкам, по разложенным деталям оружия. И Веретенов вспомнил: этих двух близнецов, похожих на крупных птенцов, он встречал, когда был у сына. И сердце его испугалось, редко и сильно забилось: сейчас он увидит Петю.
– Ну, молодцы, где командир? – Кадацкий улыбнулся близнецам. Один, не отвечая, шагнул к машине, поднял камень и несколько раз ударил по корпусу. Второй тем же жестом, тем же наклоном и взмахом повторил удары первого.
Из люка на звук, подтягиваясь, пружиня плечами, показался лейтенант. И Веретенов сразу его узнал – Молчанов, ротный, чей отец приехал служить вслед за сыном.
– Здравия желаю, товарищ подполковник! – лейтенант спрыгнул, козырнул.
– Как служба? – спросил Кадацкий.
– Пока тихо, товарищ подполковник. Только лисицы бегают. Две пробежали на левом фланге в сторону гор и одна на правом, в долину.
– Досмотр не проводили? – улыбнулся Кадацкий.
– Никак нет. Они – натуральные. Никаких отношений с Тураном Исмаилом не поддерживают.
– А может, это оборотни? Душманы – зверюги хитрые. Кувырк через голову – и лиса! И пошел сквозь охранение! Так или нет, гвардейцы? – Кадацкий посмотрел на близнецов. – Молчанов, скажи, на какой машине Веретенов стоит? Хотели подъехать к нему…
– Через две, на третьей! – указал лейтенант на малые, удалявшиеся ромбы машин.
Они подъехали к боевой машине с номером 31 на башне. У гусениц, спрятавшись в тень от корпуса, сидели солдаты. Мгновенно вскочили. И Веретенов сразу, выделяя из всех остальных, увидел сына. Худощавый, с руками, вылезавшими из коротких рукавов, с пузырящимися на коленях штанами, с которых он неловко стряхнул сор. Застыл по стойке «смирно» – перед ним, отцом. Не знал, на кого смотреть: на отца или подполковника. Его родное лицо в этой душной степи у военной машины с белой цифрой 31. Весь его облик, в котором мелькнуло другое: сын, голоногий, бежит к нему по траве, и за ним покосившийся короб избы, развеянная ветром береза.
– Жарко? – Кадацкий вошел в круг солдат. – Еще жарче будет! Летом до сорока с хвостиком! И, заметьте, никаких прохладительных напитков! – Губы его морщились в улыбке, а глаза смотрели серьезно и строго.
– Это мы знаем, товарищ подполковник! Знаем, что сорок с хвостиком. И хвостик бывает длинный! – Невысокий круглолицый солдат был не прочь поговорить с начальником. И эта свобода и смелость при соблюдении субординации, да и сам ответ свидетельствовали о том, что солдат здесь не новичок. Веретенов узнал в солдате дневального, что первым встретил его. Из какой-то деревни. С какой-то северной студеной реки. Кажется, с Вятки. И образ просторной реки возник при виде его ясных спокойных глаз.
– Докладываю вам, – говорил Кадацкий. – Операция проходит нормально. В кишлаках ликвидируются душманские банды. Танки тралами чистят от мин дороги. У афганцев больших потерь нет. У нас пока все нормально. – Он говорил с ними, доверяя малую толику из того, что знал сам. Ту толику, что положено знать солдату, чтобы выполнить командирский приказ. Сам же нес бремя полного знания о грозной борьбе, развернувшейся в Гератской долине. – Но главное дело у вас впереди. Сегодня вы можете так вот сидеть, отдыхать. А завтра будет непросто. И поэтому прошу вас: берегите себя. Техника у вас замечательная. Умело ею пользуйтесь, и она сохранит вас. Оружие у вас отличное. Пользуйтесь им как надо, и оно защитит вас. Каски, бронежилеты – на каждом! На обочины на марше – не сметь! Слушайтесь командира! Вам кажется, он вас в огонь посылает, а вы идите – тогда уцелеете. Станете бежать из огня – попадете под пулю снайпера. Старослужащие, берегите молодежь! Учите их действовать. Первый бой, вы знаете, самый опасный. Кто первый бой прошел, тот и второй пройдет. У меня к вам не приказ, а просьба, отцовская: берегите себя, сынки! Понятно?
