А-П

П-Я

 

Хозяйка их не удерживала.
Оставшись одна, Анна Ильинишна подошла к высокому зеркалу в простенке, привела в порядок волосы и попудрилась. Глядя на свои руки, открытые до подмышек, она подумала, что совершенна физически, – надменно усмехнулась и вышла в столовую.
Егор Иванович сидел у самовара и задумчиво жевал хлеб. Глаза у него ввалились, лицо обветрело, похудело и казалось новым.
– По крайней мере нужно быть вежливым, Егор, – сказала Анна Ильинишна. Он вскинул голову, быстро отряхнул крошки с бороды и щекой коснулся жениных поджатых губ:
– С добрым утром, Аня. Устал с дороги. Скверная дорога… Ну, а как ты?
Она, не ответив, села к столу, положила на скатерть обнаженные руки и странным взглядом глядела на мужа. От нее пахло бифштексами, табаком и ликером. Покосившись на жену, Егор Иванович подумал: «Не лги ей, не лги… А вот попробуй – скажи всю правду, начнет кричать, как торговка… Нет, не скажу».
И он повторил с ожесточением:
– Ужасно устал с дороги, прямо всего изломало… Хочу пройтись немного, размять ноги…
– Ты мне лжешь, Егор, – проговорила она низким голосом. Он мигнул, нахмурился, не сдался и продолжал ругать дорогу, распутицу и свою службу.
– Ты лжешь мне, Егор, – повторила она и показала зубы до самых десен, – ты даже не потрудился заметить, что я с утра в вечернем платье… Тебе неинтересно даже знать, где я провела ночь… Нет, подожди, мне теперь не нужно твоих озабоченных глаз… Отчета я тебе никакого не дам, голубчик… Мне вот хотелось бы знать – куда ты сейчас собрался идти…
– Иду гулять, я сказал…
– Врешь!..
– Аня…
– Врешь, я говорю!.. Не успел приехать, поздороваться с женой и сейчас бежишь к этим…
– Я прошу тебя не говорить так о моих…
– Ах, я, оказывается, говорить уже о них не смею!.. Это новость… Ну, так я тебя должна огорчить: мне рассказали, что эта твоя любезная Марья Федоровна – просто дрянь, просто…
Но Егор Иванович уже поднялся, побагровел, прядь волос сама сползла на взмокший лоб, и вдруг, – так самому показалось, – лицо стало безумным, точно пробежал по нему огонь…
– Не тебе об ней судить! – крикнул он и кулаком со всей силы ударил по столу. Анна Ильинишна с перекошенным лицом, злая, зеленая, вскочила, молчала… Он быстро вышел… Жена догнала его в прихожей, сорвала с вешалки бархатную шубку и, не попадая ногами в ботики, бормотала вполголоса:
– Ты еще со мной ни разу так не говорил… Прощай… Прощай, голубчик…
Но Егор Иванович не спросил, куда она бежит. Анна Ильинишна обернулась в дверях и крикнула:
– Иду к одному… – И хлопнула дверью.
– Очень рад, – проворчал Егор Иванович, тоже с остервенением застегивая пальто, – очень рад, пожалуйста, хоть – к черту…

