А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Здесь же большинству из них было отказано в приеме вследствие болезни префекта; многие знакомые и просители, являвшиеся к нему в прежнее время, наполняли приемные комнаты императора, префекта преторианцев и других могущественных сановников в свите Каракаллы. Тициана не было при приеме властителя, и носы, обладавшие наиболее тонким чутьем, вывели из этого заключение, что он близок к падению, и нашли более целесообразным повернуться спиною к человеку, которому оно угрожало.
Помимо этого всем была хорошо известна честность Тициана, и все охотно верили слуху, что он, в руках которого находится сбор податей богатой области, был настолько смел, что отверг предложение Феокрита. Оно состояло в том, чтобы сообща воспользоваться назначенным для отправки в Рим нагруженным на суда транспортом зерна и поставить его на счет продовольствия войска. Это нахальное предложение фаворита было действительно отвергнуто префектом, и сцена, свидетелем которой должен был сделаться Филипп, была последствием отказа Тициана.
Феокрит, постоянно нуждавшийся в зрителях, намеренно оставил отдернутою занавесь, отделявшую спальню префекта от приемной, и таким образом Филипп сделался свидетелем сцены, о которой рассказывал теперь сестре.
Страждущий Тициан лежа принял посланца императора, и, однако, в его фигуре соединялось сознание собственного достоинства римского аристократа со спокойствием философа стоической школы.
Он спокойно выслушал фаворита, который после обычных формул вежливости осмелился осыпать человека старше и знатнее его самыми тяжкими обвинениями и упреками. «В этом городе, – с пеной у рта объявлял Феокрит, – позволяют себе против цезаря неслыханные вещи. Из уст в уста переходят самые ядовитые насмешки. На Серапеуме, его жилище, прилепили ругательства против его священной особы. За подобное преступление всякое наказание, даже смерть на кресте, может быть названа наградою».
Когда префект с неудовольствием, но со спокойною решимостью пожелал узнать, в чем именно заключается это неслыханное ругательство, Феокрит показал, что он и в своем новом высоком положении не забыл своих приемов мимического лицедея, и отчасти в негодовании, отчасти желая придать посредством голоса и жестов настоящее выражение тем стихам, которые декламировал, он начал:
– Мерзавцы прибили гвоздями веревку к одним из ворот храма и под нею написали позорящие святилище слова:


Бога, царящего в области мертвых, будь гостем желанным:
Больше тебя не умножил никто в ней числа населенья.
В царстве Сераписа мрачном нет лавров, – прими же веревку:
Ты заслужил этот дар больше, чем кто-либо, цезарь.


– Какая гнусность! – воскликнул префект. – Твое негодование достаточно основательно; но ведь всему миру известна беспощадно-едкая насмешливость увлекающегося и смешанного населения этого города. Она не пощадила и меня, и если в этом случае кто-либо достоин упреков, то никак не префект, прикованный к дому, а начальник полиции и его команда, на обязанности которых лежит охранение жилища цезаря.
Тогда фаворит вспылил и разразился целым потоком фраз относительно обязанностей префекта, заместителя особы цезаря в области. Его глаз должен быть вездесущим, подобно оку всевидящего божества. Чем лучше он знаком с этой мятежной сволочью, тем более он был обязан охранять священную особу цезаря столь же неусыпно, как мать своего ребенка, как скупец свои сокровища.
Громко и патетично текли из уст подвижного человека пустые слова, которым он хотел придать выразительными жестами еще более силы, пока больной префект не потерял терпения. Грустная улыбка мелькала на его губах, когда он приподнялся с трудом на своей постели и нетерпеливо прервал Феокрита:
– Все еще актер!
– Все еще, – отвечал фаворит хриплым голосом. – А ты дольше всего был тем, чем ты был слишком долго: императорским сборщиком податей!
При этих словах взбешенный Феокрит быстрым движением набросил свою тогу на плечо и, несмотря на то, что его рука при этом дрожала от гнева, мягкая ткань упада на его атлетическую фигуру красивыми складками.
Затем он повернулся к префекту спиной и величественной поступью полководца, только что увенчанного лаврами победы, прошел мимо Филиппа и других, ожидавших аудиенции у префекта.
