А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Из штабного транспортера выдвигались антенные штыри. Метнулся телефонист с мотком провода. Корнеев по пояс в люке, озирая крепость с зеленым афганским грузовиком и с двумя броневиками у ворот, с пулеметами на ходовой галерее, подавал команды по рации, вслушивался в хриплые ответы.
Обегая взглядом этот тенистый прохладный объем, ограниченный камнем стен, синий многоугольник высокого неба с пролетающим вертолетом, круглую озаренную башню, за которой скрылась винтокрылая машина, Веретенов почти не удивлялся, что именно здесь день назад стоял с афганским археологом, любовался голубым изразцом в его руках, слушал горлинок, хотел подняться на башню. В этой крепости подстерегал его, подстерег и настиг гул растревоженного огромного города. И тогда, день назад, не признаваясь себе, он ждал этого гула, боялся его, стремился в него погрузиться. И вот теперь эта башня, хлопки за стеной, пальцы офицера, ухватившие железную скобу.
– «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»! Доложите рубеж продвижения!.. Не слышу!.. Капитан, да будь ты мужиком, в самом деле! Голоса, что ли, лишился? – Подполковник, набычась, выковыривал информацию из невидимого гудящего города.
Рация в ответ сипела, хрипела:
– «Сварка»! Я «Лопата»! Докладываю!.. Заняли рубеж!.. Блокировка окончена!.. Машины поставлены в точки!.. Сильный ружейный и пулеметный обстрел!.. Бьют снайперы!..
– Вас понял. Доложите потери!.. Повторяю, доложите потери!..
– «Сварка»! Я «Лопата»! Вас понял! Докладываю!.. При выходе на позицию один убит!.. Повторяю, один убит!..
В Веретенове мгновенная остановка жизни. Остекленевший взгляд к каменной солнечной башне, к лазури, в которой вертолет трепещет винтами, делает боевой разворот.
– «Лопата»! Сообщите фамилию убитого!.. Спрашиваю, кто убит, капитан? – выпытывал подполковник у клокочущего, бурлящего города.
– Убит Юсупов, водитель!.. Очень сильный огонь! Снайперы!.. – Голос измельченный, истертый в осколки и снова собранный в подобие голоса, передавал информацию. А у Веретенова сердце, пропустившее несколько тактов, снова принялось наверстывать время.
Он прожил в этом времени несколько черно-белых секунд. Снова следил за движением вертолета, исчезающего за каменной башней.
– Будь аккуратней, капитан!.. Всех людей под броню!.. Убирайте вокруг себя снайперов!.. Чтоб ничего живого там не осталось!.. Истребляйте их из пушек!.. Слышишь меня, капитан?
Лицо Корнеева казалось стиснутым, угловатым, под стать крепостной стене, уступам, углам транспортеров. В этом лице было знание о начавшемся бое, об убитом Юсупове, о машинах, ушедших к дувалам, вставших на точки, на пыльных рубцах колеи. И в одной из них, ахающей дымом и пламенем, его сын, его Петя.
В крепостные ворота въехал транспортер с красной афганской эмблемой, с колоколом громкоговорителя на броне. Из него спустились полковник Салех, офицеры-афганцы, и среди них – в нахлобученной панаме – лейтенант Коногонов. Веретенов обрадованно устремился к нему:
– Ну вот опять с вами встретились! Еще одна строка в диссертации?
– А вы опять с этюдником? Сейчас на башню поднимемся. Там будут развернуты командные пункты. Оттуда и нарисуете город! – Коногонов чувствовал волнение Веретенова, улыбался, спокойный, приветливый. – Вы меня извините, я должен оставить вас. Два командира, а переводчик один! – Он отошел туда, где полковник Салех и подполковник Корнеев уже искали его глазами.
Веретенов испытывал расщепленное и прежде знакомое чувство. То раздвоение души, когда одной ее половиной страдаешь, страшишься и любишь, переживаешь восторг или стыд, а другой, всевидящей, холодной и точной, стремишься все это постичь в себе самом и вокруг, перенести на холст и бумагу. Дорожить своим страхом и болью, молить, чтоб они не исчезли, пока их не выразишь в цвете.
Он слушал бой в городе. Пугался, болел за сына, за тех молодых солдат, с кем сидел накануне в ночи. И одновременно торопился на башню. Стремился раскрыть этюдник. Увидеть зрелище боя. Рисовать этот бой.
Офицеры вошли в полукруглый проем, стали подниматься по винтовой, врезанной в толщу стены лестнице. Веретенов – поодаль, за ними. Этюдник гремел и цеплялся.
