А-П

П-Я

 

Я жил, как в чаду, после встречи… Я чувствовал точно острый ожог.
Алексей Петрович вдруг остановился и поднес пальцы к вискам.
– Я не то говорю. Я мучаю вас. Поймите – все это прошло. Я ненавижу ее теперь, как только могу… Она околдовала меня, сошлась и бросила, словно раз надетую перчатку. Я потерял рассудок и стал преследовать ее… Словно жаждал – дали воды, коснулся губами, я воду отстранили: тянешься, а рот высох, как в огне… Однажды после бала, в отчаянии, быть может со зла, при всех я ее поцеловал. На следующий день меня встретил муж этой дамы и пригласил к себе за какими-то билетами. Я предчувствовал, зачем зовут, – и поехал. Помню, было морозное утро, и я так тосковал, глядя на снег! Муж ее сидел в кабинете у стола и, когда я вошел, тотчас опустил голову. Он держал в толстых руках серебряную папиросочницу. Я глядел, как его пальцы, короткие и озябшие, старались схватить папироску и не могли – дрожали. Такие папироски я купил потом. А на столе, поверх бумаг, увидел хлыст, окрученный белой проволокой. Я стоял перед ним, а он все глядел на папироски. Вдруг я сказал развязно: «Здравствуйте же, где ваши билетики?» – и протянул руку почти до папиросочницы, но он руки не подал, сердито замотал жирным лицом и сказал: «Ваше поведение я нахожу непорядочным и подлым…» Тогда я закричал, но, кажется, очень негромко: «Как вы смеете!» А он задрожал, как в лихорадке, лицо его затряслось, схватил хлыст и ударил меня по лицу. Я не двинулся, не почувствовал боли. Я увидел, что на жилете его две пуговицы расстегнуты, как у толстяков. Он же проговорил: «Так вот тебе», – перегнулся через стол и стегнул еще раз по воротнику, потому что я глядел в глаза. Я поспешно сунул руки в карман и вынул револьвер. У него тоже в руке появился револьвер, и он двинулся ко мне, даже улыбаясь от злости, а я смотрел на свинцовые пульки и темную дыру в его револьвере… Ужасно! Я почувствовал, что не могу умереть, не могу убить, и попятился, – задел ковер у зеркала. В зеркале отражалась раскрытая дверь, а в двери стояла та дама, в шляпке и длинных перчатках. Она сжала рот и внимательно следила за нашими движениями. «Я пришлю секундантов», – сказал я. Тогда муж топнул ногой и закричал: «Я тебе покажу секундантов, щенок! Вон отсюда!» Я закрыл глаза и поднял револьвер. А он ударил меня по руке, потом по глазам, и я упал на ковер. Потом я поднялся, в прихожей надел пальто. А он, стоя с хлыстом в дверях, провожал меня, словно гостя, но больше не ударил…
Алексей Петрович перевел было дух, но сейчас же продолжал поспешно:
– Мне оставался один выход. Я три дня в ознобе лежал на кровати, лицом к стене. Я не мог спать и припоминал все, как было: как я пришел, а он держал папиросочницу, все мои слова, и как он стегнул… Тут я принимался ворочаться и соображать: что нужно было сделать? Как бы я сейчас, например, расправился… Я садился на кровати и скрипел зубами… Но воля моя опустилась… Я знал, что нужно встать, поехать в магазин купить новый револьвер (старый остался у него в прихожей), поехать туда и убить. Но я не мог этого сделать, опрокидывался на постель и глядел на обои. Наконец я понял, что нужно думать о другом: я стал припоминать корпус и деревню, куда ездил в отпуск. Мне стало жаль себя, я заплакал и уснул. Пробудился я наутро с тою же жалостью к себе. Не хотелось мне верить, что случилось – зло. А я ведь должен совершить еще худшее. Так недавно я еще был свободен. Но я должен, должен, должен дойти до конца… Ужаснее всего, что я не волен… Я оделся, вышел на улицу, поднял воротник, крикнул извозчика и сказал адрес оружейного магазина, но сейчас же подумал: выбирать для этого револьвер я не могу, лучше ткну его саблей… На углу, близ его подъезда, я слез и стал ходить по тротуару.
Мимо, как сейчас помню, прошел старый генерал с бакенбардами и багровым носом. Было ясно и морозно. «Нужно, – подумал я, – попросить у него прощения, тогда все устроится. Нет, нет. Люди совсем не любят, они злые и мстительные, нужно оскорблять их, убивать, надругиваться…» В это время на меня наскочил какой-то армейский офицер, розовый, совсем мальчик, пребольно толкнул и вежливо извинился. Но я уже потерял голову и крикнул ему: «Дурак!..» Офицер ужасно сконфузился, но, заметив, что я гляжу в упор, нахмурился и сказал, подняв курносое личико: «Милостивый государь…» и еще что-то. Я оскорбил его и тут же вызвал на дуэль. Наутро мы дрались, он прострелил мне ногу. Бедный мальчик, он плакал от огорчения, присев около. Я лежал на снегу, лицом к небу, ясному и синему… Тогда было хорошо. Бот и все…
Катя долго молчала, спрятав руки под платком, потом резко спросила:
– А та женщина?
Алексей Петрович соскользнул со скамьи к ногам Катеньки, коснулся лбом ее колен и проговорил отчаянно:
– Катюша милая, простили вы? Поняли? Ведь это не просто… Я вам не гадок?
– Мне очень больно, – ответила Катя, отстраняя колени. – Прошу вас, оставьте меня и не приезжайте… несколько дней.
Она встала. Подавая пальцы князю, отвернулась н медленно пошла через мостки на берег к темным деревьям. За ними ее платье, белое от лунного света, шло в тень.
Долго глядел на это место Алексей Петрович, спустился по ступенькам к воде и горстью стал поливать себе на лицо и затылок.,