Все это философ рассказал сестре в немногих словах. Затем он остановил свое быстрое хождение по комнате и на вопрос Мелиссы, действительно ли так велико могущество этого выскочки, что он может лишить должности этого знатного и заслуженного вельможу, отвечал:
– И ты еще можешь сомневаться в этом! Тициан понял это ясно с первого мгновения, а то, что я узнал в Серапеуме… Но по порядку. Префект высказал сожаление об отце, об Александре, а затем стал уверять, что он сам нуждается в заступнике, так как если не сегодня, то завтра актеру удастся посредством лести выпросить у императора смертный приговор Тициану.
– Невозможно! – прервала его Мелисса и протянула к Филиппу руки с протестующим жестом.
Но он кинулся на стул и с жаром продолжал:
– Послушай только меня дальше! Итак, от префекта нечего было больше ждать. Он, бесспорно, честный человек, но и к этому вельможе прицепилась некоторая доля актерства. К чему служит быть стоиком, если человек не может смотреть на смерть так же равнодушно, как на хождение в баню? Тициан разыграл свою роль превосходно; а я пошел – это длинный путь – в солнечный зной в Серапеум, чтобы искать помощи у моего старого милостивца, верховного жреца. Император теперь его гость, да и префект советовал мне вверить защиту отца этому могущественному человеку.
Здесь он вскочил и, то быстро ходя по комнате, то останавливаясь перед сестрою, продолжал свой рассказ.
Любимец императора Феокрит на своих быстрых конях уже давно домчался до Серапеума, когда философ наконец пришел туда. Как частый гость верховного жреца Филипп был немедленно проведен в переднюю комнату помещения, оставшегося в распоряжении Феофила, после того как он предоставил парадные покои своего жилища императору. Еще в приемной, переполненной посетителями, философ узнал, что оскорбление фаворита уже повлекло за собою серьезные последствия. Он услышал также о гневе императора и о прискорбной шалости неосторожного мальчика, которая послужит во вред спокойным гражданам. Но прежде чем он мог осведомиться, в чем дело, его позвали к верховному жрецу.
В подобные дни это было высокою милостью, и благосклонность, с которою принял его глава жреческого сословия города, возбудила в нем трепетную надежду на счастливый успех. Но едва Филипп начал рассказывать достойному жрецу о том, в чем провинился его брат, как Феофил, как бы в виде предостережения, приложил руку к губам и выразительно шепнул ему: «Скорее и тише, если тебе дорога жизнь».
Когда затем Филипп в беглых словах рассказал ему, что Цминис арестовал и отца, то старик встал с такою поспешностью, которая была в другое время совершенно чужда его величественной манере, и указал юноше на дверь комнаты, прикрытой занавесью.
– Через эту маленькую дверь, – шепнул он Филиппу, – ты выйдешь на западную заднюю лестницу и в проход, ведущий против стадиума, вон из Серапеума. Римляне, находящиеся в передней комнате, уже хорошо знают, кто ты. Тем, что происходит теперь в этом доме, распоряжаются другие, а не бог, которому он посвящен. Неосторожные слова твоего брата уже переходят из уст в уста. О них знает и император. Его уверили, что тот самый государственный изменник, который ускользнул от Цминиса и его сыщиков, повесил также веревку на нашу дверь и подписал под нею дерзкие слова. Сказать теперь хоть одно слово в пользу Александра или вашего отца – значило бы самому броситься в огонь, чтобы потушить его. Ты не знаешь, как жарко он горит. Его раздувает Феокрит, потому что он сумел погубить в этом огне префекта. Ни слова больше; и что бы ни случилось, ты не переступишь этого порога, пока здесь живут римские гости.
С этими словами верховный жрец отпер для Филиппа дверь собственноручно.
