А-П

П-Я

 

Я люблю тебя, моя Даша.

ШАРЛОТА

В деревне Ивана Сапрыкина звали – Дурындас. Бог знает, кто так прозвал его, но, должно быть, не напрасно две каких-нибудь бабы, стоя у ворот, посмеивались: «Дурындас боронить выехал. Вот, девоньки, дурак! И-и-х, милая моя!»
Дурындас в это время, низко опустив голову, ехал верхом на рыжей кобыле, позади которой тащилась вверх зубьями борона. Голова у него была редькой – стриженая, сам – конопатый, с галчиными глазами, костистый и высокий парень. Жил он со своей бабушкой на краю села, от зари до ночи находился при деле; если работы не было – так веревочку вил или тесал лесину; слова от него никто не слыхал путного, а если и скажет, то не как люди. Девок на селе не трогал; оженить было его хотели соседи, – сказал: «Куда мне ее, бабу? Наломаешься с ней, а пользы мало». С парнями никогда не гулял; на сходе один раз протискался в круг и закричал ни с того ни с сего каким-то еловым голосом: «Вот, значит, этого, как его, я не согласен». А что ему тогда не понравилось, так никто и не узнал. Пробовали его бить осенью: ничего особенного не вышло, полежал – и все. Когда же забрили Дурындаса, девки пели на все Гнилые Липы:

Ох, я выпила бы квасу.
Да под ложкой колется.
Проводила Дурындаса
До самой околицы!