2

Катя вошла на цыпочках к себе, зажгла свечи перед зеркалом туалета, сбросила пуховый платок, расстегнула и сняла кофточку и вынула шпильки, – волосы ее упали на плечи и грудь.
Но гребень задрожал в ее руке, ладонью прижала она мягкие волосы к лицу и опустилась в полукруглое кресло.
За этот прошедший час она услышала и пережила так много, что, хотя не поняла еще ни зла, ни правды – ничего, знала уже и чувствовала, что пришло несчастье.
Всего какой-нибудь час назад ей казалось, будто она с князем – одни во всем свете и до них, конечно, никто так нежно не любил. И как тяжелые волосы оттягивают голову, так чувствовала Катя в сердце горячую тяжесть любви. До этой любви она не жила. И князь разве мог жить до нее? Он явился вдруг, и весь он – ничей, только Катин. Так было всего час назад.
– Ах, все это чудовищно, – прошептала она. – Так подробно все рассказать. Ведь грязь пристанет, ее не отмоешь… Он был всегда грустный, – так вот почему? Конечно, он и сейчас любит ту… Конечно, иначе бы не тосковал, не рассказывал бы. А эти побои по лицу, по глазам, по его глазам… Я не смела их даже поцеловать… И он ничего не сделал, не бросился, не убил… Бессильный, ничтожный… Да нет же, нет… если бы ничтожный был – не рассказал бы. А потом лежал один три дня и тосковал. Глаза грустные, замученные. Я бы села на кровать, взяла его голову, прижала бы… Один, один, в тоске, в муке… И никто, конечно, не понимает, не жалеет его… Но я-то не дам в обиду… Поеду к этой женщине, скажу ей, кто она такая… Ох, боже мой, боже мой, что мне делать?
Катя провела языком по пересохшим губам и долго потемневшими, невидящими глазами всматривалась в зеркало. Затем медленным движением откинула на голую спину волосы. Покатые ее плечи и руки и начало выпуклых грудей, полуприкрытых кружевами, были белы, как выточенные… Щеки пылали. Наконец она увидела себя и гордо усмехнулась.
«Вот я такая, – подумала она. – Меня никто не трогал и не посмеет, а он – нечистый и побитый».
Она быстро встала, освободилась от лишнего белья, не спеша заплела косу, но когда доплетала до конца, остановилась, задумалась, тряхнула головой и легла в кровать.
Второе овальное зеркало на стене отразило широкую и низкую, бабкину еще, кровать на бычьих ногах и в подушках разгоревшееся лицо Кати с презрительно сжатым ртом. Губы ее дрогнули, она прошептала:
– Еще и я его обижу, – и, быстро повернувшись ничком, она, как девочка, заплакала, вздрагивая плечами.
После слез Катя забылась. В белой ее высокой комнате горели две свечи, бросая темные и теплые тени от мебели на ковер. Было так тихо, что казалось, могло само пошевелиться платье, брошенное на стуле. В углу принялся сухо и надоедливо трещать сверчок.
Потом из-за кровати появился сухой, как соломинка, высокий и красный человечек. Не касаясь пола, он стал подпрыгивать и дрыгать ногами, держа в руках тонкие проволоки. Они тянулись и опутывали Катю, а человечек все подпрыгивал.
Потом одеяло стало свертываться, легло, словно камень, на грудь, и ноги застыли. И над головой завертелись, сходясь и расходясь, красненькие проволоки, кольца… Человечек прыгнул верхом на грудь и схватил за горло…
Катя крикнула, приподнимаясь на подушках. Протянутыми руками хотела столкнуть тяжесть. Свет от свечей уколол глаза, и она опрокинулась вновь… У нее начался жар.