– Я, не теряя времени, поспешил домой, – заключил философ, – и если я, сраженный этою новою неудачей, забыл предупредить Главкиаса, чтобы он молчал… Нет, нет, это во всяком случай непростительно; это… Может быть, Александр теперь уже переправляется через озеро, и когда братоубийца, подобный Каракалле…
Мелисса обняла взволнованного брата и старалась его утешить. И ее успокоительные слова, по-видимому, подействовали на него благодетельно. Но зачем он все еще сохранял по отношению к ней свою замкнутость? Почему Филипп не мог с доверием открыться ей, как это сделал Александр? Она никогда не имела в его глазах большого значения, и даже теперь он скрывал то, что волновало его до глубины души.
Она отвернулась от него с огорчением, потому что не было надобности даже утешать его. Однако же Филипп тяжело вздохнул из глубины сердца, и девушка не выдержала. С нежностью, с какою она еще никогда не относилась к нему прежде, она просила брата открыть ей свое сердце. Она желает помочь ему перенести то, что угнетает его; она поймет его, потому что ведь она сама испытала уже теперь радость и горе любви.
И, должно быть, ее слова подействовали, потому что Филипп кивнул и сказал глухим голосом:
– Так слушай, может быть, это принесет мне пользу.
И он начал рассказывать ей то, что она знала уже от Александра. Приложив руки к горящим щекам и затаив дыхание, она слушала его, не упуская ни одного слова, хотя в ее уме постоянно поднимался вопрос, должна ли она сказать ему всю правду, которую он, конечно, не мог знать, или же лучше покамест пощадить его душу, и без того удрученную великою тяжестью.
В ярких пламенных красках он описал свою любовь. Сердце Коринны, уверял он, должно быть, тоже почувствовало влечение к нему, потому что при последней их встрече на северном берегу озера ее рука коснулась его руки, когда он помогал ей выйти из лодки. Он чувствует еще прикосновение ее пальцев. При том эта встреча вовсе не была случайностью, потому что в дочери Селевка, которую он считал живым существом, он теперь с достоверностью видел земной образ, в котором является ее душа, оставившая тело.
И ею также овладела тоска по нему, так как она, с тонкою чуткостью бестелесных духов, ощущала глубину и истину его страсти. Александр сообщил ему относительно этого самые верные сведения; когда Коринна вышла к нему навстречу близ озера, ее душа уже давно была отделена от земной оболочки. Прежде чем ему пришлось обладать ей, та часть ее существа, которая считалась смертною, была отнята у него; а между тем он должен считать себя счастливым, так как не лишился духовной части. В прошлую ночь, отец присутствовал при этом, магические силы снова соединили его с нею.
Он лег спать с окрыленным духом, исполненный самых восхитительных надежд, и Коринна немедленно явилась ему во сне, так дивно прекрасная, добрая, с тонким умом, понимающим его мысли и стремления. Но в ту самую минуту, когда он услыхал из ее уст полное признание в любви и обратился к ней с вопросом, каким образом ему следует призывать ее, когда им овладеет желание снова ее увидеть, старая Дидо разбудила его, чтобы из глубины блаженства Элизиума погрузить в глубочайшую земную печаль.
Впрочем – и при этом он выпрямился с чувством собственного достоинства, – он скоро будет в состоянии совершать то же самое, что делает маг, потому что не существует ни одной науки, которую он не был бы в состоянии усвоить, будучи еще мальчиком, он доказал это своим учителям. Он, который вчера был убежден, что не существует никакой возможности наверняка знать что-нибудь, теперь может с уверенностью утверждать, что человеческая душа в состоянии отделяться от материи, которую она некогда оживляла. Таким образом, он приобрел себе вне земли ту твердую опору, которой добивался Архимед, чтобы оттуда приводить ее в движение. И он вскоре достигнет того, что, оставаясь смертным человеком, будет выказывать, как и Серапион, и даже лучше его, свое могущество над душами умерших, природу которых он теперь знает. Сочувствующая ему душа Коринны будет помогать ему, а если он достигнет того, что станет как повелитель распоряжаться душами усопших и удерживать их среди живых, тогда наступит новое время блаженства не только для него с отцом, но и для каждого, у кого смерть похитила любимое существо.
