А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Только верховный жрец, который в качестве хозяина цезаря стал у трона, да двое или трое других, в том числе экзегет, статный и давно уже поседевший господин македонского происхождения, не обращали внимания на зверя.
Экзегет со спокойным достоинством приветствовал императора и от имени города осведомился, хорошо ли он почивал. Затем он сообщил цезарю о том, какие празднества и представления приготовляют для него граждане, и, наконец, назвал ту большую сумму, которую они предоставляют в его распоряжение, чтобы выразить свою радость по поводу его посещения.
Тогда Каракалла махнул рукой и небрежно сказал:
– Пусть жрец Александра примет это золото вместе с налогами для храма. Оно может нам понадобиться. Что вы богаты, нам это было известно. Но ради чего вы расстаетесь с этим золотом? Что намерены вы у меня выпросить?
– Ничего, великий цезарь, – отвечал экзегет, – твоим высоким посещением…
Здесь Каракалла прервал македонца протяжным «да?..», выдвинул голову вперед, искоса посмотрел в лицо городскому голове и продолжал:
– Только боги не имеют желаний, и, следовательно, у вас только недостает мужества просить меня. Что может служить мне лучшим доказательством этого, как не то, что вы ожидаете от меня дурного, что вы относитесь ко мне с подозрением? А если это так, то, значит, вы боитесь меня; а если боитесь, то также и ненавидите. Это и без того довольно ясно показывают ругательства, которые вы пишете на стенах этого дома. А если вы меня ненавидите, – здесь он привскочил на своем троне и потряс сжатым кулаком, – то я должен остерегаться вас!
– Великий цезарь! – воскликнул экзегет умоляющим тоном. Но Каракалла продолжал с угрозой:
– Пусть смотрит в оба тот, кого я должен остерегаться; играть со мною – плохая шутка! Злые языки быстро скрываются за губами. Головы спрятать уже труднее, и я обращу внимание на них. Передайте это остроумным александрийцам. Относительно остального даст вам ответ Макрин. Я вас не удерживаю.
Возбужденный угрожающими жестами властителя, лев во время этой речи поднялся и, ворча, показал городским депутатам свои страшные зубы. Это устрашило даже тех немногих храбрецов, которые находились в их числе. Одни положили руки на согнувшиеся от страха колени, как бы ища защиты, другие попятились назад и мало-помалу отступили к дверям еще прежде, чем император произнес последние слова. Несмотря на старания городского головы и Алаборха удержать их, чтобы смягчить всемогущего властителя, большинство из них оставило зал, как только были произнесены слова: «Я вас не удерживаю». Храбрецы волей-неволей были принуждены следовать за остальными.
Как только дверь за ними закрылась, лицо императора потеряло свое свирепое выражение. С ласковыми и успокаивающими словами он погладил льва и затем презрительно воскликнул, обращаясь к присутствовавшим:
– И это потомки тех македонян, с которыми величайший из всех героев покорил мир! Кто этот жирный великан, который так жалко съежился и попятился к двери, когда я еще говорил?
– Начальник городской полиции Кимон, – отвечал жрец Александра, который, как римлянин, стоял у трона.
А любимец Феокрит прибавил:
– Страшно спать под охраной таких жалких людей. Повели, цезарь, отправить труса вслед за бывшим префектом.
– Сейчас же уведомь его об отрешении от должности, но позаботься о том, чтобы его преемник был мужчина! – приказал Каракалла.
Затем он обратился к жрецу Сераписа и вежливо просил его помочь Феокриту в выборе нового начальника полиции, и Феофил вместе с фаворитом оставил зал.
Филострат сумел ловко воспользоваться последним эпизодом этой сцены. Он доложил императору, что, по дошедшим до него слухам, этот негодяй, справедливо отрешенный от должности, заключил в тюрьму единственно по подозрению одного живописца, бесспорно принадлежащего к числу самых выдающихся мастеров, а с ним вместе и его ни в чем не повинных родственников.
– Этого я не потерплю! – вспылил император. – Здесь можно добиться покоя только посредством крови. Мелочные придирки раздражают желчь и усиливают дерзость. Живописец, о котором ты говоришь, александриец? Меня тянет на воздух, а ветер гонит дождь в окно.