Рост у Ивана Сапрыкина был дюжий, и повезли его прямо в столицу, сдали в гвардейский полк. Стали учить. Солдат он был исправный, не баловался; только унтер-офицер никак не мог распознать: о чем Иван думает?
Однажды унтер доложил капитану Хлопову:
– Так и так, у рядового Сапрыкина нос шибко вострый. Определить бы его в денщики, кушанья нюхать.
Ивану предложили. Он ответил:
– Если работа подходящая, можно и в денщики. Хлопов взял его к себе на квартиру, а через месяц отправил на кулинарные курсы. Так стал Дурындас поваром.
Капитан Хлопов был человек веселый, толстый и холостой. Работал он как простой мужик – с семи утра на занятиях. Обедать прибежит, кричит на всю квартиру: «Дурындас, воды! Да похолоднее». И пока Иван его обливает, от его благородия пар идет, а сам красный.
А съест обед – непременно похвалит, выругается для сварения желудка и с полчаса храпит так, что даже страшно. Потом опять уйдет до ночи солдат словесности учить; дело нелегкое: иной такой попадется рязанский мужик – ружье берет с опаской, как бы в ручищах не поломать ему казенную вещь, – а его научить надо писать буквы. И сидят на занятиях офицер и солдаты потные.
Денщиком своим капитан оставался очень доволен; иногда посмеивался, часто говаривал:
– Хоть бы ты, Иван, знакомство завел с кухаркой. Как бы со скуки не натворил чего.
– Никак нет, не натворю, – отвечал Иван. Однажды в понедельник проснулся капитан Хлопов поздно, потребовал шесть бутылок содовой. Лежит, курит и на Ивана поглядывает, как тот убирает в комнате.
– Скажи, пожалуйста, отчего тебя Дурындасом прозвали? – спросил капитан.
– Не могу знать, ваше благородие.
– Отвечай, – крикнул капитан, – пока с постели не встану – я тебе не начальство. Видишь, у меня голова трещит.
– Значит, прозвали оттого, что я недоделанный.
– Как так?
– Этого я сам не могу знать; себя не чувствую, ваше благородие.
– Ну, если я в тебя, например, сапогом запущу?
– Не в тех смыслах; очень я, ваше благородие, жалобный. С этого – и Дурындас. Не могу, как люди: каждый человек себя уважать привык, а я вроде сонного. Оттого меня и девки не любят. Я так полагаю, ваше благородие, с чего же это я себя уважать стану? Собака, скажем, – должен я ее любить, а не перед ней гордиться.
– Пошел, принеси содовой, – сказал капитан и долго еще смеялся.
Настало лето. Объявили войну. Капитан Хлопов в один день мобилизовался и уехал со своей батареей на позиции; Дурындас успел только купить защитную фуражку с ремешком да захватил кое-что из посуды, ваксу – сапоги чистить и колоду карт. На пятый день хлоповская батарея уже била по немцам.
Случилось это очень просто: ночью выгрузились из вагонов, поехали рысью, к завтраку стали на место, позади пехоты телефонисты побежали с проволоками, саперы вкопали батарею, запутали колючками кусты, ушли; с пушек сняли тряпье, амуницию, колпаки, почистили, смазали, стали ждать.
Неподалеку за пригорочком Дурындас уставил и свою «батарею»: приладил на колышках палатку, постелил в ней войлок, раскрыл его благородия чемодан; за палаткой выкопал ямку, в ней – печурку с двумя продухами: один для дыма, другой – вроде конфорки; развел жар, поставил чайник греться, а сам захватил грязные капитанские сапоги и пошел чистить их на пригорок.
Место здесь было вольное: озера небольшие, протоки между ними, с боков дорог и у озер – деревья, и повсюду хлеба. День – жаркий после дождя, хоть сейчас купаться.
Дурындас поплевывал на сапоги, чистил их щеткой и рукавом, поглядывал, как около пушек хлопочет прислуга, как расхаживает капитан Хлопов, то посмотрит в бинокль, то нагнется к телефонисту, что сидит в ямке, за деревом, спросит и опять отойдет, а у самого, как у кота, усы топорщатся.
«Ну, где немцам против его воевать, – думал Иван, – народу только зря много погубят».
А в это время телефонист высунулся из ямки. Хлопов подбежал, присел над ним; а уж наводчики так и прилипли к трубкам, и вдруг вся батарея от первого номера до шестого заговорила: бум-фить, бум-фить… у Дурындаса и сапог вывалился.
Уж и птицы все разлетелись, и лошади перестали биться в обозе, и два раза галопом подлетали снарядные ящики, а батарея все бухала; то и дело высовывался телефонист из ямы и пушечный дымок стлался над озером.
Дурындас приготовил завтрак – перловый суп, баранину с рисом и блинчики – и, поджидая капитана, ворчал: «Отражение стражением, а заболит у его благородия пузичко, вот тебе и стрельба».
Не дождавшись, он налил чая в стакан, покрепче, с лимончиком, и понес на батарею. На полдороге услыхал свист, будто летела над землей свинья, ревела не своим голосом. Иван присел, боясь, как бы не пролился чай; в это время неподалеку клюнуло в землю, лопнуло, и столб огня, дыма и пыли заслонил пушки.
«Ну и невежи», – подумал Дурындас, воротя нос от пыли; все же добрался до капитана, подал ему чай.
– Что ты тут, сукин сын, шатаешься? – закричал на него Хлопов. – Ну, жив, что ли?
– Ничего, ваше благородие, только чаек маленько запорошило.
Капитан сейчас же выпил чай и лимон съел с кожурой, ложку для чего-то сунул в карман и кинулся к орудию.
– Дурындас, это тебе не котлеты жарить? – спросил обозный солдат.
– Конечно, боязно, – ответил Иван, – так ведь и зашибить могут.