ДОНОС

1

Этой же ночью Александр Вадимыч спал очень хорошо – комары его не кусали, а проснулся он, по обычаю, рано.
Разлепив глаза, Александр Вадимыч протянул руку за кружкой с квасом, выпил, крякнул, перевернулся на спину, отчего затрещали пружины в тюфяке, сделал свирепое лицо и, сказав «пли!», сел, сразу попав ногами в войлочные туфли.
После этого он решился посидеть немного и с удовольствием оглянул комнату. Кабинет был старый и облезлый, в нем ничего не переделывалось со смерти отца. На одной стене висели хомут, расписная дуга и сбруя, подаренная еще прадеду Алексеем Орловым. У стены противоположной стояло собачье чучело и черкесское седло на подставке. Над диваном прибиты фотографии любимых лошадей, а на письменном столе лежали – переплетенная за много лет сельскохозяйственная газета, всевозможные семена на бумажках, счета, груды мундштуков и прочий мусор.
Александр Вадимыч, скучая зимой, когда снегом заносило крыши дворов и свистела, выла метель, придумывал разные занятия и выписывал для этого приборы из Берлина и Москвы… Так, однажды понадобилась ему автоматическая машинка для чинки карандашей, и Кондратий повсюду разыскивал сломанные карандаши, относя их барину… Потом увлекался Александр Вадимыч фотографией, и тогда повсюду лежали негативы и стояли мензурки с кислотой. Иную зиму вырезывал он из картона и клеил примерные хутора, мельницы и сельскохозяйственные машины. Однажды, узнав от заезжего землемера, что можно домашним путем провести электричество, выписал все для этого нужное и осветил, после многих трудов, кабинет; обещался даже Катеньке провести электрический свет, но лето отвлекло Александра Вадимыча от этой затеи, – с первым шумом весенних вод начинал чувствовать он, как бежит в жилах кровь, и предавался лишь благородным занятиям: в марте случал коней, в апреле гатил плотины, в мае наезжал лошадей, а там – покос, жнивье, молотьба и осень, когда все пьяным-пьяно и везде свадьбы. Александру Вадимычу надоело сидеть на постели, и он крикнул бодро:
– Кондратий, штаны!
Кондратий вошел, держа на руке просторные штаны, поклонился и сказал:
– С благополучным вставанием.
– Ну как, все благополучно? – спросил Александр Вадимыч.
– Ничего, слава богу, все благополучно.
– Ничего не случилось, а?
– Будто ничего.
– А мужики приходили?
– Мужики действительно приходили.
– Что же ты им сказал?
– Да сказал, что, мол, барин велел в шею гнать. – А они что?
– Да ничего. Потеснились. Одно занятие – затылок чесать, ежели скотину выгнать некуда…
– Это еще что за разговоры? Смотри, Кондрашка… Александр Вадимыч свирепо уставился на Кондратия, который отвернулся, пожевал и молвил:
– Барышня у нас будто захворали.
– Как так?
– Так и захворали, всю ночь метались… Вот что. Александр Вадимыч сказал «гм» и поморщился.
В то, чтобы Волковы могли хворать, он не верил, а если дочь не спала ночью – значит, одолевала ее девичья дурь, от которой лечат свадьбой. Вот предстоящая свадьба и была причиной, почему Александр Вадимыч поморщился. Где найти подходящего жениха? Черт его знает! Намечается, пожалуй, князь, но как его сосватать, когда он в дом ездит, даже по ночам, говорят, видается с Катей в саду, а не сватается – нахал. Все это канительно до тошноты, и было бы хорошо, например, заснуть с вечера, а наутро Кондратий бы сообщил: «Барышня замужем-с…»
– А черт, расстроюсь я с вами, – сказал, наконец, Александр Вадимыч, повернул голову, кашлянул и плюнул. Потом протянул Кондратию ноги, застегнул на костяную пуговицу просторные штаны, встал и, сказав: – Распорядись Кляузницу в дрожки заложить, – подошел к умывальнику.
Умывальник был устроен в виде фаянсового кувшина, который, если коснешься его носика, перевертывался на ушках и обливал сразу и много. Александр Вадимыч, фыркая, помылся, надел парусиновый кафтан, от долгого ношения принявший форму тела, обозначив даже сосочки на грудях, и прошел в столовую.
В столовой за кофе Александр Вадимыч вспомнил о дочери, опять поморщился и направился к ней по коридору.
Катя лежала в постели, осунувшаяся и бледная. Привстав, она поцеловалась с отцом – рука в руку – и вновь опустилась на подушку, засунула обе ладони под щеку, закрыла глаза.