Сердце его колотилось. Вошел в коридор, ведущий полого вверх. Остановился от яркого, нестерпимого света, толкнувшего в грудь и глаза. Из сквозного проема бил белый слепящий свет. Прорывал небеса, палил и слепил, запрещал смотреть и ступать. «Не смей!» – неслось из этого света. «Стой!» – беззвучно гремело в лучах. «На это нельзя смотреть!» – останавливало грозное свечение.
Идущие впереди офицеры исчезли в белом пятне. Расплавились, утратили свои очертания. Бесцветная раскаленная плазма заливала глазницы, сжигала сетчатку, оставляя в глазах два черных слепых бельма. И, слыша грозящее слово, обжигаясь об огромный, горящий в небесах электрод, он шел на запрещающий свет.
«Свет Герата! – бормотал он, волоча свой этюдник. – Свет Герата, мой свет!»
И свет вдруг пропал. Он вышел на башню.
Круглая, с каменным полом площадка, ограниченная зубчатой стеной, была как чаша, вознесенная в синеву. Нагрета, накалена, полна голосов и движений. Стояли телефоны и рации. Звучала русская и афганская речь. Многоголосье команд, позывных. Корнеев вызывал «Лопату», приказывал шестой, четвертой. Полковник Салех, окруженный штабистами, гортанно и звучно командовал. Веретенов приблизился к узкой бойнице и выглянул.
Город, огромный, выпукло-серый, как застывшая лава, дохнул на него накаленно. Состоял из бесчисленных складок и вздутий, пузырей и изломов, отвердевших, вмуровавших в себя голубые купола, минареты. Остановившийся, окаменелый разлив, хранивший дуновение древнего ветра. След чьей-то огромной подошвы, коснувшейся некогда мягкой глины, высохшей, обожженной, оставившей на себе отпечаток.
Герат, обесцвеченный и пепельный, струился жаром, как тигельная печь. В дрожащем сиянии едва голубели мечети. Далекие минареты, голые, земляного цвета, похожие на заводские трубы, проступали сквозь дымку. Город напоминал пустыню, накатывал барханы на тусклую зелень предместий, отступавшую, пропадавшую в блеклой долине, над которой, лишенные объема, похожие на пылевые тучи, стояли горы.
Веретенов смотрел на Герат, таинственный, величавый, пугающий своей неподвижностью, влекущий своей невидимой, закупоренной в толщу жизнью. И она, эта жизнь, пробивалась сквозь глиняный панцирь грохотом взрывов, треском очередей, дальним гулом.
– Тут, знаете, все-таки надо осторожно выглядывать. – Коногонов, боясь, чтоб не прозвучали в его словах запрещающие интонации, прервал его наблюдение. – Здесь повсюду могут быть снайперы. Бьют очень точно!
– Не понимаю, что и где происходит. Где бой?
– Вот Деванча, прямо отсюда, от бани и до зеленой зоны! – Коногонов указал на низкое куполообразное здание, грязное, похожее на насыпанный холм, за которым тянулись ребристые, склеенные из ячеек кварталы. – Афганские «командос» продвинулись метров на сто и залегли. Передали сейчас полковнику Салеху. Остановлены пулеметами. Трое у них убиты, шестеро ранены. Полковник Салех планирует удар авиации.
Веретенов оглянулся на афганского командира: коричневое продолговатое лицо, черные усы, белозубый, гортанно выговаривающий рот.
– Сейчас передняя цепь будет ставить указание целей, красный дым, – прислушался Коногонов к рокотанию афганской рации. – Наши стоят в блокировке вон там! Примерно от зеленого дерева и дальше, к старому кладбищу! – Коногонов повел рукой в воздухе, и Веретенов не увидел, но почувствовал продернутый в этот глиняный город металлический стержень колонны. Там, в этой вонзившейся силе, гибкой, расчленившей Герат, присутствовало нечто больное, драгоценное, хрупкое, излучавшее к нему на башню тончайшую боль. Его сын был запрессован в каменную толщу Герата. Лицо сына слабо просвечивало сквозь огромный лик азиатского города…
Он не был готов рисовать. Не смел раскрыть этюдник. Пытался понять этот город. Себя в этом городе. Бой, идущий в Герате.
– Тяжело приходится «командос»! Весь город – сплошной дот! Не уличные бои, а бои в крепости! – Коногонов зло и зорко косил глазами в бойницу, прислушивался к командам афганцев. Полковник Салех дышал в трубку рации, и скрещенные мечи на его погонах блестели, как осколки стекла. – Вот опять поднялись в атаку и опять залегли! Два убитых, два раненых! Полковник Салех дает авиации цели!