* * *

Зюм, когда неожиданно явился к ней Егор Иванович, сидела перед круглым станком и напильниками и зубилами, похожими на зубоврачебные инструменты, скоблила и чистила кусок мрамора.
Строгие глаза Зюм были прикрыты круглыми очками, волосы повязаны белой косыночкой, поверх платья надет грязный парусиновый халатик, – в карманах его находились всевозможные необходимые веща.
Зюм работала сосредоточенно, ее мохнатые от длинных ресниц глаза казались одичавшими. На Егора Ивановича она посмотрела внимательно и опустила долото.
– Вернулись? – спросила она тихо. – Давно? Егор Иванович пододвинул табуретку и некоторое время молчал. Так хорошо было здесь, точно на другом свете. Вот эта дверь ведет в Машину комнату, теперь пустую. Дверь и та комната, запах глины, Зюм и все вещи были из иной жизни. У него дрожали губы.
– Зюм, – сказал он, – я больше не могу… Глупо, никому не нужно, чтобы было так.
Он показал Машино письмо. Зюм сняла очки и медленно прочла. Синие глаза ее наполнились слезами. Она покраснела и сказала:
– Маша очень скрытная. Если так написала, значит – больше не под силу.
– Зачем она уехала?
– Я думала – сказать вам или нет? Ах, Егор, – Зюм засунула руки в карманы халатика, встала и опять села, – мне кажется, вы хороший человек, но некоторых вещей не понимаете.
Егор Иванович отвернулся, вынул платок и принялся вытирать лицо.
– Я люблю Машу, – сказал он глухим голосом, – милая, родная моя Зюм, как же я мог знать это раньше… Только сейчас – приезжаю домой, прочел Машино письмо, и точно в меня вошел свет… Милая моя Зюм, я не знаю, что делать, но все это страшно важно… Я чувствую – Маша взяла меня за руку, и я этой руки выпустить не могу…
Зюм была строгая, но очень нежная девушка. Из туманных слов Егора Ивановича она поняла то, что считала единственно важным на свете. Она обхватила руками его голову, запачкала мраморной пылью и несколько раз поцеловала в волосы.
– Я вас всегда осуждала, Егор, вы меня простите… Но вы бегали к нам потихоньку, дома – лгали, и разрывались между женой и Машей… И, бог знает, что вам больше было нужно… Было все наполовину, и Маша это чувствовала. Вы не знаете, как она плакала по ночам… Этого вам она никогда не скажет…
Егор Иванович встал и ходил по комнате, набирая воздуху.
– Да, да, – сказал он, – что касается меня, я решил… Пока я шел к вам – я решил… Тут и решения в сущности никакого не было, а просто – ясно… С женой, с домом, со службой – кончено… (Егор Иванович сказал не совсем точно, – лишь в эту секунду, выговаривая эти страшные слова, он услышал их, понял и, с бьющимся от жуткой радости сердцем, решил – так и будет: ни жены, ни дома, ни службы…)
Зюм глядела на него страшными глазами, у нее так дрожали руки, что она вложила пальцы в пальцы и стиснула их. Егор Иванович сказал:
– Жизнь для меня – это Маша. Вы понимаете, как это можно почувствовать в одну секунду… Сразу все, все бывшее со мной – отхлынуло, все связи порвались, как паутина… Я ни о чем не жалею… Если Маша захочет жить со мной – будет хорошо… если не захочет, я буду ждать, я буду терпеть… Буду поблизости, это важно… Зинаида Федоровна, ваши глаза – мой судья, самый строгий, самый высший… Я завтра еду в Петроград… Можно?..
Зюм взяла его ледяные руки, прижала к халатику, к груди и, все так же глядя в глаза, сказала:
– Простите, что я о вас думала хуже… Егор, возьмите меня с собой… Это нужно для Маши, для вас обоих… Можно?..
Егор Иванович в волнении ничего не ответил. Зюм побежала к двери в столовую и крикнула:
– Отец, Федор Федорович, подойди сюда… Сегодня вечером мы с Егором Ивановичем едем в Петроград, к Маше… Ты слышишь?..
В мастерской появился доктор, Федор Федорович. Он только что встал после обеденного сна и был в ночной рубашке, в накинутом на широкие плечи пиджаке, седые волосы его были нечесаны. Закуривая от окурка папиросу, он сел на подоконник, сладко зевнул и спросил у Егора Ивановича:
– Ну, как дела, ничего?
– Ты слышишь или нет? – крикнула Зюм. – Мы едем к Маше…
– Слышу, не кричи…-
– Ты, может быть, против этой поездки?
– Это дело не мое… В эти дела я не вмешиваюсь… Пойдемте пить чай… Ветрила-то сегодня какой, а?..
– Отец, мне нужны деньги… Раскрой рот и говори – а-а-а…
Доктор раскрыл рот и начал говорить «а-а-а»… Зюм засунула руку ему в карман, вытащила кошелек, взяла сорок рублей, прибавила еще мелочи и положила кошелек обратно.