– Ах ты кислятина, – сказал Александр Вадимыч, сильно потрепав указательным пальцем нос. – За доктором, что ли, послать?
Катенька, не открывая глаз, медленно покачала головой. Тогда Александр Вадимыч из упрямства тотчас приказал Кондратию гнать в Колывань и тащить доктора, живого или мертвого. Потом потрепал дочь по щеке. Вышел на крыльцо и, упершись в бока, залюбовался гнедой кобылой, запряженной в дрожки.
Кобыла Кляузница поводила налитыми глазами, пряла ушками и приседала, дожидаясь, когда ее отпустят, чтобы накуролесить.
– Шельма кобыла, – весело сказал кучер, держа под уздцы Кляузницу, – утрась конюху ужасно всю руку выгрызла.
– За увечье поднести надо, Александр Вадимыч, – проговорил конюх, снимая шапку.
– Ладно, поди на кухню, – ответил Александр Вадимыч, сошел с крыльца и с удовольствием почувствовал легкую дрожь. Сдержав себя, сел верхом на дрожки, разобрал вожжи, глубже надвинул белый картуз и сказал негромко: – Пускай.
Кучер отпустил. Кляузница не двигалась, шумно только вздохнула, раздула розовые ноздри.
Александр Вадимыч сказал: «Но, милая» – и тронул вожжой. Кляузница попятилась и присела. Кучер хотел было опять схватить под уздцы, но Волков крикнул: «Не тронь!» – и хлестнул обеими вожжами.
Кляузница рванулась, села и вдруг «дала свечку». Волков еще ударил, тогда она махнула задом, окатила седока и понесла… Конюх и кучер побежали вслед. Но Кляузница уже вынесла на дорогу, и Александр Вадимыч, тщетно натягивая вожжи, отплевывался только, пыхтел и выкатывал глаза. Кучер же и конюх, добежав до околицы, ударили себя по коленкам, хохоча и приговаривая: «Это тебе не квас…»
Кляузница скакала без дороги по бьющей по ногам траве, лягалась, взвизгивала и всячески старалась вывернуть дрожки, но Александр Вадимыч сидел крепко, с усами по ветру, и старался направить кобылу вверх на холмы.
Это ему удалось, но Кляузница, выскакав на горку, за которой скрылась усадьба, выдумала новую штуку – ложиться в оглоблях на всем ходу.
Волков этого не ждал и, когда лошадь упала, слез с дрожек, чтобы помочь ей подняться.
Но Кляузница сама проворно вскочила, опрокинула Волкова и унеслась по полю, трепля дрожки.
Необыкновенно досадно стало Александру Вадимычу, побежал он было за Кляузницей, но тут же загорелся и лег отпыхаться у прошлогоднего стога.
В это как раз время неподалеку стога по дороге трусцой проезжала плетушка, запряженная парой кляч в веревочной упряжи…
Сидящие в плетушке отлично видели позор Волкова, остановили клячу, и знакомый голос крикнул из плетушки:
– Александр Вадимыч, не расшиблись?
Волков посмотрел на проезжих и выругался про себя. В плетушке, повесив голову, спал Образцов, по траве к стогу бежал Цурюпа, в смокинге и лакированных башмаках…
«Увидал, мерзавец, – подумал Волков. – Теперь по всему уезду раззвонит, что меня паршивая кобылешка обошла».
Цурюпа, добежав, поддернул брюки и присел над Волковым:
– Боже мой, вы без чувств! Волков тотчас же сел.
– Что вы все пристали ко мне в самом деле! Ездил, ездил, уморился и лег в холодке.
– А где же лошадь ваша, Александр. Вадимыч?
– Ах, черт возьми, ушла… Вот неприятность!.. Стояла все время смирно, – должно быть, мухи заели.
– Лошадь на хутор ускакала, мы с горы видели, – сказал Цурюпа. – Но это пустяки… Я очень рад, что мы встретились, я хотел сам к вам пожаловать и сообщить очень важное.
Он наклонился к уху Волкова и прошептал:
– Должен предупредить: князь Краснопольский, Алексей Петрович, прямо-таки подлец, только между нами.
– Что такое? – спросил Александр Вадимыч, вставая на четвереньки, потом во весь рост. Одернул кафтан и добавил: – Опять сплетня?
– Ах, я сам не люблю сплетен, – поспешно продолжал Цурюпа. – Это моветон, но из дружбы к вам, притом же замешана честь. Вчера, видите ли, приехали к нему обедать – я, Ртищевы и Образцов, – полюбуйтесь, в каком он виде сейчас. Излишество, конечно, у князька за столом – прямо непристойное. После обеда всевозможные самодурства, и предлагает вдруг ехать в Колывань к девкам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80