– В походах, – заметил философ, – ты довольно геройски переносил непогоду. Здесь, в городе, наслаждайся тем, что он тебе дает. Еще вчера я думал, что здесь искусство Апеллеса окончательно выродилось, но затем переменил свое мнение, потому что увидал портрета, который мог бы послужить украшением пинакотеки в твоих термах. Окна, выходящие на север, заперты, иначе в этой стране наводнений мы при подобной погоде очутились бы в воде. В такой темноте никакая картина не будет иметь вида. Твоя уборная комната расположена лучше, и ее широкое окно впускает необходимое количество света. Могу ли я иметь удовольствие показать тебе там произведете заключенного в тюрьму художника?
Император утвердительно кивнул и пошел вместе со львом впереди философа, который приказал слуге принести портрет.
В том помещении было гораздо светлее, чем в приемном зале; и в то время как император вместе с Филостратом дожидался принесения портрета, индийский невольник, подаренный Каракалле парейским царем, без шума и с большим искусством приводил в порядок его поредевшие кудри. При этом властитель громко вздыхал и прижимал руку ко лбу, как будто чувствуя там боль.
Видя это, философ решился приблизиться к цезарю, и в его вопросе, послышалось теплое участие:
– Что мучает тебя, Бассиан? Прежде ты имел вид здорового и даже грозного человека.
– Теперь мне опять стало полегче, – отвечал властелин, – а все-таки…
Он снова застонал и затем признался, что его вчера опять терзали невыносимые муки.
– Совсем спозаранку, как тебе известно, наступил припадок; а когда он прошел, я, едва держась на ногах, спустился вниз, во двор, к жертвам. Любопытство… Там меня ожидали… Могло появиться важное предзнаменование. То, что возбуждает волнение, лучше всего помогает избавиться от страданий. Но ничего, ничего! Сердце, легкие, печень – все на своем месте… А затем этот Гален… То, что доставляет удовольствие, оказывается вредным, а то, что возбуждает отвращение, будто бы здорово. При этом десять раз повторяется ни к чему не ведущее напоминание: «Если ты хочешь избегнуть преждевременного конца…» И все это говорится с такою миной, как будто смерть – его послушная раба… Правда, он может сделать больше, чем другие. Самого себя он ужасно долго удерживает на этом свете. Но он обязан продлить также и мою жизнь. Я цезарь. Я имел право требовать, чтобы он остался. Я так и сделал, потому что ему известна моя болезнь, и он описывал ее так хорошо, как будто она терзала его самого… И однако… Я приказывал, даже умолял. Ты слышишь, Филострат, я умолял… Но он все-таки сделал по-своему. Он отправился отсюда, его тут нет…
– Он может быть тебе полезен даже издалека, – успокаивал его философ.
– Разве он помог моему отцу, разве он помог мне в Риме, когда навещал меня ежедневно? – сказал император. – Он умеет только в некоторой степени смягчать болезнь, успокаивать ее – это все; а кто из других врачей может сравниться с ним? Он, может быть, и желал бы помочь, но не в состоянии сделать это, потому что, Филострат, богам не угодно, чтобы это удалось ему. Ты знаешь, сколько жертв я им приносил, что я делал для них. Я умолял, я унижался самым жалким образом, но ни один из богов не захотел услышать мои молитвы. Правда, мне иногда является который-нибудь из олимпийцев, как, например, в прошлую ночь твой Аполлон. Но желает ли он мне добра? Он положил мне руку на плечо, как это делал когда-то мой отец. Но она становилась все тяжелее и тяжелее, пока эта тяжесть не придавила меня, так что я в совершенном изнеможении упал на колени. Как ты думаешь, Филострат, этот сон не предвещает ничего хорошего? Я вижу это по выражение твоего лица. Да я и сам думаю то же. А как громко я взывал к нему! Я слышал, что целая империя, мужчины и женщины, по собственному побуждению обращались к небожителям с молитвами о благоденствии Тита. Но ведь и я тоже их властелин, однако же, – тут он горько засмеялся, – разве кто-нибудь вздумал бы по доброй воле воздевать руки к небу с молитвою обо мне? Моя родная мать всегда молилась сперва за моего брата. Он поплатился за это… А другие!