Веретенов смотрел на затуманенный город, на глиняные купола, похожие на пузыри. Слушал гулы и хлюпы. Казалось, в городе работает громадная бетономешалка, сбивает, месит рыжую гущу, и она, парная, тяжкая, взбухает пузырями.
– Пошли!.. Авиация!.. – Коногонов запрокинул голову. Туда же, в едином повороте голов, смотрели офицеры. Тонкий, как стеклорез, приближался звук. Крохотная заостренная капля металла мерцала, оставляя просторную в небе дугу, снижалась к предместью, пропадала. И там, в продолженье дуги, рвануло красным клубком. Раз, другой. Из пламени лениво и вяло стал подниматься курчавый кофейный дым. Эхо взрыва налетело на башню, шатнуло ее, помчалось к противоположной окраине, к мавзолеям, минаретам, кладбищам.
В Деванче, бледные на солнце, взлетали и гасли ракеты. В двух местах дымило ядовито, оранжево.
– «Командос» отмечают рубеж залегания. Чтобы не попасть под удар авиации. – Коногонов крутил головой, и Веретенову казалось, что для него, военного, этот бой – не только работа, но и зрелище. – Сейчас пойдут вертолеты!.. Вон две «вертушки» пошли!..
В синеве с мерным рокотом, пульсируя блеском винтов, скользили два вертолета, один за одним, на разных высотах, стянутые тугой незримой струной. Веретенов запрокинул лицо, пропуская над собой вертолеты. Вспомнил двух вертолетчиков – потерявшего в Герате семью и родившего в этом городе сына. Оба они пролетали над башней, и один сквозь стеклянный блистер видел ту страшную площадь, где в пыли и крови лежали его милые, близкие, а другой – ту плоскую крышу, под которой на коврах и подушках лежал новорожденный сын. Оба они щупали кнопки пусков, искали в прицелы враждебные цели. Каждый видел и слышал свое. Одному сквозь рокот винтов город кричал: «Отомсти!» Другого сквозь свист лопастей город молил: «Защити!»
Вертолеты шли в ровном звоне, длиннохвостые, гибкие. Передний клюнул носом, наклонился и, как рыба к добыче, устремился с ускорением вниз. Чуть заметно дрогнул, остановился на миг. Выпустил красное пламя, из которого, как черные щупальца, вырвались длинные, колючие, вцепившиеся в небо дымы. И где-то внизу, в продолжение дымов, полыхнуло плоско и жарко, будто испарился ломоть земли и белесый пар повис над домами. Гул взрывов прокатился над башней, и следом – частый, зазубренный звук, так ломаются зубцы в шестерне. Вертолет улетел, оставляя в небе два черных многопалых пучка, – каракатицы брызнули в небо чернилами, впрыснули свои длинные ядовитые струи.
– Ударил «нурсами»! А потом обработал из пушки! Вон теперь второй атакует! – Коногонов пояснял Веретенову, будто вел репортаж.
Другая машина, блеснув кабиной, устремилась к земле. Полыхнула из-под брюха огнем, плюнула черным веером, и внизу отразилось огненно-красным, словно расплавилась глина, испарилась летучей ртутью. Окраина дымила, и из дыма сыпались беззвучно ракеты.
– Пошли «командос», пошли! Огневые точки подавлены!..
Два огромных дыма от сброшенных бомб вяло клубились. Не отрывались от земли, продолжали сосать из нее вещество. Превращались в деревья, наращивали свою угрюмую, из пепла и праха, крону.
Веретенов наблюдал лица офицеров: то озабоченные, нервные, злые, с трубками у кричащих ртов, выкрикивающих по-афгански, по-русски, то оживленные, радостные, следящие за ударами с неба, за горящими пораженными целями. Веретенов пропитывался зрелищами и эмоциями боя. Не понимал, но чувствовал их грозную уникальность, зловещую неповторимость и быстротечность. Знал: он поставлен на эту башню чьей-то волей, чтобы увидеть и запечатлеть этот город, этот бой, этот горький час, один из бесчисленных, пронесшихся над этими кровлями. И чтобы он не ушел с этой башни, не сбежал, не забился в тоске, чтобы глаза его оставались открытыми, продолжали смотреть на жестокий сгорающий мир, этот «кто-то» поместил в город сына. Среди дымов и пожаров, накаленных стрельбой стволов, окруженный минами, снайперами – его сын, его Петя. И он, художник, он, отец, раскроет сейчас этюдник. Станет писать этот город с его малой, драгоценной, вмурованной в глинобит сердцевиной.