Он еще раз добрался до капитана, помянул, что завтрак совсем перепрел, но был сейчас же послан к чертям.
Тогда Дурындас вернулся к палатке и вдруг увидел, что перед оброненной на землю сковородкой стоит черная кудрявая собака – пудель, вертит хвостом – кости догладывает. Иван закричал на нее, замахнулся чуркой, но пес отполз только шага на два, лег на бочок, жалобно завизжал, глядя в глаза. Должно быть, совсем отощала собака.
Тогда взялся Иван уши ей драть. Пудель только заскулил, полизал руки. Беда, конечно, небольшая – суп и без того подопрел, а баранина высохла; провианта же в обозе было вдоволь. Пудель, видя, что обошлось, поползал еще по траве, потом принялся скакать и вдруг показал фокус – встал на задние лапки, прогулялся взад и вперед, глядя на Дурындаса, перекинулся через спину и сунул Ивану морду между колен.
– Дружиться хочешь, – сказал ему Иван. – И то сказать, разве пес знает, чье кушанье сожрал. А как тебя звать-то?
И хотя пудель был черный, и кобель, Иван тут же обозвал его Шарлотой.
На вечерней заре пушки замолчали; батарея была скрыта так хорошо, что ни с какой стороны не разглядеть ее за деревьями. Немцы пустили по ней один снаряд, да и тот был шальной. Иван понес его благородию еду на батарею, увязалась туда же и Шарлота. Иван дал ей нести палочку; а когда стали спрашивать, чья собака, он приказал ей пройтись на задних лапках. Все много смеялись, и капитан разрешил оставить Шарлоту при батарее. Только Бабочкин – фейерверкер – сказал: «Шут его знает, кобель-то черный. Как бы чего не вышло».
Дурындас устроился спать около палатки, на тюках с сеном. Он посвистал Шарлоту, чтобы легла в ногах, но она отчего-то, как каменная, стояла неподалеку, задрав ухо, будто прислушиваясь; раз только вильнула хвостом – не мешай, мол; в полусне Ивану показалось, что далеко где-то протяжно свистят.
Перед рассветом он открыл глаза от яркого света, с неба медленно опускался зонтик, под ним как жар горела алая звезда; были ясно видны деревья, пушки, часовые. Звезда погасла, и сейчас же полетели издалека бомбы, разорвались позади, впереди, с боков наших пушек.
Капитан выскочил из палатки. Волосы у него и усы торчали дыбом.
– Что? Ракеты? – закричал он.
Появился в небе второй зонтик, с зеленой звездой. Проснулся весь лагерь. Открыли огонь из пушек, но немецкие снаряды падали на самую батарею; пришлось сняться и во весь дух скакать по хлебам на новую позицию.
Иван живо посовал имущество в телегу, запряг лошадь и при свете ракет догнал пушки.
В полутора верстах, на новом месте, батарея развернулась и открыла частый огонь. И долго еще дивились солдаты, глядя, как на давешнюю их позицию продолжают падать и хлопать немецкие бомбы.
И уж совсем было чудно, когда три ночи подряд, начиная с пятого часа, немцы открывали пальбу потому же месту. Похоже, что им донесли о расположении нашей батареи; о том же, что она переехала, донести не успели… Поблизости не было никакого поселка, через линию войск на немецкую сторону доносчику пробраться невозможно, свободно пробегали только зайцы да собаки; аэропланы не летали в этих местах; из всего этого Бабочкин – фейерверкер – вынес такое заключение: «Тут, братцы мои, не без черного».
Иван видел Шарлоту в последний раз, когда ночью она прислушивалась, задрав ухо; во время суматохи собака пропала; Дурындас даже погоревал – очень ему хотелось привезти Шарлоту в Россию: ходила бы на лапках, танцевать ее можно выучить под гармонию и другим штукам.
На четвертый день приказано было наступать, и, будто из-под земли, повсюду, где были видны только поля, холмы и дороги, поднялись войска. Иван трясся на телеге за артиллерийским парком; несколько раз батарея поворачивала хобота и стреляла; Иван, стоя в телеге, видел, как из леска на ржаное поле выбежали кучками чужие солдаты в касках, но поработали пушки, и все остались во ржи.
Капитан ходил веселый, прислуга набекрень картузы стала надевать. Дурындас много в эти дни помаялся, доставляя для его благородия провиант послаще.
– Сознавайся, мошенник, откуда петуха достал? – спросил раз капитан, заглядывая в миску.
– Не могу знать, – отвечал Дурындас.
– Украл петуха?
– Никак нет. Они бегали не при деле. Как есть дикие.
Под вечер Иван услыхал – гуси кричат; вскочил на лошадь, поскакал; смотрит, по шоссейной дороге, с немецкой стороны, бежит черная собака; он окликнул: «Шарлота!» Собака прямо под ноги кинулась. Смотрит – Шарлота и есть; худерящая, шерсть клоками, на ляжке – кровь.
Кинул ей Дурындас кусок сахару. Пока ехал за гусем – посвистывал; Шарлота бежала сзади, веселая, едва хвост не отмотала. Привел он ее в стан, покормил, а чтобы на батарею зря не шлялась и пуще всего не подвертывалась сердитому Бабочкину, побил немного палкой. На побои Шарлота не огорчилась, когда же он удумал привязать ее на веревку – зарычала, подняла вой на весь стан, уперлась, тряся башкой, едва не удавилась, оторвала веревку. Дурындас решил, что она – пуганая…
Капитан пришел поздно, завалился на походную постель и в ответ на рассказ денщика о Шарлоте пустил такой густой храп, что Иван сказал только: «О господи, господи, грехи наши тяжкие», – и вылез из палатки.