– Они боятся тебя больше, чем любят, – заметил философ. – Кому является Феб-Аполлон, тому всегда предстоит что-нибудь хорошее, а вчера – и это также очень утешительно – я подслушал молитву одной гречанки… Думая, что ее никто не слышит, она по своему собственному сердечному влечению горячо молила Асклепиоса о твоем выздоровлении. Мало того, она отдала все драхмы, имевшиеся в ее кошельке, жрецу для принесения в жертву козы и в придачу петуха за твое благоденствие.
– И этому я должен поверить? – сказал император с ироническим смехом.
Но философ начал с жаром уверять его:
– Это истинная правда. Я вошел в храм, потому что слышал, что там хранятся какие-то рукописи Аполлония. А тебе известно, что каждое слово из-под его пера ценно для меня ввиду составления мною его жизнеописания. Маленький архив святилища отделяется от внутренности храма занавесью; и в то время как я рылся там, я услыхал со стороны алтаря женский голос.
– Этот голос молился за какого-нибудь другого Бассиана, Антонина, Тарантоса или как они еще там называют меня… – прервал его император.
– Нет, цезарь, нет, она молилась за тебя, сына Севера. Я потом говорил с нею. Она видела тебя вчера утром и заметила, как сильно ты страдал. Это тронуло ее. Поэтому она пошла в храм помолиться за тебя и принести жертву, хотя знала, что ты преследуешь ее брата, живописца, о котором я говорил тебе. О если бы ты слышал, как тепло и искренно звучал ее призыв к богу и Гигее!
– Ты говоришь, что это была гречанка? – прервал его Каракалла. – И она не знала тебя и не подозревала, что ты ее слышишь?
– Нет, решительно нет. Это очаровательная девушка, и если тебе будет угодно видеть ее…
Император выслушал последние слова с напряженным интересом и радостным ожиданием; но вдруг его лицо омрачилось, и, не обращая внимания на рабов, которые под предводительством царедворца Адвента принесли портрет Коринны, вскочил с места, близко подошел к философу и проговорил тоном угрозы:
– Горе тебе, если ты лжешь! Тебе угодно освободить брата из тюрьмы, и поэтому ты внезапно находишь сестру, которая молится за меня. Это сказка для детей!
– Я говорю правду, – спокойно прервал его философ, хотя вздрагивавшие веки императора показывали, что его кровь начинала гневно волноваться. – Только через сестру, которую я услыхал в храме, узнал я об опасности, грозящей брату, и познакомился вот с этим изображением.
Император несколько времени молча смотрел на пол. Затем он поднял голову и с волнением проговорил хриплым голосом:
– Я жажду чего бы то ни было, что могло бы примирить меня с этим гнусным гнездом, над которым я властвую. Ты показываешь мне подобную вещь. Ты, единственный человек, никогда ни о чем не просивший меня. Я считаю тебя столь же правдивым, сколько лживыми других. Если же теперь и ты, если именно на этот раз…
Тут он понизил голос, принимавший все более и более угрожающий тон, и продолжал:
– Именем всего самого святого, что только существует для тебя на Земле, я спрашиваю тебя: молилась ли девушка за меня по своей собственной воле, не зная, что ее слушают другие?
– Клянусь головою моей матери! – торжественно отвечал Филострат.
– Твоей матери! – повторил император, и складки на его лице стали разглаживаться. Но радостный свет, на мгновение украсивший его черты, внезапно исчез, и, резко засмеявшись, он воскликнул: – Мать! Так вот оно что! Разве ты воображаешь, что я не знаю, чего моя мать ожидает от тебя? Из угождения ей ты, человек свободный, остаешься при мне. Из-за нее ты иногда отваживаешься успокаивать бурное море моих страстей. Я терплю твои наставления потому, что ты делаешь их в привлекательной форме. Теперь моя длань поднимается против мальчишки, который поносит меня. Но это живописец, знающий свое дело. Понятно, что ты покровительствуешь ему. В одно мгновение твой находчивый ум изобретает историю о молящейся девушке. Тут действительно есть нечто такое, что весьма легко могло бы вызвать во мне более мягкое настроение. Ты готов десять раз обмануть Бассиана ради спасения художника; и как поторопится моя мать изъявить благодарность единственному человеку, который сумел укротить ее разнузданного сына! Мать! Я ведь смотрю исподлобья только потому, что это мне нравится. Мой взгляд должен был бы сделаться тупее, чем он есть, если бы я был не в состоянии следить за связью мыслей, заставившею тебя поклясться именем своей матери. При этом ты думал о моей; для того чтобы услужить ей, ты обманул сына. Ты, которого я считал единственным честным другом, ты показал хлеб голодающему. Но, когда он протягивает к нему руку, хлеб рассыпается в воздухе. Это был не более как обманчивый мыльный пузырь!