* * *

Подходя к дому, Егор Иванович замедлил шаги. На широкой улице, между палисадниками, у деревянных одноэтажных домов зажигались фонари. Фонарщик уже раз десять впереди Егора Ивановича перебежал улицу.
В черных колеях и лужах плавал желтый свет. А в конце улицы, загроможденной тучами, тускло догорала мрачно-багровая полоса осеннего заката.
«Приду и скажу: Аня, мы честные люди, мы друг друга уважаем, мы с тобой много пережили, было и хорошее и тяжелое… Расстанемся друзьями, уважая друг в друге человека». Так он думал, подходя к дому, и все-таки где-то у него дрожала жилка. В прихожей он медленно снимал калоши, пальто, разматывал шарф. Были уже сумерки.
Затем решительно одернул пиджак, устроил улыбочку и вошел в столовую.
Анна Ильинишна, закутанная в белую шелковую шаль, сидела у окна. Она повернула голову к вошедшему мужу и плотнее закуталась.
Он спросил небрежно:
– Аня, отчего у нас так темно?
Она не ответила. Он прошелся и взъерошил волосы:
– Ты что сидишь? Тебе скучно?
– Нет, не скучно.
– Сердишься? Ну, что же… Вообще, что за манера сердиться… Для этого не стоило жить вместе.
«Скверно говорю. Гнусно. Трушу», – подумал он.
Анна Ильинишна спросила сквозь зубы:
– Гулял? – Да.
– Заходил куда-нибудь?
– Заходил к Зинаиде Федоровне.
Анна Ильинишна фыркнула. Он насторожился. И внезапно, только на секунду закрыв глаза, сказал небрежно, как можно небрежнее:
– Кстати, Аня… Нам необходимо расстаться… Я еду сегодня в Петроград… То есть я не по делу еду, ты сама можешь понять, к кому я еду… Навсегда…
Анна Ильинишна повернулась, шаль соскользнула с голого ее плеча.
– Что? – спросила она. Егор Иванович крепко сел на стул, захватил зубами бороду и ждал, как сейчас ему смертельно будет жалко жену. Она поднялась, уронив шаль на пол, быстро нагнулась к мужу. Он продолжал держать зубами бороду. В сумерках всматриваясь в его лицо, Анна Ильинишна проговорила хрипловато:
– Ах, так, – выпрямилась, подняла руки к лицу. – За что, за что, – прошептала она хрипловато.
Егор Иванович вытянул шею, – жена казалась ему ненастоящей, неживой, будто сейчас он видит ее во сне… Теперь ему уже хотелось, чтобы было ее жаль.
– Какой мрак, – еще сказала она, заламывая пальцы у подбородка. Тогда Егор Иванович мягким, тихим голосом стал говорить ей те слова, которые приготовил для этого разговора, подходя к дому… Но она даже не пыталась слушать…
– Я ему отдала всю жизнь, – заговорила она, точно нашла тон, – всю мою молодость, все женские силы… Я превратилась в нуль, стала никому не нужна… Берегла его честь… Я потеряла с тобой всю индивидуальность…
Замотав головой, Егор Иванович перебил ее:
– Аня, ради бога, без иностранных слов…
– Ах, тебе не нравятся мои слова, – крикнула она уже визгливо и зло, – какие мне слова прикажешь говорить, русские, да?.. Дурак!.. Вот что я тебе скажу… Ты разиня и дурак!.. Я тебе изменила сегодня…
– Это твое частное дело, – Егор Иванович отшвырнул стул и вышел из столовой. Он слышал, как жена крикнула за дверью:
– Боже, какой мрак!..