Он раскрыл свой этюдник. Выдвинул треножник, утвердил на каменной кладке. Наколол лист белого ватмана. Налил в фарфоровую плошку воды. Выдвинул краски и, окунув в воду кисть, зачерпнул акварель, нанес на бумагу первый красный мазок.
Он рисовал страстно, быстро. Срывал влажные, взбухавшие листы с разноцветным оттиском города. Накалывал новые. Бил в них кистью, словно высекал эти тусклые массы, мутную зелень предместий, легким острым касанием наносил минареты. Менял инструмент. Брал карандаш, рисовал офицеров, афганские, русские лица, горячую плазму эмоций, уловленную каменной чашей. И снова хватался за кисть, торопился, спешил уловить менявшийся лик Герата.
Солнце застыло в белом бесцветном небе. Опустило на башню столб жара. Кружили в звоне винтов вертолеты, словно сплетали над городом тончайшую металлическую сеть. Связисты гудели у телефонов и раций. Командиры принимали сводки о ходе боя, о продвижении войск, о раненых и убитых «командос». А он рисовал лицо города. Увеличенное, распростертое среди гор и степей лицо сына. Отпечаток дорогого лица на кровлях, куполах, минаретах.
Душа его напряглась, пробивалась к какой-то истине. Он добывал ее с каждым мазком, выхватывал зрачками и пальцами из огромного города. И она оседала на бумаге влажными пятнами цвета.
Задержал на лету кисть с голубой каплей влаги. И этот взмах, голубой язычок, сочетание света и тени породили в нем воспоминание.
Он, Веретенов, в другое, невозвратное время, прожитое им навсегда, исчезнувшее навсегда из этого света и воздуха, молодой, легкотелый, стоял перед раскрытым этюдником на высокой карельской горе. Задержал на лету кисть с голубым мазком. С той горы открывался лучистый сияющий мир с озерами, реками, красными смоляными борами. По синей воде плыли темные лодки, оставляли лучи серебра. Кони паслись на лугах. Седая многоглавая церковь бросала в озеро свое отражение. И он, в предчувствии любви, предстоящего чуда и творчества, рисовал этот мир. Из дальних лесов и озер летел ему в душу сноп светоносных лучей – из таинственной сердцевины мира.
Теперь, спустя много лет, он, Веретенов, постаревший, проживший жизнь, родивший сына, взрастивший его, посадивший в боевую машину, отпустивший в азиатский стреляющий город, – стоял на вершине башни, и мир, принявший обличье дымящихся куполов и дувалов, посылал ему в душу стальную иглу страданий, металлической, вонзившейся в сердце боли. Та, таящаяся в мире сердцевина, сулившая счастье и чудо, была его сыном, закупоренным в душной броне.
Он рисовал, сотворяя на листе бумаги подобие города. Ему казалось, он сам строит город. Вычерпывает его из своей души, переносит через кромку башни на землю, где гудело и бухало. Создает купола и плоские кровли, каменную баню и дерево, синие стрелки Мачете Джуаме, гроздь минаретов Мазари Алишер Навои. Прямо там, на раскаленной гератской равнине. Не художник, а архитектор. Создает не из глины и камня, а из любви и боли. Он хотел уберечь этот город, хрупкий, как глиняный сосуд. Уберечь от осколков и пуль, от пролития крови. Уберечь стеклодувов и плотников, хлебопеков и торговцев в дуканах. Тех девочек, что из красной бумаги резали и лепили цветы. Садовника, поливавшего куст красных роз. Он хотел уберечь афганских солдат, притаившихся за углами строений, короткими перебежками, хоронясь от стрельбы, атакующих в узком переулке. Уберечь товарищей сына, припавших к прицелам среди желтой горячей пыли. Уберечь и тех снайперов, что вставили винтовки в бойницы, выглядывают зорким ненавидящим оком, не мелькнет ли бегущая тень, – и им желал он спасения.
Он окружал этот город невидимой сферой. Создавал эту хранящую сферу из родных святынь, из своих суеверий и тайн, из лучшего, на что уповал. И город, казалось, откликнулся на его упования. Глухие серые кровли, глиняный сухой монолит вдруг стали стеклянно-прозрачными. Город стал весь из стекла. Стал виден насквозь. Под прозрачными хрупкими кровлями он увидел младенцев и женщин, древних стариков и старух, ремесленников, мулл и торговцев. И все они, каждый по-своему, в этот грозный час молили о мире и благе. И он, художник, стоял на башне, в мгновение своего ясновидения всех сберегал и спасал.
Он искал в этом городе место, где был его сын. Хотел увидеть его сквозь стеклянную толщу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47