– Так точно! – ответил невысокий круглолицый солдат.
– Ну что, Федор Антонович? Вы здесь посидите, побудьте, а я на КНП к Корнееву. Через часок за вами заеду, ладно?
Сел в броневик, уехал. А Веретенов остался, держа в руках свой альбом и газетный пакет, в котором ссыхался яблочный московский пирог.
* * *
Они сидели с сыном в тени, прижимаясь к броне, окруженные бецветным струящимся жаром. Пахло горячим железом, смазкой, потревоженной гусеницами пылью. Солдаты оставили их вдвоем, ушли за машину, где солнце нещадно жгло. Сын сидел на земле, упорно уставя глаза на свои исцарапанные пятерни. Над его стриженой пыльной макушкой блестел гусеничный трак, белела на башне цифра 31. А он, Веретенов, говорил торопливо и сбивчиво, желая успеть, уложиться в отпущенный час. В быстролетный истекающий срок, перед тем, как их разлучат. Уместиться в это малое, ограниченное тенью пространство, за которым сжигающий жар.
– Петя, Петенька, ты выслушай меня наконец!.. Выслушай, сынок, это важно!.. Важно для меня, для тебя!.. Ведь все, поверь, скоротечно! Я сегодня видел так много!.. Этот взрыв на дороге… Солдат с перебитой ногой… Из толпы забирали душманов… Того, в синеватой чалме, и другого, в красной рубахе… Корявое деревце, мимо которого бежали в огне… Посмотри кругом, эта степь, этот жар за пределами малой тени!.. Нас могут здесь разлучить!.. Навсегда, навсегда!… Погаснет, и уже не увидим!.. И поэтому я тороплюсь!.. И, как видишь, немного сбиваюсь!..
Сын не поднимал глаз, смотрел на свои избитые руки. И Веретенов видел, что пальцы сына, в царапинах, в смазке, с черной землей под ногтями, уже попали на солнце. Тень вокруг сокращается, ее все меньше и меньше. Островок, на котором сидят, исчезает и тает, и жар надвигается, грозит поглотить их обоих.
– Петя, летел к тебе, торопился!.. Мысленно столько раз говорил!.. И вот наконец мы вместе!.. Петя, я перед тобой виноват!.. Всю жизнь был перед тобой виноват!.. Любил тебя? Да!.. Души не чаял в тебе? Это так!.. Но был всегда виноват! В большом и в малом!.. Кричал на тебя, ты помнишь? Унижал тебя своим криком!.. Случалось, руку на тебя поднимал!.. Часто срывался! Не хватало терпения!.. Терпения заниматься тобой!.. Быть с тобой, говорить с тобой, путешествовать, понимать, что там у тебя на душе!.. Почему вдруг просыпался в ночи и плакал? Было такое в детстве: просыпался и горько так плакал. Что там тебе мерещилось? Какое горе? Чья смерть?.. Или вдруг по нескольку дней ходил удрученный, опущенный! Кто там тебя обижал, оскорблял?.. Мне бы узнать, приласкать, вдохновить, вселить в тебя веру! Умчать тебя на какой-нибудь луг зеленый, к какой-нибудь горе белоснежной!.. А я отмахнулся! Был занят своим!.. Картины, этюды, мозаики… А ты, мой сын, ходил где-то рядом и мучился!..
Афганская степь окружала их бесцветным разливом. Неразличимо-огромный город, как мираж, шевелился вдали. Туманился, испарялся вместе с мечетями, базарами, бессчетными из глины жилищами. Словно хотел улететь. Башня с пушкой нависла над их головами. И некуда им было укрыться, родным, любящим друг друга.