Грустно, презрительно, гневно прозвучали эти последние слова, но философ, сперва слушавший их с удивлением, а потом с негодованием, не выдержал и прервал цезаря повелительным словом: «Довольно!» Затем он выпрямился и с невозмутимым достоинством продолжал:
– Я знаю, как кончали многие из тех, которые возбуждали твое неудовольствие, и, однако, я имею мужество сказать тебе в глаза: к несправедливости, детищу недоверия, ты присоединяешь самое бессмысленное оскорбление. Или ты воображаешь, что справедливый человек, как ты сам называл меня не раз, станет оскорблять прах дорогой для него женщины, его родительницы, в угоду другому человеку, хотя бы это был император? Тому, в чем я поклялся головою матери, должен верить друг и враг; а если он не верит, то, значит, он считает меня самым презренным негодяем и знакомство со мною может только позорить его. Поэтому я прошу тебя отпустить меня в Рим.
Эти слова прозвучали мужественно, тоном сознания собственного достоинства, и они понравились Каракалле; радость, охватившая его при возможности верить в истину рассказа философа, пересилила в нем всякое другое чувство. Но угроза Филострата, в котором он видел воплощение всего доброго, во что веру Каракалла окончательно утратил, угроза покинуть его, встревожила этого бесхарактерного человека. Он положил свою руку на плечо мужественного советника и стал уверять его, что считает себя счастливым, имея возможность верить его словам, выражающим маловероятные вещи.
Всякий свидетель этой сцены счел бы нечестивого братоубийцу, тирана, которого сношения с призраками его разнузданного воображения делали способным на всякие сумасбродства и который так охотно принимал вид мрачного ненавистника людей, за ученика, прилагающего всевозможные усилия вымолить себе прощение и возвратить прежнюю милость уважаемого учителя. И Филострат знал императора так же, как и человеческое сердце, и поэтому настаивал на своем отъезде, так что Каракалле было не совсем легко достигнуть своей цели.
Отказавшись наконец от своего намерения отправиться в Рим и рассказав императору более подробно, как и где он встретился с Мелиссой и что он узнал о ее брате Александре, он снял покров с изображения Коринны, поставил его в более благоприятное освещение и указал императору на удивительные отдельные красоты настоящих эллинских девственных черт Коринны.
С неподдельным восторгом он указал на то, как художник сумел посредством красок и кисти подчеркнуть те благородные линии, которые цезарь так высоко ценил в скульптурных произведениях великих греческих мастеров, и как жизненно и нежно было при этом тело, как ярко светились дивные глаза, как гибки были волнистые волосы, от которых, казалось, веяло ароматом благовонного масла.
И Каракалла, которого философ успел убедить в том, что если Александр, может быть, и говорил неосторожные и заслуживающие порицания речи, то ни в каком случае он не мог быть автором тех оскорбительных стихов, которые были найдены под веревкою в Серапеуме, стал вторить похвалам знатока в искусстве и пожелал увидеть художника и его сестру.
Сегодня утром, когда он встал с постели, ему было сообщено, что планеты, над которыми в прошлую ночь делались для него наблюдения в обсерватории Серапеума, обещают ему в очень скором времени счастье и радость. Он сам был хорошо знаком с астрологией, и главный астролог храма показал ему, как особенно благоприятно расположено созвездие, которое привело его, астролога, к этому предсказанию. Феб-Аполлон явился ему во сне; сегодня утром одна жертва за другою представляли благоприятные предзнаменования; и прежде чем император отпустил Филострата, чтобы тот позвал Мелиссу, он сказал:
– Странно! Самое лучшее всегда является мне в пасмурную погоду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73