Палатка была низенькая, наполовину врытая в землю, в ней же помещалась и печурка для варева. На следующий вечер Иван сидел на корточках около печурки, держал над углями сковородку с гусятиной; от нее шел такой дух, что Шарлота все время неподалеку скулила; капитан лежал тут же, на вороху седельных подушек, покуривал, говорил Дурындасу:
– Эх ты, с кобелем связался! А может быть, он немецкий?
– Никак нет. По-русски понимает.
– И что же, тебе его жалко?
– Так точно, жалко:
– Без хозяина, сиротка!
– Никак нет. У них, по-видимости, хозяин, да голодом их морит.
И Дурындас рассказал, как в ту ночь, когда Шарлота пропала, он слышал свист. Капитан перестал курить и уже слушал внимательно.
– Поди приведи собаку, – сказал он строго. У Ивана и сковородка затряслась.
– Ваше благородие, так ведь собака же без разума!
– Ну! – крикнул капитан.
Дурындас вышел на волю. Ночь была тихая. Вдруг, так же как тот раз, он услышал свист, и мимо него прошмыгнула Шарлота. Иван закричал, кинулся, но где было в такой темноте поймать черного пуделя.
На рассвете по батарее был открыт огонь, снаряды падали все в одно место – поправее, впереди пушек, на гороховое поле.
Стало ясно, что в тылу шляется за нами доносчик; но как он умудряется сообщаться с немцами – об этом догадался только один капитан.
Боясь, чтобы обстрел не передвинулся с горохового поля на батарею, капитан приказал уменьшить наш огонь, потом стрелять только из одной пушки. Немцы тогда подняли такую пальбу по гороху, что все поле закурилось, как труба, облако пыли и дыма потянулось на ихнюю сторону. Капитану подали лошадь самую резвую; он посадил верхами телефонистов и ускакал на запад, на холмы.
Дурындасу же был отдан приказ без Шарлоты на батарею не возвращаться. Легко сказать – пойди найди кобеля, когда на полях воробья не осталось, от пушечного треска люди в канавы попрятались, а по деревням – в погреба. Ни посвистать, ни спросить – ходи, ищи, как в море иголку.
Дурындас пошел сначала в тыл, где около соснового леска, у стогов, расположился артиллерийский обоз. Артиллеристы лежали позади двуколок в траве, кто на пузе, кто на спине, ковыряли в зубах соломинками, один наяривал в гармонью; Дурындаса только подняли на смех.
Тогда он побрел вдоль опушки на деревню; от сгоревших изб торчали трубы да кучи мусора под ними; на каменном столбе мяукал кривой котенок; старая баба ковырялась в мусоре за обугленными кустами; больше в деревне не было никого. Дурындас сел и покурил. Старуха подошла к нему, протянула руку. Дурындас вынул ей из кисета пятак, спросил, не видала ли черную собаку.
– Нет, – сказала старуха, – все померли, – и заплакала. Дурындас подал ей еще пятачок.
Так он ходил до вечера; слышал, как одно время наша батарея стреляла до того часто, будто не считали уже очередей. Должно быть, ловко нащупав, сбивали немецкие пушки.
Проходя через лес, он увидел каменный домик в два окна. Стекла были разбиты, дверь висела на одной петле; на траве валялся диван, колесо, лоханки, всякий мусор. Дурындас заглянул в окошко: у стола сидел широкоплечий румяный старик, с длинной белой бородой; он, нагнувшись, писал на бумажке. Около, на столе же, валялось драное пальто. Заметив солдата, старик испугался, нахмурился, живо сунул бумажку под пальто и, уже кряхтя и тряся головой, принялся зашивать дыру на рукаве. Иван спросил насчет собаки; старик показал, что ничего не понимает.
– Шарлота, Шарлота, – повторил Дурындас и вдруг услышал визг за углом; там, в плетеной закутке, металась Шарлота, привязанная на веревку; она вставала на дыбки, скулила от радости – так бы вот сейчас и облизнула всего Дурындаса.
Но старик свистнул из окошка; Шарлота сейчас же легла, поджалась; Иван отвязал веревку и потянул за собой; старик, засучивая рукава, выскочил из домика, закричал:
– Не позволяйт, мой собак!
– Полковая собака, тебе говорю, при нашей батарее, понял? – сказал Иван.
Старик рассердился, стал выдергивать веревку, толкать в грудь.
На это Иван пуще всего обиделся.
– Ты что меня в грудки толкаешь, ты как это солдата за грудки берешь? – стал он спрашивать и уже сам потянулся взять старика за грудки, но вдруг у того седая борода на одной щеке отстала. – Э, да ты ряженый, – крикнул Иван и схватил его за горло; старик ударил в ухо, и оба они покатились на землю.
Дюжий был старик, очень злой; насилу Иван скрутил ему руки, а борода так и осталась валяться. Старик начал проситься, чтобы отпустили; Дурындас только тряхнул головой и повел старика и собаку на батарею.
Дюже ему жалко было Шарлоту; она брела смирная, а когда старик дергался, раз даже приноровился на колени стать, глядела на хозяина, поджав хвост, и скулила.
Около капитанской палатки сидели Бабочкин и пять человек прислуги с орудий. Все они были перевязаны марлей; у фейерверкера из-за повязки глядел один глаз. Он со злобой покосился на подошедшего Дурындаса.
Неподалеку на пригорке солдаты копали яму; около нее лежали трое – кто, Дурындас не разглядел. На батарее же все стояли без шапок и пели «Отче наш». Иван тоже снял картуз и перекрестился, поглядел на старика и с него сдернул меховую шапку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80