– Когда с матерью твоей разводились, видел, как ты мучился… Дом ломался и рушился! По тебе приходился разлом! Тебя, тебя разрывали! Тебе было больно и страшно!.. Видел, чувствовал твою боль и твой ужас! Во мне возникали ответные! Я тяготился ими, тяготился своей виной! И гнал ее из себя! Гнал тебя из себя! Изгонял тебя, и ты, я помню, ушел в снегопад, такой замерзший, несчастный, а я не остановил тебя!.. А когда ты сдавал в институт и провалился, погибал, я видел, что погибаешь, потерял в себя веру, больше не можешь бороться!.. А тут еще эти повестки, эти разговоры про армию. Я все это видел, испытывал к тебе сострадание, такую боль и любовь! Но они мне мешали работать! Мешали рисовать, философствовать, встречаться с друзьями! Я не кинулся к тебе спасать, вдохновлять! Не отдал тебе, мой сын, мою бодрость, мои силы, не вдохнул в тебя веру! Отказался от тебя! Предал тебя! Уехал в Палермо, в Италию! Краснобайствовал, нырял в голубые бассейны, рисовал амфитеатры и храмы. А ты здесь, в этой степи… Без напутствия, без отцовского слова!.. Вот как я перед тобой виноват!..
Он винился перед сыном и каялся. Винился и каялся перед алтарем, отлитым из шершавой брони, покрашенным в серую зелень, с белой цифрой 31. Верил, что сила и глубина покаяния будут той силой и глубиной, что укроют и сберегут его сына. Грозящая сыну напасть – пуля или минный удар – будут остановлены отцовским его покаянием. Он не мог себе объяснить, но знал, но верил: существует прямая связь между его отцовской виной, всей его жизнью и тем, что грозит его сыну. Его личной неправдой и огромной, вонзившейся в мир бедой. И чтобы уберечь любимого сына, отодвинуть мировую, нависшую над всеми беду, он, Веретенов, должен теперь повиниться. Должен сыскать прощение у сына.
Он задыхался. Чувствовал, что погибает. Что он не услышан. Что ему не хватает слов. Что солнце сжигает последнюю тень и сыновние плечи и грудь – на жестком бесцветном свету. Башня с нацеленной пушкой неизбежно откроет огонь, и другой смертоносный огонь влетит в нее сквозь пролом, взорвется в недрах машины, истребляя солдат, и среди них – его сына.
– Я знаю, в мире зреет беда, катастрофа! Действуют мрачные сверхчеловеческие силы… Они, эти силы, сдвигают материки, губят Землю, готовят вселенский взрыв!.. Что может один человек?.. Но мне кажется, что-то может! Что-то могу и я! Что-то мог и не сделал! Или что-то сделал не так!.. Когда-то и что то не так!.. Не так прожил жизнь!.. Какой-то грех и проступок… Что-то неосторожно разрушил!.. Порвал какую-то цепь!.. И вдруг мир загорелся!.. Какой-то винтик я забыл повернуть! Какой-то рычажок в конструкции мира! И мир стал падать, гореть!.. Это я во всем виноват! Я один виноват!.. И поэтому ты здесь оказался.
Он чувствовал, что произносит абсурд. Что его оставляет дыхание. Что может упасть прямо здесь, лицом в эту пыль, изрезанную стальной гусеницей. Сын медленно поднял глаза, и в этих глазах было столько любви и муки, дрожал такой слезный блеск, что он, отец, потянулся на этот блеск, ткнулся обессиленно лбом в острое сыновнее плечо.
– Папа, зачем ты, зачем?.. Ты очень бледный, больной!.. Ты всего натерпелся!.. Ну пожалуйста, ну ты мне поверь! Все будет у нас хорошо!.. Слышишь, папа, все будет у нас хорошо!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47