* * *

Зюм и Егор Иванович ехали в переваливавшейся по грязным колеям пролетке. Ветер трепал на вязаной шапочке Зюм хохолок, как у курочки. Егор Иванович рассказывал о последнем объяснении с женой.
– Егор, – перебила Зюм, – не забудьте послать телеграмму Маше, как я придумала: «Видела ужасный сон, беспокоюсь, выезжаю. Зинаида». Иначе, что скажу ему, когда приеду? А сон я действительно видела.
Зюм задумалась. За поворотом улицы показались высокие фонари вокзала. Мерно цокая копытами, поравнялся вороной рысак, храпя пролетел; в брызжущей грязью коляске сидела незнакомая дама в мехах, к ней наклонилось бритое, в бачках, костлявое лицо Родригоса…
– А не лучше ли телеграфировать просто, не выдумывая… Пусть его догадывается…
– Нет, – ответила Зюм, – если догадается, зачем мы едем, – он на все решится… Страшный человек.
Яркие фонари освещали вокзальную площадь. Пролетка задребезжала по булыжнику и остановилась. Носильщик взял чемодан. В спальном вагоне оставалось только два билета – купе первого класса.
Охраняя Зюм от лезущего в поезд народа, подсаживая ее, помогая снять пальто, устраивая поудобнее на бархатной койке, Егор Иванович только теперь понял, как она для него важна. Девочка в сером клетчатом платье, с сумочкой через плечо казалась необходимой и страшно важной, точно любовь его тоже была встревоженная и тоненькая, в клеточку, с сумочкой, такая же, как Зюм.
В купе сохранился давнишний запах сигар, потрескивало отопление, с боков освещавшего шара покачивались две синих кисточки. Зюм сидела боком к окну, на столике. Егор Иванович рассказывал, обхватив колено:
– Мне тридцать семь лет. У меня два ордена и чин, собственный дом, жена и служба. Зюм, все полетело к черту! Странно? Когда я сейчас уходил из дома – было легко и свободно: вот – вторая жизнь, – а та кончена. Кто такой я сейчас, не знаю! Меня все время холодок бьет, вот это верно.
– На этой станции мы не остановимся, – отвечала Зюм, грызя шоколад.
Мимо окна желтой лентой скользнули огни. Долго свистел паровоз, загибая на повороте. Прогрохотала стрелка, и снова за окном – темнота.
– Вам неприятно, Зюм, что я все про себя говорю?
– Говорите, только короче.
– Зюм, вы поймите: взяли человека, вывели из затхлой комнаты и встряхнули: живи сызнова… Если Маша меня разлюбит, тогда смерть. Я суетился, работал, читал, жил с женой, враждовал с людьми, и все это делалось, конечно, для чего-то. И вдруг оказалось, что только и нужно мне на свете хоть еще раз увидеть Машу. – Егор Иванович поднялся, толкнулся по купе и опять сел. – Сколько лишнего и мерзкого я наделал! Все было лишним, вся жизнь! Если бы вы видели, как Маша заплакала тогда, в окне вагона.
– Нехорошо вы разговариваете, – перебила Зюм, – все равно как из книжки. Это все еще прежнее в вас топорщится. Разве можно знать наше назначение? Если жили так, что приходилось все время плохо поступать, значит – плохо жили.
После этого они долго молчали. Проводник постлал свежие постели. Егор Иванович курил в коридоре, за-тем осторожно зашел в купе, где была прикрыта половина фонаря и пахло одеколоном, и лег наверху, на спину.
Зюм была права. Он слишком много разговаривает. Будь здесь Маша, она положила бы руки на его голову и взглянула в глаза серьезно и ласково, точно самое важное на земле – взглянуть в глаза, вот так – на веки вечные, при свете вагонного фонаря. И тогда узенькое купе, летящее по степи, показалось бы им родным домом.
Егор Иванович вспомнил просторную и теплую столовую, чайный стол под керосиновой лампой, взъерошенного Федора Федоровича, пьющего восьмой стакан вперемежку с папиросами, и рядом с ним нежно улыбающуюся Машу. Из вазочки она накладывала вишневое варенье Егору. Положила столько, что оно потекло на скатерть, и все засмеялись.
Егор Иванович завертелся на койке, и понемногу им овладело ужасное беспокойство. Он кашлянул негромко и позвал:
– Зюм!
– Да, Егор, я не сплю.
– О чем вы думаете?
– Думаю, что Маша может и не поехать с нами. Егор Иванович быстро перегнулся с койки и различил раскрытые глаза девушки.
– Подумайте, Егор, ведь вас не двое во всей этой истории, а четверо.
Тогда Егор Иванович стал думать, и опять самым важным казалось ему вишневое варенье, пролитое с хрустального блюдечка на скатерть. Зюм тоже не спала. Он слышал, как девушка возилась, вздыхала и переворачивала подушку холодной стороной вверх. Когда она спросила, наконец, упавшим голосом, спит ли он, – Егор Иванович сказал:
– Я стараюсь быть справедливым, но у меня ничего не выходит. Должно же быть что-то, что выше жалости, выше совести…
– Егор, я вас очень люблю, – сказала Зюм.
– Я вас тоже, милочка.
Зюм долго молчала. Потом Егор Иванович слышал, как она шарила под подушкой, – должно быть, искала носовой платок, – осторожно высморкалась, сдерживая глубокие вздохи… Поворочалась и затихла.

* * *

Утром по вагону затопали мелкие шажки, зазвенели стаканы, и в двери запищали детские голоса:
– Кофе, чай! Кофе, чай! И чей-то голос прохрипел:
– Эй ты, некрещеный дьяволенок, кофе сюда. А другой, женский голос спросил испуганно:
– Скажите, это Любань?
Егор Иванович раскрыл глаза, еще не понимая, почему он в Любани. Зюм, уже одетая, причесывалась, держа шпильки в зубах.
Подняв к нему голову, она улыбнулась:
– Некрещеные дьяволята бегают, слышите?.. Петроград грязным облаком разостлался по земле, за путями, за тощими соснами, за кочковатыми лужами болот. Проступили фабричные трубы и очертания соборов. Начался мелкий неуставаемый дождь.
Озабоченная и очень решительная Зюм завезла Егора Ивановича в гостиницу, что на Морской, приказала ждать терпеливо и на том же извозчике поехала на Каменноостровский.
В чистом и знакомом подъезде, так же как и год назад, стояла детская колясочка. Тот же сердитый швейцар, глядя в сторону, пробурчал, что в двадцать шестом номере – все дома. На третьем этаже на знакомой двери привернута тщательно вычищенная доска: «Михаил Петрович Стоянов». Зюм подышала на доску и позвонила.
Послышались ровные шаги, и дверь открыл сам Михаил Петрович, высокий бледный человек с ровным глянцевитым шрамом через висок, с холодными выпуклыми глазами, – словом, все такой же; он отступил на шаг и воскликнул:
– Зиночка! Какими судьбами?
Затем взял холодными пальцами ее руку и усмехнулся. Блеснула золотая пломба, горбатый нос еще больше скрючился. «Сейчас клюнет», – подумала Зюм; хохолок на ее шапочке вздрогнул.
– Я приехала за Машей, – сказала она твердо.
– Ах, какие мы строптивые, милая моя фантазерка, – он снял с нее шубу. – Маша арестована надолго, и к вам я ее нескоро пущу, детка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80