Тут Мелисса прервала его речь, которую он говорил все с большим и большим жаром и убеждением. С возрастающим беспокойством она следила за обманутым юношей. Сперва ей казалось ужасным разрушить заблуждение, делающее его счастливым. Пусть он по крайней мере порадуется, избавившись на время от страха, что по своей необдуманности он был причиною несчастья брата! Но как только она увидала, что он собирается впутать отца и даже дух матери в эту бесчестную игру мага, ее сдержанность исчезла и она тоном предостережения проговорила:
– Оставь отца в покое, Филипп; все, что вы видели у мага, было не более как пустое фокусничество.
– Будь посдержаннее, дитя! – перебил ее философ тоном превосходства. – Ведь еще вчера до захода солнца и я был того же мнения. Тебе известно, что направление философа, которому я следую, прежде всего требует воздерживаться от суждений; но если вообще возможно утверждать что-либо наверняка…
Но сестра не дала ему говорить дальше.
Быстро и ясно, все реже и реже прерываемая его возражениями, она открыла ему, кто именно была та девушка, которой он подал руку на берегу озера и с которою он вновь увиделся в доме мага.
С возраставшим жаром она сделала все, чтобы разрушить пагубное заблуждение. Но когда она увидела, что кровь отхлынула от его и без того бледных щек и он прижал ко лбу руку, как будто желая подавить физическое страдание, то снова овладела собою, и прекрасное свойство женской души, боязнь причинить напрасное огорчение, заставило ее скрыть от брата то, что было ей известно относительно встречи Александра с Агафьей.
Однако же, несмотря на эту деликатность, Филипп уставился глазами в землю совершенно уничтоженный. Он был огорчен, не столько тягостным сознанием, что его обманули посредством такой грубой хитрости, сколько утратою той богатой сокровищницы надежд, которую, как ему казалось прежде, он открыл в прошлую ночь. Он чувствовал, что как будто какая-то грубая пята попирает цветущее счастье будущего, которому он только что радовался. Рассказ сестры испортил ему не только земную жизнь, но и нескончаемое загробное существование.
Там, где исчезает надежда, настает отчаяние. Легко воспламенявшийся мыслитель бросился в ее объятия со страстным увлечением, так как он, не думая ни о чем другом, с эгоистическим рвением заботился о развитии своего собственного ума и в погоне за познаниями старался опередить других.
Подобно падающим камням, глухо звучали его слова, в которых он называл себя жертвою злой судьбы, несчастнейшим из несчастных.
Точно больной ребенок, горе которого увеличивается, когда он видит, что сострадательные люди жалеют его, он капризно устранялся от ласковых слов сестры, старавшейся его успокоить, пока она снова не напомнила ему об его обязанности действовать всеми силами для спасения отца и брата.
Тогда у него вырвалось восклицание:
– Они, и они тоже! На всех нас обрушилось это. Слепая судьба гонит нас к смерти и отчаянию. Чем же провинилась ты, тихое, терпеливое создание? Что такое сделал отец и наш веселый, преданный богам брат? А я-то, я? Имеют ли право те, которых называют руководителями судеб мира, наказывать меня за то, что я применил к делу тот неутомимый ум, который они даровали мне? О как они умеют мучить! Моя пытливость делает меня ненавистным для них, и вот они пользуются ошибками в мышлении врага и допускают, чтобы его обманывали, как олуха. Они хотят быть справедливыми и, однако, поступают подобно отцу, который лишает наследства своего сына, потому что этот последний, сделавшись взрослым человеком, замечает его слабости. Со слезами и страданиями я добивался познания истины. Не существует ни одной области мышления, глубочайшую глубину которой не стремился бы исследовать мой ум. Когда же я признал, что нам, смертным, не дано понять существо божества, потому что органы, данные нам для этого, слишком слабы и бессильны, когда я отказывался решить, существует или не существует то, чего я не в состоянии был понять, то разве я или они были виноваты в этом? Может быть, существуют божественные силы, создавшие мир и управляющие им, но пусть мне не говорят о их благости, разуме и заботливости относительно нас, смертных! Разве разумное существо, если только оно печется о благополучии другого, указывая ближнему его путь, разбрасывает на этом пути оковы и волчьи ямы, разве оно влагает в его грудь сотни таких инстинктов, которые, если б он следовал им, увлекли бы его в ужасающие пропасти?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73